К книге
Не только о Хармсе. От Ивана Баркова до Александра КондратоваАзарт К истории сохранения и изучения архивов в 1970–1980-е годы
97%
Азарт К истории сохранения и изучения архивов в 1970–1980-е годы
30

Как многое в ту пору, статья с похожим заглавием, опубликованная в десятилетней давности Тыняновском сборнике[747], была не без двойного смысла. Невысказанное относилось, в частности, к тому примеру, который являла политика уже отчетливо тоталитарного большевистского режима начала 1920-х годов, тем не менее предписывавшего собирать и сохранять архивы «активных деятелей контрреволюции, а также лиц, эмигрировавших за пределы Республики за время с 1917 г.»[748]. В ту пору бурной эмиграции 1970–1980-х годов мы полагали это достойным примером для современной архивной практики (стоявшей на совершенно иных позициях) и даже кое-что «явочным порядком» предпринимали во след названному примеру. Об этом и речь.

Поступив в сентябре 1968 года на службу в Отдел рукописей Государственной Публичной библиотеки имени М. Е. Салтыкова-Щедрина (ГПБ), я, в отличие от многих своих друзей, также завершивших тогда высшее образование, в архивном деле не только что не был искушен, но и никогда не переступал порога ни одного архивохранилища. Тем значительнее были впечатления — первых дней и первых лет. Сейчас мне кажется, что было несколько главнейших.

Прежде всего, я узнал, что зловещее понятие «Спецхрана» для рукописных материалов совершенно условно[749]. То, что можно было считать самым одиозным из наличного архивного фонда — дневники З. Н. Гиппиус 1917–1918 годов, изо дня в день беспрепятственно читал (и копировал) университетский преподаватель С. Н. Савельев (так они, кстати, становились доступны и мне, в качестве дежурного служащего читального зала). То же относилось, например, со своей стороны, к сборникам И. С. Баркова — Б. А. Успенский или Г. П. Макогоненко изучали их, когда им это потребовалось. По существу, достаточно было предъявить прошение из мало-мальски авторитетного учреждения — и любой из материалов так называемого особого хранения становился доступным для исследования (я не касаюсь здесь проблемы получения такого прошения или практической его надобности — публикации? — в условиях тогдашней цензуры).

Другим важным впечатлением было появление в Отделе рукописей поэта, переводчика В. П. Бетаки: в начале 1973 года, в преддверии своей эмиграции, взвинченный невозможностью вывезти свой творческий архив за границу (КГБ не разрешал взять с собой даже письма и обычные адресно-телефонные записные книжки), он очень эмоционально требовал у тогдашнего заведующего отделом А. С. Мыльникова дать ему справку о том, что не пытается вывезти какие-то культурные ценности, принадлежащие СССР. Формы таких справок Отдел рукописей не имел и не мог иметь. О том же, чтоб оставить свой архив на хранение в библиотеке (как сделали, например, в свое время Д. В. Философов или А. М. Ремизов), мысли ни у кого не возникало, прежде всего вследствие ее фантастичности — декрет 1923 года[750] на нашу современность не распространялся.

Наконец, еще один случайный эпизод, важный в настоящем контексте. Просматривая многочисленные описи архивных фондов отдела, я обратил внимание на материалы М. А. Кузмина 1920-х годов в совершенно невозможном для их присутствия месте — в конце описи архива профессора-богослова Н. Н. Глубоковского, эмигрировавшего в 1921 году[751]. Это означало, возможно, что кто-то решил их таким образом сохранить, понимая, что архив богослова, по советской традиции, будет лежать в забвении как исследователей, так и разнообразного архивного начальства.

Всё это вело к идее собирания (а потом изучения) того, что по тогдашним политико-идеологическим условиям не только не подлежало собиранию, но, напротив, должно было всячески уничтожаться[752].

Прежде всего самиздат. Он был исключительно разнообразен по жанрам: стенограммы политических процессов (А. Д. Синявского и Ю. М. Даниэля, И. А. Бродского), открытые письма (А. И. Солженицына и других), статьи (А. Д. Сахарова, А. А. Амальрика и других), «Хроника текущих событий», разного рода периодические издания, наконец, стихи Н. С. Гумилева, которые до самых последних обысков 80-х годов по политическим статьям непременно изымались, и еще многие и многие материалы. После того как к собранному по ближнему дружескому кругу присоединился солидный московский пакет, привезенный Д. И. Зубаревым, условно названный «Архив самиздата» составил, помнится, примерно сотню единиц хранения, систематизированных и описанных мной по всем правилам архивного дела. Хранилось это все у меня на рабочем месте — под столом[753]. Через некоторое время (кажется, что в конце зимы 1974 года), после первой «профилактической» беседы с сотрудником КГБ в спецотделе библиотеки, хранить этот архив прямо на рабочем месте стало небезопасно. Довольно долго его бесстрашно опекала моя однокашница Т. А. Парайская, а потом я передал его в другие руки, и он выпал из поля моего зрения. В перестроечные годы кое-какие материалы снова оказались у меня (забавно было видеть свои составленные некогда и сохранившиеся архивные описания[754]), и тогда я передал их в родной Отдел рукописей — теперь уже для вполне официального и законного хранения в качестве архивного фонда самиздата.

Летом 1975 года после шумного судебного процесса должен был (получил возможность) эмигрировать ленинградский писатель В. Р. Марамзин. Я помнил о впечатлении, произведенном на меня Бетаки. Было очевидно, что Марамзин встретит те же препятствия, тем более что в его архиве находился экземпляр полного комплекта собрания сочинений Бродского, которое Марамзин готовил, и, судя по газетным отчетам о процессе, это было одним из раздражавших КГБ факторов, инициировавших процесс. Марамзину было передано мое предложение оставить из своего архива то, что он сочтет возможным, для неофициального хранения в Отделе рукописей Публичной библиотеки. В коробке, которую Марамзин мне передал, оказалось и готовившееся им критическое собрание сочинений Бродского (сравнение вариантов текстов и пр.), и собственные сочинения Марамзина, переписка, рукописи В. А. Губина, Э. В. Лимонова и других.

В 1978 году собрался эмигрировать другой ленинградский писатель — И. М. Ефимов. И он получил предложение оставить свой архив для подспудного хранения в Отделе рукописей Публичной библиотеки. К характеристике ситуации замечу, что и для Марамзина, и для Ефимова подобная акция была настолько эфемерна по своим будущим последствиям, что оба едва ли в точности помнили, чтó именно они здесь оставляют. Во всяком случае, для Ефимова впоследствии оказалось открытием, что в Отделе рукописей среди оставленных им материалов сохранился считавшийся им утраченным полный вариант романа «Зрелища».

Мне же казалась ничуть не невероятной последующая «легализация» этих архивов. Надо было только дождаться удобного случая. И он представился.

В 1973 году скончался живший совершенно одиноко ленинградский писатель Л. Н. Радищев. Драматические обстоятельства его смерти и последовавшей за нею эвакуации с моим участием всего архива без какой-либо (обычно непременно происходившей) предварительной разборки подсказали идею присоединить бумаги Марамзина и Ефимова к архиву Радищева, тем более что вся работа с ним была поручена мне. Таким образом, уже в 1981 году, когда архив Радищева был полностью описан, в нем получили прописку и архивы Марамзина и Ефимова.

В 1976 году пришлось решать проблему архива известного ленинградского филолога И. З. Сермана, эмигрировавшего вместе с женой, писательницей Р. А. Зерновой. Кажется, что их имена не были сколько-нибудь одиозными для КГБ, но не это играло осложнявшую ситуацию роль — по-прежнему действовал общий запрет на вывоз личных бумаг и опасливое предубеждение архивных учреждений против официального принятия их на государственное хранение. В некотором смысле внедрить этот архив в ГПБ было легче. Дело в том, что Серман был приемным сыном известного в прошлом историка литературы И. И. Векслера, часть архива которого уже хранилась в ГПБ. Поэтому некоторое количество рукописей Векслера, которые Серман передавал вместе со своим архивом, стали хорошим прикрытием, по крайней мере для материалов Зерновой. Однако рукописи самого Сермана пришлось до времени хранить под спудом, и лишь в недавние годы их оказалось возможным официально зарегистрировать на хранении в Отделе рукописей.

Следующий по времени архив, который подобным же образом удалось сохранить, принадлежал ленинградскому писателю К. В. Косцинскому. Делу помогло в этом случае то, что здесь были довольно выигрышные в глазах библиотечного начальства материалы: документы отца Косцинского — видного политработника периода Гражданской войны, одного из первых кавалеров ордена Красного Знамени В. А. Успенского. Там же была и замечательная переписка, которую вели родители Косцинского с сыном во время Великой Отечественной войны. Все эти материалы как бы заслоняли собственный архив Косцинского, который он не мог увезти в 1978 году в эмиграцию, — личную переписку, творческие рукописи и прочее. К тому же имя Косцинского еще не попало в «штрафные» списки Главлита.

Что касается изучения и публикаций тех архивных материалов, которые по условиям советской цензуры заведомо не могли быть опубликованы, то описанная выше система доступа к ним навевала разного рода фантастические проекты, один из которых удалось осуществить.

Первоначально это была идея самиздатского «Северного архива» (по типу «Русского архива»), в первом же номере которого ударное место отводилось дневниковым записям З. Гиппиус. Постепенно план трансформировался и в конце концов реализовался в выходивших на протяжении нескольких лет сборниках «Память», где в качестве «опорных» материалов напечатаны хранящиеся в Отделе рукописей ГПБ воспоминания О. В. Синакевич (Ясевич), З. Н. Гиппиус, Н. П. Анциферова (и В. Б. Лопухина в 1-м выпуске «Минувшего», ставшего продолжателем «Памяти»), а также архивные материалы Е. В. Тарле, Е. И. Замятина и других[755].

Здесь, кажется, необходимо отрефлексировать мотивы совершённого.

Конечно, играли роль антитоталитарные представления о свободе слова и печати, впитанные в 60-е годы. Но был и авантюрный азарт переиграть КГБ и архивное начальство, и кажется мне, эта игра была способом преодоления страха, которого не существовало только у глупцов.

Предыдущая главаГлава 30 из 31Следующая глава