Я помню, как подумала, не попросить ли тех, кто имеет отношение к этой книге, прислать мне названия своих любимых цветов, чтобы я могла собрать гербарий. Я думала поспрашивать тех, с кем я связана по происхождению, по книге, по воле случая или сознательному выбору, тех, кого еще нет, но кто гипотетически мог бы существовать. Я воображала такую обобщенную коллекцию растений. Нереальный биом цветков.
Я помню, как мама всегда хотела знать, живы еще или нет знаменитости: Что слышно о Джордже Харрисоне? Что с Аретой Франклин? А Пол Ньюман, Сидни Пуатье, Тосиро Мифунэ? – и если выяснялось, что они скончались, мама непременно просила меня уточнить, как именно, при каких обстоятельствах.
Я помню, как мама говорит мне, что я не всегда мыслю практично, и добавляет: Всё равно я всегда буду любить тебя такой, какая ты есть. И я думаю: это практично?
Я помню – кажется, мне было лет десять, – как мама набрызгала меня от комаров («серьезный повод для волнения!») духами «L’Air du Temps», и оказалось, что им это понравилось. (Практично.) Помню, в тот же год поволноваться заставили также тарантулы, зыбучие пески и пираньи.
Я помню, когда мне еще было десять, по телевизору показывали мини-сериал «Сёгун». Главную героиню звали Марико – так же, как и мою маму, которая обожала и ненавидела «дикое восточное шоу». Кроме того, в том году серьезным поводом для волнения стали кислотные дожди.
Я помню, как врач – уже спустя десятилетия – написал в маминой карте «риск падения» и как, спускаясь на лифте после приема, я размышляла о том, какое бывает падение – болезненное, неудачное, свободное, стремительное, акций, нравов, как снег на голову. Из-за маминых ночных звонков и хождений сон мой стал рваным, и я принесла ей несколько умирающих растений, чтобы она занялась ими. Я не знала, почему они погибали, а она знала и, сидя с ними в машине на заднем сиденье, уже обдумывала способы возвращения их к жизни. Не все еще было потеряно.
Я помню маленькое деревце-бонсай, которое я принесла ей через несколько дней. Она кинула взгляд на его чрезмерно обрезанную крону и прошептала: Варвары.
Я помню свою надгробную речь на папиных похоронах и слайд-шоу на поминках. Я встала, откашлялась, немного помолчала и начала читать. Там присутствовали люди, которых я не упоминала и которых не было на фото. Я помню все поднятые для тоста бокалы с игристым вином, все медленно всплывающие вверх пузырьки.
Я помню, было время, когда я получала соболезнования от красивых женщин. Когда Д. не стало, ваш отец мне позвонил. Ваш отец сорвал с моей головы шляпу. Ваш отец отправил меня на съемки команды моряков-красавчиков.
Я помню, как слышала однажды мамины слова во сне, когда она легла отдохнуть после обеда. Я расслышала: убийца, следить, о нет, а также, непонятно к чему, стервы, и поняла, что язык ее сознания – не японский, а английский. Английский нуар.
Я помню у Петера Хандке: «Она унесла свою тайну в могилу», подумала: так и есть.
Я помню Джо Брейнарда, Жоржа Перека, Мэри Руфл и все их «Я помню». Я помню перечисления, повторы, смену интонации и структуры, когда я бродила из угла в угол моей собственной памяти. Помню, как подумала, что для поэтов, готовых к случайным результатам, последовательность неважна; что в памяти полно не только движений и образов, но и вечных перетасовок версий и ошибок.
Я помню ответ Джо Брейнарда интервьюеру (поэту Тиму Длугосу): «У меня отвратительная память… Я ничего не могу запомнить. Но потом я начал понимать, что, помимо этого, есть другой уровень знания и его можно стимулировать».
Я помню, как читала это и думала: сплошной туман! Туман – это уровень, предшествующий знанию. Иногда несосредоточенное, затуманенное сознание способно обойти преграды строгой бдительности. В самые потаенные уголки разума можно добраться сквозь туман.
Я помню, потому что кое-какие сведения всплывают из туманного ниоткуда – например, однажды мама со всей ясностью вспомнила, что ее тайный роман раскрыл мой дедушка Хью. В 1969 году он засек ее в аэропорту Хитроу с моим биологическим отцом и не замедлил доложить моему папе Майклу. «Меня сдал Хью».
Я помню влюбленную пару на вьющейся меж деревьев аллее в Марокко, где-то недалеко от моря.
Я помню, как поняла, что жизнь не делится на части так, как я представляла себе по книгам. Жизнь не развивается страница за страницей, глава за главой, от начала к середине и концу. «Не стоит относиться к писательству как к чему-то, что в итоге превращается в артефакт в общественном или частном смысле, – пишет Бхану Капил. – Что есть писательство, которое не приводит к результату, не подчиняется, не останавливается и не трогается с места опять, не исчезает и не появляется вновь?»
Я помню, что повторяться свойственно не только глубоким старикам с нарушениями памяти. Кое-кому из нас необходимо с маниакальным упорством, так и сяк, раз за разом проживать и переписывать одну и ту же историю. Спросите Дюрас. Спросите Кафку. Спросите Мураками. Что не повторено многажды? Какая ситуация не воспроизводится? Спросите у выносливых крокусов с крошечными крепкими бутонами, которые каждый год пробиваются сквозь зимний опад и тающий снег. Спросите у зеленеющих деревьев, которые, независимо ни от чего, возвращаются, оживают, приняв оттенок теннисного мячика, чтобы заявить: Это начало всего. Снова. Снова. Снова. Спросите у пионов, почему они всё время повторяются; спросите у клематисов, почему они возрождаются. Какую историю вы рассказываете постоянно? Какая идея, страсть или вопрос решили, что с вами еще не всё кончено?
Я помню ощущение рождения-жизни-смерти в саду. А потом всё начинается сначала. Кому повезет, – думала я, – тот на протяжении своей жизни сможет увидеть повторы этого цикла от семидесяти до восьмидесяти раз. Если уж реальность должна быть цикличной и воспроизводящейся, пусть она повторяется по такой хорошей схеме.
Я помню, когда вечная любовь приобрела два значения.
Я помню, что метафора – это способ собрать семью там, где, казалось бы, нет родственных связей.
Я помню свою переписку по электронной почте с одним уважаемым мною писателем. Он спросил, над чем я работаю, я рассказала. Он ответил: «Даже описание звучит ботанически. Спирали истории – это наводит на мысли о растении, например, о папоротнике, который разворачивает свои листья. Или спирали здешних пустынных растений, которые закручиваются всё туже и туже, до тех пор, пока посередине не возникнет нечто похожее на отложенный взрыв… Вокруг вас много растений?»
Я помню, что ответ этого писателя, с которым я ощущала родство душ, сбил меня с толку и восхитил одновременно, и не в последнюю очередь его «желанным определением» сопричастности – «быть длинным, вытягиваться, прорастать в космос».
Я помню, как размышляла о слове «ботанически» и пришла к выводу, что мне не стоит хвастаться тем, какими способами я достигла мудрости в отношении растений. Сад – это мое Министерство отдыха. Его радости безыскусны, часто скучны, лишены героики. Кроме того, я плохо разбираюсь в своем предмете. Или разбираюсь в том, в чем разбираюсь, до известного предела.
Я помню, после того как я написала книгу о птицах, после рекламных съемок у пруда с утками и литературных фестивалей, где мне, как «эксперту» по птицам, поручали водить экскурсии, я всё еще оставалась неуверенным дилетантом. Видимо, я плохо училась. Или хорошо разучивалась. Так или иначе, я не могу сказать, какие качества и глубокие познания я приобрела благодаря близости к птицам и растениям.
Я помню, однако, краткие моменты, когда чувствовала, что сад пробивает мою броню, мою книжную выучку, мои предустановленные способы блокировки нежелательных эмоций. Уподобиться растениям стало чем-то, чего следовало добиваться. Как говорит Робин Уолл Киммерер, растения никогда не отличались непроницаемостью и водостойкостью. Они объединены с окружающей средой. «Если в мире засуха, они сохнут. Если сыро, они мокнут… Что, если бы ваш организм был проницаем настолько, чтобы природа могла вторгнуться в вас и заполнить изнутри?» Я отнесла это к главе Любовь: Руководство пользователя.
Я помню, как была несамостоятельной, всего лишь одним из многих маленьких, проницаемых существ, которым приходится выдерживать воздействие экстремальных погодных условий, зависеть от милости и суровости стихии.
Я помню, как стала чаще посматривать, кому открыт доступ к пригодному для сада пространству – будь то участок земли или пожарный выход – кто чувствует, что ему рады в общественных парках, кто видит, что его знания о растениях и их истории нашли применение.
Я помню при этом, как меня запугал один очень самоуверенный «разработчик городского культурного пространства» – белый мужчина, подробно перечислявший в электронных письмах, чего НЕЛЬЗЯ делать с садами и растениями.
Я помню, как каждый раз, когда я лично встречалась с этим воспитателем растений, который знал всё на свете и пытался задавить собеседника своей осведомленностью, меня спасали чувство юмора, невежество и скромность.
Я помню, как заказала двести цветочных луковиц. Хионодоксы Форбса. Ярко-синие цветы с белой сердцевинкой, за свойство распускаться в самом начале весны получившие второе имя «Снежная слава». Я выбрала их потому, что прочла в описании слова «не требуют ухода».
Я помню, как ближе к тридцати годам, когда у меня вдруг проявился «синдром самозванца», папа рассказал мне одну историю. Как-то осенью, на премьере фильма в Монреале, франкоязычная хозяйка коктейльной вечеринки неожиданно указала на него, беседующего с кем-то в уголке, и закричала: «Fraud! Fraud!»[39] Десятки голов повернулись в сторону моего окаменевшего от ужаса отца. В конце концов выяснилось, что она имела в виду распахнувшуюся дверь запасного выхода, через которую в зал залетали снежинки. Она сказала по-французски: «Холодно! Холодно!», но мой не знавший французского папа, который страдал от ощущения своей полулегальности – «комплекса халтурщика», как он выражался, – решил: Ну всё, доигрался.
Сейчас я вспоминаю эту историю об ощущении мошенничества иначе и думаю, ведут ли себя более честно и откровенно со своими детьми те, кто в большей степени осознает свою значимость и право родительства (то есть не полными шарлатанами).
Я помню, как папа, уже не будучи в силах читать и рассказывать, по привычке все так же выбирал книги и перелистывал страницы. Делая то, что всегда, он копил энергию. Даже если это было жульничеством, звук переворачиваемых страниц хорошо его успокаивал.
Я помню, как медсестра произнесла слова «последний уход» и, качнув головой, поправила сама себя. «Нам с вами надо обсудить паллиативный уход».
Я помню, как всю ночь держала папину холодную руку, стараясь передать ей тепло. Помню, как старалась запомнить последние его слова, обращенные ко мне. Но они уже ушли из памяти, и я не могу их вспомнить.
Я помню, что взяла совсем немного вещей – две нижние футболки, несколько книжек, кое-какие предметы искусства, – а всё остальное раздала.
Я помню, как одна из моих близких подруг писала мне, бегая по кладбищу, где похоронили папу. Она спрашивала, как найти его могилу. Я думала, ей никогда не найти то место, ведь участок был очень маленький, но постаралась объяснить, как могла, сказала про тимьян, который я посадила неделю назад, потому что мне нужно было растение с вершками и корешками, а не срезанные цветы, которые к утру завянут.
Через час она написала:
Нашла!!!
Красота какая, обалдеть!
Бог мой. Не ожидала такого. Здесь правда чудесно.
Ему спокойно.
Он знает, что он молодец.
Он думает, что Ольга (1907–1978) немножко дура.
Но м-р Сато (1940–2011) ему нравится за отличное чувство юмора.
Ты его нашла?!?!
Они играют в карты.
О черт. Плачу…
Но он считает, что м-р Сато жулит.
Я так рада, что пришла.
Я тоже.
Мне надо многое сказать.
Потому что ему тоже было нелегко.
Ты его нашла.
Он меня нашел.
Да.
Он делал то, что считал правильным.
Прощаюсь с ним.
Я тебя люблю.
Я знала, что найду его.
Ряд смайликов.
Я помню, один знакомый кинопродюсер говорил мне, что в середине жизни у нас появляется новая семья, поэтому мы помним, что наши личности вечно умирают и возрождаются. Чтобы мы не забыли: всегда есть шанс начать новую жизнь.
Я помню мамино фото 1970-х годов, на котором она в саду. Мама стоит под каштаном и смотрит вверх на кого-то в окне третьего этажа нашего дома. В трех местах сквозь крону дерева пробивается свет. Рядом мокрая от росы тяпка и пакетик семян дайкона. На маме легкое свободное платье цвета ржавчины. Она вспотела от работы.
Я помню, в чем заключалась изюминка маминых садов – в поэтапном цветении, в изменчивости. Отдельные участки могли со временем редеть и оголяться, но разбросанные тут и там короткоживущие растения всегда перемежались более устойчивыми, создающими структуру и сохранявшимися в течение всего сезона цветения. Ни одно из приобретенных мною знаний не помогло мне разглядеть все тонкости и секреты ее мастерства.
Я помню, что невозможно любить того, кого нельзя увидеть. Невозможно любить того, кого нельзя увидеть. Невозможно любить того, кого нельзя увидеть. И эта мысль отдается болью в моем сердце, ибо ту женщину, которая стоит под каштаном на этой фотографии, я не увижу еще очень долго.
Я помню пролог к «Американскому детству», где Диллард размышляет о потере памяти, настигающей рассказчика в конце жизни: «Если из моего мозга улетучится всё… думаю, останется общая схема – подобные снам воспоминания о стране с ее разными дорогами». Примерно то же говорит Аньес Варда в первых кадрах фильма «Побережья Аньес»: «Открыв людей, мы обнаружим пейзажи».
Я помню, как хотела, чтобы мама сумела увидеть мою к ней любовь. Я пыталась передать это словами; но что толку писать маме, если она не может прочесть мои слова? Я попыталась выразить это в растениях и тем самым сказать: Смотри, теперь у нас есть о чем поговорить.
Помню, как я осознала, что моя любовь ей по-прежнему непонятна.
Я помню, как любовь перестала быть объектом пересборки, ремонта и улучшения, объектом возвращения воспоминаний.
Я помню, как художник Франсис Алис девять часов толкал по улицам Мехико огромную глыбу льда и, потратив силы зря, назвал свой перформанс «Иногда, делая что-нибудь, ничего не получаешь» – намек на попытки чернорабочих в Мехико улучшить условия труда, а также, в более общем смысле, на прочие, очевидно бесконечные, потуги добиться чего-либо.
Я помню, как прочла у Энн Бойер: «Пожалуй, сад – единственное произведение искусства, которое люди могут создать для других животных. Никогда мои стихи и проза так не радовали зябликов и бабочек монархов, как самые неряшливые клумбочки эхинацеи», – и помню, как подумала: точно.
Я помню, что подумала (потом): возможно, не стоит привязывать сад к этой истории. И привязывать эту историю к саду тоже не стоит. Возможно, ни история, ни сад не горят желанием быть привязанными друг к другу, они хотят жить своей жизнью без моих стараний направить их вместе. Стало быть, я могу оставить сад птицам и насекомым.
Я помню, как шептались мои родители.
Я помню день, а может, и неделю, когда казалось, что мама охотнее занимается домашним хозяйством. Она почти покорилась. И хотя кое в чем дела пошли легче, мне это не понравилось.
Помню, как однажды на дневном концерте я заметила, что она всё время беспокойно оглядывается по сторонам, высматривает поверх голов впереди сидящих людей кого-то, чье отсутствие ее тревожит.
Я помню, как в тот же день торопилась домой, в городе бушевал колючий снежный буран, и как попала на четырехчасовой видеозвонок от моего младшего брата. Помню, как мы говорили о наших жизнях, как я изучала мочки его ушей и много смеялась. Но лучше всего мне запомнилось, что, упоминая А., он ни разу не сказал мой отец. Он говорил наш.
Я помню, как на той же снежной неделе мы с сыновьями, собираясь куда-то по делам, остановились у одного дерева недалеко от дома. На его стволе был нарост, похожий на ухо старика. Мы по очереди, приложив ладони ко рту, приникли к ямке в наросте. Торжественно и тихо, словно кающиеся грешники. Мы поверяли ему свои тайны шепотом, чтобы ни один звук не вырвался наружу. Шел легкий пар от нашего дыхания. Выговорившись, мы радостно, держась рядом, продолжили свой путь.
Я помню наше с папой фото на пляже, снятое, когда мне было лет шесть. Он лежит на дешевом синем надувном матрасе. Я низко наклонилась к нему, его голова касается моей, я рассказываю ему что-то явно важное.
Я помню фотографию, где я, присев у папиной могилы, говорю ему: Я знаю, что мы не можем беседовать регулярно, каждый день, но я стараюсь держать каналы связи открытыми. Я буду разговаривать с тобой любыми способами. Буду разговаривать с землей. Скрывать больше нечего. Я продолжаю нашу беседу каждый раз, когда прихожу на кладбище. Кладбище – отличное место для обдумывания вопросов, на которые нет ответов. Я смотрю на иву, нависшую над богатым мраморным надгробием, и рассказываю папе обо всём. Я говорю ему, что он костяк моих историй, кровь моей жажды знаний, особое свойство моего упрямства и что именно его пример трудолюбия изо дня в день гонит меня к письменному столу. Я говорю ему: Видишь? Всё это оказалось ерундой, ты лукавил, ну и хорошо, давай, расскажи мне о синдроме самозванца, ха-ха! Я говорю с ним непрерывно, а он не произносит ни слова и очень терпелив.
Я помню, как подумала: раз я уже не дочь своего отца (не настоящая), может, мне перестать рассказывать истории? Может, я всё это время занималась чужим семейным бизнесом! Не той семьей!
Но я помню и слова Ясудзиро Одзу о том, что некоторые люди имеют врожденную склонность «волновать море» и усложнять жизнь. Если какое-то течение направлено ко мне и подхватывает меня, я принимаю его и за свое тоже. Разве можно смотреть на поток событий и не ощущать желания придать ему какую-то форму?
Я помню, как моя подруга-психотерапевт однажды сказала: рано или поздно рассказ всегда прерывается и у клиента пропадает потребность произвести впечатление – вот тут, когда рассказчик уходит, и начинается самая работа.
Я помню, как моя подруга, увлекающаяся йогой, сказала, что есть огромная разница между преподавателями, которые говорят: Теперь примите завершающую позу для полного расслабления, и теми, кто говорит: Теперь вы труп. Вы то, что лежит под всеми слоями вашей истории, – просто физическое тело на мате.
Я помню, что обе мои подруги знали: я посвятила свою взрослую жизнь созданию историй, как в профессиональном отношении, так и в психологическом.
Я помню каждый эпизод, когда мама нежно и уважительно приглаживала почву. Мне казалось, она предоставляет природе жить так, как ей хочется. Но даже самый естественный с виду сад – это продукт воссоздания, подражание самовоспроизводящейся природе, политое, прополотое, подстриженное, направленное в нужное русло и отредактированное рассказчиком. Я имею в виду, садовником.
Я помню тот день, когда главный садовник показал мне стеклянную крышу на западной стороне оранжереи, пробитую семидесятипятилетней агавой. Прежде чем погибнуть, объяснил он, агава переживает последнюю внезапную метаморфозу. Наше дерево зацвело сотнями соцветий, распустившихся на верхушке тридцативосьмифутовой стрелы, которая в зените своей славы пронзила перекрытие здания, – и все запертые в оранжерее призраки и горести наконец обрели свободу и устремились в прореху.
Я помню, как прочла у Винфрида Зебальда: «И всё же, что бы мы были без воспоминаний? Мы не смогли бы привести в порядок простейшую мысль, самое чувствительное сердце лишилось бы способности испытывать склонность к другому сердцу, наше существование состояло бы из бесконечной смены бессмысленных мгновений»[40], – и я помню, как подумала: нет.
Я помню, как мы с мамой сидели на скамейке, уже после того, как ее в конце концов выставили из пансионата («в соответствии с пунктом 16 Договора») и мы нашли более приятное и гостеприимное место («Где Торжествует Жизнь»). Была весна, мы сидели рядышком, мама, против обычного, достаточно долго не волновалась и не ерзала, и я чувствовала, как постепенно мы начинаем дышать спокойнее, в такт.
Я помню: когда мамины глаза перестанут меня видеть, когда ее слова окончательно стихнут, когда она забудет всё, она всё равно останется моей мамой. Память останется в ее руках. Ее руки, даже пустые, будут держать ножницы и невидимые ветки. Ее руки, которые рвали и метали, шлепали и разбивали, тактично заставляли сады цвести, будут обрывать с невидимых растений омертвевшие листья и бережно обнимать затененные холмики земли с корнями. Она останется в саду у дома, в самосеве.
Я помню, как мы сидели молча, держась за руки.
Я помню. Я слишком поздно добралась до своей истории.
Я помню.
Я вспомню за нас всех, прежде чем истлеть.
Всё пройдет. Всё пройдет, а я буду помнить. Буду помнить ощущениями. На ощупь.
Я помню. Я была дочерью. Ты была моей мамой.
Я помню, как под конец мы пошли в парк, где буйно цвели вишни, и мы молча стояли под деревом и внимательно смотрели на нереально розовые цветы и облетающие на нас лепестки.