К книге
Посол III класса. Хроники «времен Очаковских и покоренья Крыма»Часть II. «Отечество дражайшее…». Глава IX. Константинополь – Едикуле – Демотика. Март 1769 – осень 1770 г.
57%
Часть II. «Отечество дражайшее…». Глава IX. Константинополь – Едикуле – Демотика. Март 1769 – осень 1770 г.
12

В начале марта 1769 г. военные приготовления турок наконец-то подошли к концу.

В окрестностях Константинополя, на поле Дауд-паша, где был назначен сбор войска, янычары водрузили бунчук, перенесенный от дома великого визиря. Отборные воины первой орты янычарского корпуса круглосуточно охраняли символ воинской доблести Османов. Вокруг, на брошенных на землю соломенных циновках, расположились улемы, читавшие молитвы за успех турецкого оружия.

10 марта к месту сбора направились седельный, кузнечный и другие ремесленные цеха, назначенные быть в обозе великого визиря. Несметные толпы любопытных собрались в этот день на поле Дауд-паша. Сам султан в восьмом часу поутру приехал посмотреть на торжественную церемонию, которая продолжалась до шестого часа пополудни.

Шествие открывала рота янычар, маршировавших с обнаженными саблями. За ними двигалась повозка, запряженная парой быков. В ней стоял турок, одетый в платье анатолийского крестьянина. Он горстями зачерпывал из находившихся на дне повозки мешков зерна и бросал их в землю. Действия его, сопровождавшиеся призывами к поражению врагов султана, должны были символизировать труд землепашцев, на которых ложилась нелегкая обязанность прокормить огромное войско. Толпа неистовствовала.

За крестьянином верхом на богато убранном верблюде выступал чтец Корана, заунывно оглашавший суры священной книги мусульман.

Следом ехали, скрипя колесами, первые повозки огромного, растянувшегося на несколько километров обоза, хвост которого затерялся в улицах турецкой столицы. Ремесленников, демонстрировавших толпе свои изделия, сопровождали бесноватые дервиши в островерхих шапках. Некоторые из них исступленно вертелись на месте, выкрикивая мистические заклинания, другие били себя цепями в обнаженную грудь. Заносчивые спаги, показывая свою неустрашимость, наносили себе ножами раны, из которых текла, смешиваясь с пылью, кровь. Некоторые из них пронзали ножами руки и горделиво шли, презирая боль и вызывая фанатический энтузиазм толпы.

Через два дня, 12 марта, выступил в поход янычарский корпус. Сотня его великолепно оснащенных орт насчитывала не менее 15 тысяч воинов. Впереди янычар следовало несколько десятков водовозов, которых можно было узнать по кожаному платью и шапкам, к которым были подвешены мелодично позванивающие колокольчики. Каждая орта шла тяжелым шагом, имея перед собой бунчук. Одежда янычар выдавала их принадлежность к элите османского войска. Каждый воин был одет в короткую курточку и шелковые шаровары, подпоясанные пышным кушаком. За поясом – пара пистолетов и богато убранная сабля. На голове – искусно повязанная чалма, конец которой спадал на правое плечо. Лица янычар были суровы и сосредоточенны.

За воинами, шедшими в пешем строю, на чистокровном арабском скакуне, сбруя которого была украшена золотом и драгоценными камнями, ехал янычар-ага. Он был облачен в великолепную соболью шубу, полученную тем же утром из рук самого султана. За ним везли его личный штандарт из белого штофа, шитого золотом.

В эти дни в Константинополе было неспокойно. Распаленная до неистового фанатизма чернь разграбила множество греческих и армянских лавочек в Пере и Фанаре. Крепко досталось и тем редким европейцам, которые рисковали появляться на улицах турецкой столицы. Среди пострадавших оказался английский посол Муррей, полюбопытствовавший взглянуть на пышное шествие янычар. Посол в сопровождении драгомана вздумал было перейти улицу между двумя янычарскими ортами, но был задержан солдатами султанской гвардии.

Дело могло бы кончиться печально, если бы не вмешательство кстати подвернувшегося офицера, приказавшего отпустить дипломата.

Ат-мейдан, или Гипподром – главная площадь в Константинополе

14 марта столицу начали покидать регулярные части. Первыми двигались джебеджи (латники), за которыми последовали топчи (артиллеристы) и арабаджи (тележники). 16 марта утром в огромный лагерь, раскинувшийся на поле Дауд-паша, прибыл сам великий визирь. Перед ним шествовали парадно наряженные улемы во главе с муфтием. Они сопровождали священное знамя мусульман – санджак-шериф, – которое везли в зеленой коробке несколько эмиров, окруженных янычарами. При виде знамени Пророка фанатизм толпы достиг апогея. Чтецы Корана соревновались в пении священных стихов, поэты возглашали славу великой армии султана. В центре поля уже был разбит великолепный шатер, называемый турками «лелек», в который с торжественными церемониями и был помещен санджак-шериф. Вскоре к шатру прибыл великий визирь с 200 телохранителями. В свите его находились высшие офицеры османской армии, чиновники всех рангов и служители общим числом не менее 5 тысяч человек.

На всем пути следования красочного кортежа бурлили и бесновались толпы фанатиков. Улемы внимательно следили за тем, чтобы вблизи главной святыни мусульман не оказалось какого-либо европейца. По представлениям турок, любой неверный, увидевший санджак-шериф, должен быть подвергнут немедленной мучительной смерти, если только он не заявлял о своей готовности обратиться в ислам. Однако, как известно, запретный плод сладок. Среди европейских дипломатов в Константинополе находилось немало любителей острых ощущений, наблюдавших за процессией из окон домов, снятых по пути следования. Среди них оказался и австрийский интернунций Броняр, дорого заплативший за свое любопытство.

Впрочем, обратимся к свидетельству П. А. Левашова, который в своих «Поденных записках» не обошел вниманием приключившееся с Броняром несчастье:

«Марта 15-го дня пополудни, взяв позволение от Порты, поехал он (Броняр. – П. С.) из предместья в самый Константинополь, чтобы посмотреть визирское шествие и вынос магометова знамени, ради чего и нанят был благовременно дом на той улице, по которой помянутая военная процессия должна была идти. Едва же туда прибыл и сел только ужинать со своею супругою и тремя дочерьми, из коих две уже были совершенные невесты, также с переводчиками с их женами, секретарем и духовником, как соседи того дома по наущению одного имама, или попа, прибежав стремительно, выгнали всех оттуда, нанеся иным сильные удары толчками, а некоторым саблями и показывая через то ревность свою к закону. По таковой худой и вовсе нечаяной встрече желал он возвратиться коль можно скорее в свой дом; но как время было ночное и путь к Пере дальний, то решился препроводить часа два или три в одной кофейной лавке, где собралось несколько христианских фамилий для равного же зрелища, кои присоветовали ему остаться с ними до утра, уверяя о совершенной безопасности сего места. Наутрие же при выносе магометова знамени идущие впереди и позади оного эмиры вдруг стали громогласно кричать, что никому не позволяется смотреть на священное знамя великого Пророка Магомета, кроме прямых мусульман, и что, если кто из христиан, жидов или иных безверных дерзнет сие учинить, таковые на том же месте преданы будут смерти. Слова сии произвели мгновенно ярость в буйных сердцах, и многие бросились, как лютые тигры, на снискание и поражение иноверцев. Они не щадили ни женского пола, ни самых малых детей и, обагряя таким образом руки свои в крови невинных, услышали от одной турчанки, что в вышеупомянутой кофейной лавке многие христиане находятся, куда они, ворвавшись, начали всех тех, кои там случились и первые им в руки попались, бить и некоторых рубить; супругу же посланника и дочерей мучили сперва в оной лавке, потом, вытаща на улицу, таскали по оной всех их за волосы и, наконец, вырвав из ушей их серьги и затаща на разные дворы, бросили их там нагих почти замертво, где будучи в таком бедственном состоянии целые сутки, мать не знала, где ея дочери, а дочери не ведали, где тогда их мать находилась, поелику мать была затащена на двор к одному армянину, дочери к другому, а служанки к третьему, одного же переводчика беременную жену оные варвары, брося на землю, били нещадно, и один эмир, вскоча на оную, давил ей нарочно брюхо ногами, чтоб выдавить из нее младенца. Однако ж чудным образом бедная сия и весьма слабодушная женщина осталась жива и по некотором после того времени разрешилась от бремени своего благополучно; умерщвлено же вообще христиан в день выносу магометова знамени более двухсот, да около пятисот ранено и изувечено».

Узнав о злоключениях Броняра, Обресков посочувствовал несчастному, но не преминул заметить:

– Сей случай подтверждает, что вероломство и двоедушие никогда безнаказанными не остаются.

Алексей Михайлович хорошо знал, что Броняр был верным помощником Верженна и принимал непосредственное участие в его интригах, направленных на то, чтобы спровоцировать военный конфликт между Турцией и Россией.

Вскоре султан дал битому дипломату отпускную аудиенцию, после которой тот, однако, не погнушался принять от наместника Пророка на Земле богатые дары в качестве компенсации за нанесенные ему оскорбления.

Такой конец этой трагикомической истории вызвал у Левашова вполне понятное негодование: «Удивляюсь токмо, что, кроме российского двора, все почти европейские державы не токмо равнодушно взирают на оскорбления, причиняемые от Порты их министрам, но и по взаимной между собой зависти стараются не ее, но себя обессилить, дабы турки и впредь в состоянии были презирать их равным образом».

Ко времени этих достопамятных событий пошел третий месяц с тех пор, как Алексей Михайлович и прочие чины русского посольства были заключены в Едикуле. С первого дня заточения в крепость, как докладывал впоследствии Алексей Михайлович Н. И. Панину, он не оставлял надежды «выдраться» на волю. Прусский посланник и английский посол в Константинополе по поручению своих дворов не раз делали демарши Порте, настаивая на немедленном освобождении незаконно арестованных русских дипломатов. Особенно усердствовал пруссак Зегеллин, не оставлявший надежды мирным путем закончить конфликт между Турцией и Россией. В этом Берлин был весьма заинтересован. По условиям прусско-русского союзного договора Фридрих обязался выплатить России на случай войны 400 тысяч золотых рублей ежегодно.

Алексей Михайлович был в курсе всех деталей переговоров, которые вели дипломатические представители союзных дворов. В его руках побывала даже запись переговоров английского посла в Константинополе Муррея с великим визирем, копию которой старательно списал драгоман посла грек-фанариот Курута. Брат его, служивший переводчиком в русском посольстве, находился в Едикуле с Обресковым.

Однако хлопоты союзников оказались напрасными.

15 марта Обрескову было предложено принять трудное и ответственное решение: он мог оставаться в Едикуле до конца военных действий либо следовать за турецким войском в походе.

Алексей Михайлович размышлял недолго.

– Для нас и самая смерть лучше, нежели пребывание в Едикуле, – сказал он Левашову. – Вели, Павел Артемьевич, предупредить оставшихся в Пере людей, чтобы завтрашний день все здесь были. Коли уж волочиться за войском, так всем вместе.

* * *

В тот же день Лашкарев, уединившись в своей комнате, читал переданную ему из Едикуле записку. Не без труда разбирал он мелкие, как бисерины, буквы, поминал нелестным словом почерк господина советника Левашова: «Друг мой Сергей Лазаревич! Повели своим господам студентам, рейтарам, толмачам и прочим нашим людям, а также отцу Леонтию, дабы всяк приготовил себя на легкой ноге к завтрашнему дню, понеже всенепременно Порта пришлет за вами, а затем мы все отправимся отсюда вместе с армиею».

Эта неожиданная весть привела обитателей посольского подворья в неописуемое волнение. Каждый ринулся с выгодой тратить оставшиеся у него турецкие деньги. Покупали запечатанные сургучом глиняные бутылочки с бальзамом из Мекки или Иерусалима – за него в Киеве платили до 10 рублей. Дюжинами хватали дешевые хлопчатобумажные чулки, ночные колпаки, пеньковые кошельки, ларцы агатовые, зрительные трубки, записные книжки, сердитый турецкий тютюн, табакерки и прочий товар, сбыть который в России можно было с немалым барышом. Лука Иванович сначала снисходительно посмеивался над всеобщей суетой, но она оказалась настолько заразительней, что под вечер и он не выдержал и приобрел в лавке у торговца-армянина богатый шелково-шалевый кушак.

16 марта с утра в посольство нагрянула целая орда турок во главе с шурбаджи и двумя чаушами. Погонщики пригнали около ста верблюдов, на которых был погружен весь скарб. Под вечер из Перы в Едикуле отправилась престранная процессия: перед чинно шагавшим в пыли верблюжьим караваном шел чауш с большим черным пером в чалме, за ним – Леонтий с длинной финиковой палкой в руке, а следом, как овцы за пастырем, вся посольская братия.

В Едикуле Леонтия и его товарищей ждал неприятный сюрприз. Встречавший их служитель объявил, что все содержавшиеся в крепости узники во главе с Обресковым отправлены сегодня по приказу великого визиря к месту сбора турецкого войска.

Измучившиеся в дороге люди зароптали.

Услышав плач детей и причитания женщин, Леонтий ощутил приступ непреодолимого страха. Со слов Лашкарева он знал, что вновь прибывшие в Едикуле узники должны были присоединиться к Обрескову и его спутникам в день, когда турецкое войско выступит в поход. Однако мрачные стены древней византийской крепости наполняли душу безотчетным ужасом, затуманивали разум. Лука Иванович принялся в волнении мерить шагами внутренний дворик. В конце его каменная лестница с десятью оббитыми ступеньками вела вниз, внутрь громоздкой башни. Посредине зиял круглый черный провал, из которого со страшной глубины доносилось плескание воды.

Лашкарев, сохранявший присутствие духа, не замедлил сообщить, что турки топили здесь арестантов, приговоренных к смерти. Леонтий совсем опечалился, решив, что обречен гнить в этом подземелье до конца войны.

Сергей Лазаревич, заметив, что батюшка заробел, сообщил, что в этой самой башне сидел венецианский посол с 50 человеками свиты. За двадцать пять лет, проведенных в заточении, в живых осталось лишь четверо.

Леонтий поспешил выйти наружу. Над зубчатыми краями массивных стен чернел квадратик ночного неба. Посреди двора стоял убогий флигель; подойдя к нему, Лашкарев произнес многозначительно:

– А вот и хоромы господина резидента, на которые тебе так не терпелось взглянуть, батюшка.

Внутри флигель был разделен на две лишенные всякой мебели каморки. Низкая арка, под которой можно было пройти только согнувшись, служила одновременно и окном и дверью.

В одной из каморок разместились Лашкарев, Леонтий и Яков Сенченко. В соседней комнате расположились повариха Оксана с годовалой дочкой Прасковьюшкой, которую, несмотря на все треволнения и невзгоды, выпавшие на ее долю, продолжала кормить грудью. Остальные, в том числе и второй толмач Иван Монюкин, удалились в башню.

Ночь провели в унынии. Однако на следующий день спозаранку в крепость вместе с Обресковым явился повар Александр, которому турки позволили повидаться с женой. Александр принес записку от Алексея Михайловича: «Друг мой Сергей Лазаревич! Я совершенно уверен, что на сих днях будете выпущены из Едикуле и отвезены в Перу. Там вам следует нанять один небольшой домик, понеже Порта согласилась отпустить вас в Белое море».

Прочитав записку, Лашкарев, обычно твердо пресекавший любые попытки подвергать критике действия высшего начальства, смутился. Да и правду сказать: легко ли вновь поднять с места этакую ораву, да еще со всем скарбом, и возвращаться в Перу, несолоно хлебавши? Однако делать было нечего, и, пошушукавшись со стражником, Сергей Лазаревич исчез из крепости.

С уходом Лашкарева рейтары, прежде глухо ворчавшие по темным углам, возроптали открыто. Даже Ренчкеев открыто поминал по матушке безглуздие резидента, оставившего всех российских подданных с женами и малыми детьми на произвол судьбы.

Леонтий, чувствовавший себя в отсутствие Лашкарева примасом, в поносных разговорах не участвовал, но и верить в скорое возвращение на родину уже не мог. Однако на четвертый день отсутствия Лашкарева за воротами вновь заревели верблюды, и все тридцать три российских подданных тронулись той же дорогой, что пришли.

Обратный путь оказался нелегким. Чем меньше времени оставалось до выступления в поход, тем больше хорохорились янычары. На площади ат-Майдан группы вооруженных турок, потрясая над головой обнаженными саблями, выкрикивали злобные слова в адрес каравана гяуров, медленно тащившегося по узким улочкам Константинополя. Из окон домов по пояс свешивались турчанки, осыпавшие проклятиями неверных из-под черных покрывал, скрывавших их лица. Толмач Ясур, неустрашимый серб, заметив, что одна из турчанок, гибкая, как лоза, молодая девушка, взмахивает над головой обнаженной рукой, как бы разрубая саблей врагов ислама, не выдержал и, обнаружив в хищной улыбке крепкие зубы, гортанно выкрикнул по-турецки: «Тебе, красавица, надобны ножницы, а не сабля». Турчанка, опешив, замерла, а затем звонко рассмеялась и скрылась за глухо хлопнувшими деревянными ставнями.

Домишко Лашкарев снял маленький. Думал, что понадобится он на две-три ночи, но жить в нем пришлось долго, два с лишним месяца. От вынужденного безделья и неопределенности рейтары загуляли. Началось с малого: решили, по русскому обычаю, с чаркой доброго вина и с песней отпраздновать выход из крепости, а закончилось массовым тяжелым запоем. Пили до утра, утром поднимались с дурными глазами и пересохшими глотками, похмелялись дешевым вином – и все начиналось снова.

Как часто бывает, пьяные загулы не сближали, а разъединяли людей. Запасаться провизией, вином и водкой начали всяк для себя, расползались по каморкам. Песен уже не пели.

В середине апреля Лашкарев объявил, что в ближайший понедельник с утра начнется погрузка на вновь зафрахтованное судно. На радостях в два дня выпили всю припасенную водку и снова принялись наполнять жбаны. Леонтий водкой впрок не запасался, так как по опыту знал: что чего-чего, а этого зелья на любом судне найдется вдоволь.

Выяснилось, что он поступил правильно. Как и зимой, восемь недель кряду английский посол присылал человека с приказом готовиться к погрузке, но в последний момент срок переносился на следующую неделю. Задержки каждый раз происходили вследствие переменчивости в поведении турецких чиновников, которые никак не могли решить: отпускать русских на родину или нет. В конце концов послу было окончательно объявлено, что российские подданные из Константинополя выпущены не будут. Поясняя это решение, переводчик Порты в витиеватых выражениях изъяснил, что война не вечна, когда-нибудь она кончится и, чтобы новому российскому послу не пришлось набирать новый штат посольства, лучше всех оставить здесь, в Константинополе.

Бабы, разузнав, что отъезд в Россию откладывается, потянулись обратно на базар распродавать за полцены склянки с бальзамом и прочие турецкие диковинки. Принесенные деньги отчаявшиеся мужья тут же пропивали.

Лашкарев пытался обуздать пьяную стихию, но ни посулы, ни угрозы не помогали. Тогда Сергей Лазаревич на свой страх и риск решил снять еще два дома. В одном разместились толмачи, рейтары и дворовые люди Обрескова, другой был выделен для студентов. В нем Леонтий получил отдельный угол.

Отделение рейтар от студентов быстро принесло свои плоды: пьянство поутихло. Рейтары, раньше валившие на студентов вину за происходившие пьяные бесчинства, присмирели, а студенты, пропившиеся до нитки, волей-неволей вынуждены были взяться за ум. Нужно было зарабатывать на жизнь, чтобы не помереть с голоду.

Весь 1769 г. положенного посольскому люду жалованья не платили. Лишь в начале 1770 г. Джордж Аббот смог получить суммы, переведенные из Петербурга через венецианский банк. С Леонтием, однако, шурин Обрескова обошелся бесцеремонно. Сославшись на то, что батюшка столовался вместе со студентами, он вычел из причитавшегося ему жалованья 250 левов за 1769 г. да 77 левов за треть 1770 г. Обиделся Леонтий смертельно. Целыми днями сидел у себя в чулане на хлебе с сыром и икрой, говорил: «Не пойду за такой стол, где десять человек сидят, за одиннадцать едят, а с того, кто не ел, еще и деньги берут».

В эти трудные дни на помощь русским пришел иерусалимский патриарх Ефрем. В конце лета он отрядил к Леонтию своего секретаря архимандрита Савву наведаться, не имеют ли единоверцы нужды в деньгах. Лашкарев, которому Леонтий передал разговор с посланцем патриарха, намекнул, что деньги взять не грех. Леонтий и сам был такого же мнения, но укоренившийся в нем дух противоречия заставил проскрипеть язвительно, что пора-де Коллегии иностранных дел вспомнить, что ее служащие, находясь в плену в Константинополе, терпят крайнюю нужду.

Через три дня Савва появился вновь и оставил около 300 левов в кожаном мешочке, заметив, что патриарх не ждет возврата. Он уже выкупил из плена на каторжном дворе четырнадцать русских солдат и офицеров, что обошлось ему гораздо дороже. На деньги патриарха жили скромно, но безбедно до конца года.

Обстановка в Константинополе была тревожной. К лету 1770 г. вести о военных неудачах турок начали все чаще проникать в столицу. Стало туго с продовольствием, росли цены. В окрестностях Константинополя появились разбойники, жертвой которых чуть не стал французский посол. На посла напали по дороге в Буюкдере, двое из его свиты были ранены.

Вдобавок в турецкой столице разыгралась сначала моровая язва, а затем чума, не пощадившая и маленькую русскую колонию. Один из студентов, сожительствовавший с прачкой-гречанкой, заразился от нее чумой и умер. Леонтий забеспокоился, в воскресной проповеди взволнованно предупредил о необходимости немедленно взять предосторожности, но увещевания его результата не дали.

Студенты, народ молодой и смешливый, потешались над его малороссийским выговором, казавшимся им странным пристрастием батюшки к чистоте и уюту. Тканые половички и софа, украсившие его каморку, стали предметом язвительных насмешек со стороны господ учеников восточных языков, привыкших к бурсацкой нищете. Леонтий читал им приличные случаю наставления. В ответ студенты сочинили комедию, обидную для российского духовенства, и представили ее вечером перед всем честным народом. Поняв, что от слов пора переходить к делу, Леонтий, подождав, пока действие пьесы достигло кульминации, отвесил полновесную оплеуху главному озорнику – студенту Малышеву.

Малышев был юноша злопамятный. Не миновать бы Леонтию новых неприятностей, если бы не разыгравшаяся наутро драма. В одночасье скончались от чумы жена и сын курьера прапорщика Дмитрия Миронова. От пережитого потрясения Миронов тронулся разумом и отказывался снимать рубашку, которую постирала ему жена перед тем, как почувствовала первые приступы болезни. Дни в турецком плену тянулись однообразно. Душу Леонтий отводил в вечерних беседах с промотавшимся нежинским купцом Андреем Трофимовским, жившим в соседней каморке. Днем он вместе со студентами учил греческий и итальянский языки, которые преподавал грек Золота. Для удобства обращения студенты, а за ними и Леонтий называли свободно говорившего по-русски Золоту Ильей Ивановичем. Добродушный грек, знавший в совершенстве дюжину европейских и восточных языков, не обижался, когда шутники-студенты во время урока греческого языка величали его киром Антонием Золотой, а на итальянском – сеньором Золиотто.

Учение шло с трудом. К осени Леонтия начали одолевать сильные головные боли. Итальянец Лувар, первый цирюльник в Пере, пускавший кровь и дававший советы по медицинской части, сказал, осмотрев Леонтия, что он переутомился. Тот и сам понимал, что начал учиться, когда другие уже начинают забывать то, что изучали в юности.

Болезнь подтачивала дух беглого монаха. Никогда еще за долгие годы скитания по чужим краям не вспоминал он с такой тоской о милой сердцу Полтаве. Как-то вечером, сидя без сна в своей душной каморке, он написал при дрожащем свете огарка свечи:

Отечество дражайшее,

Солнечных луч сладчайшее.

Все утехи, несомненно,

Превосходит неотменно

Доброта твоя.

Мне и дым твой во прохладу,

Райских кущей вид в досаду,

Страны чуждыя!

Признаюсь, когда я разбирал эти немудреные, но искренние строки, написанные полууставом выцветшими чернилами на ссохшихся от времени больших листах старинной тетради, слезы выступили у меня на глазах.

* * *

Ну что ж, любезный читатель, кажется, настало время вернуться к главному герою нашего повествования, которого, как ты помнишь, мы оставили в тревожном неведении о своей дальнейшей судьбе.

16 марта Обресков со всеми сотрудниками посольства, находившимися с ним в заключении, был перевезен из Едикуле в турецкий лагерь.

Левашов подробно описал события этого нелегкого для русских дипломатов дня: «Приехавший чарбаджи для взятия нас из Едикуля, сказал нам, что назначен мехмендар[26] ради снабжения нас всеми нужными в пути припасами, каковые в мирное время определяются иностранным министрам, едущим в Константинополь или обратно в отечество свое, объявляя при том, что лошади и повозки для нас также уже готовы и что скоро доставлены будут. Мы, дожидаясь оных после его к нам приезда более трех часов, надеялись, что приведены будут к нам лошади хорошие и с пристойным убором, но вместо того привели наемных, измученных, оборванных и оседланных самыми дурными седлами, у которых и стремян не было, что учинено нарочно для наивящего поругания. Со всех сторон окружены мы были янычарами определенной для охранения нашего орты, которые, идучи городом, беспрестанно из ружей своих стреляли вверх; народу же на тех улицах, по которым мы ехали, стояло по обеим сторонам великое множество, и некоторые встречали нас ругательством, иные проклинали, а другие кричали, что надлежало всех нас в куски изрубить. Мы принуждены были тогда сделаться глухими и ничему не внемлющими, в котором жалостном состоянии видя нас многие христиане не могли от слез удержаться.

Потом привезли нас в стан и, не доезжая несколько шагов до визирской большой палатки, остановили нас против шатра, называемого „лелек“, под которым обыкновенно рубят головы. Наш Чарбаджи послал донесть визирю, что он с нами прибыл, а между тем принуждёны мы были там стоять немалое время, как осужденные, и дожидать о себе решения, и пока дождались, претерпели довольно страху, будучи все в том мнении, что хотят нас тут лишить жизни, поелику турки со всех сторон к шатру „лелеку“ кучами бежали, как будто на точное зрелище нашей смерти.

Наконец известились, однако же, что приказано отвесть для нас место подле визирской ставки, и как палатки не были еще поставлены и шел тогда пресильный дождь, то надлежало стоять нам на открытом воздухе, покуда они совсем изготовлены были; между тем приближалась ночь, а оставшиеся наши в Едикуле постели и другие вещи хотя и обещано вскоре за нами привести, но привезена токмо малая часть оных после полуночи, почему многие из нас на грязи целую ночь должны были проводить, что все устроено умышленно для большого мучения, и, как думать должно, по именному султанскому повелению, подтвержденному фетвою злого Муфтия Османа Муллы.

Сперва повещено нам было следовать за войском со всею нашей свитою, и мы всем своим находившимся до того в Пере людям приказали приехать в Едикуле в тот день, когда нам оттуда выезжать надлежало, куда они и приехали; но вдруг Чорбаджи объявил, что имеет повеление принять только тех, кои содержалися с Едикуле, числом 17 человек. Следовательно, мы одни в Дауд-паша и привезены, как выше показано, прочая же наша свита оставлена вся в Едикуле, что хотя последовало и случайно, но мы, зная лукавое и обманчивое поведение турков, думали, что сие сделано для того, дабы нас влачить за войском, а нижних служителей наших содержать в заключении; однако ж на другой день визирь приказал их обратно отпустить в Перу и обещал вскоре дать повеление главному таможенному смотрителю об отправлении их водою до пределов России».

В последующие дни Обресков и его товарищи стали свидетелями того, как в стан турецкого войска приезжали аккредитованные в Константинополе послы и посланники европейских держав. Один за другим подъезжали они к палатке великого визиря и желали ему счастливого пути и успехов в трудном походе.

Павел Артемьевич, наблюдая столь гнусное, по его мнению, зрелище, очень возмущался. Обресков же сказал:

– Чудно видеть, как дипломаты держав цивилизованных по турецкой пословице поступают: «Которую руку укусить нельзя, ту целовать нужно».

22 марта турецкая армия выступила в поход. От поля Дауд-паша по Белградской дороге на протяжении 10 верст ее провожал сам султан с великолепной свитой. По выезде из города сделали привал, и султан дал обед в честь великого визиря. Обрескова и его спутников визирь благоразумно держал подальше от монаршего взора. Они скромно отобедали в тени того самого платана, возле которого недавно прогуливались Леонтий с Лашкаревым. Обресков последний раз окинул взором утопавший в голубоватой дымке Константинополь, будто чувствовал, что навсегда прощается с городом, в котором прошли семнадцать лет его жизни. Впереди его ждали девять месяцев трудных и опасных скитаний в обозе неприятельского войска и полтора года заключения в новой тюрьме – крепости Демотика.

Фонтанная площадь в Адрианополе

Путь турецкой армии лежал через Адрианополь и Бендеры к Хотину, где турки намеревались дать русским генеральное сражение. Огромное войско подвигалось вперед медленно, ночуя в небольших городишках, а то и в чистом поле. 26 марта русские дипломаты разошлись с пленными русскими офицерами, захваченными в Яссах. Среди них был и знаменитый впоследствии Семен Зорич, фаворит Екатерины.

В последний день марта прибыли в Адрианополь. Павел Артемьевич не преминул подробно описать второй по величине и значению город Османской империи и пышную встречу, оказанную в нем великому визирю: «Видели множество народа, вышедшего с начальниками своими навстречу визирю, для коего был приготовлен богатый обеденной стол за час езды до города, который во всей Европейской Турции первейшим по Константинополе почитается, как в рассуждении величины своей, так и многолюдства; при том имеет положение весьма приятное и почти со всех сторон окружен ровными и плодоносными долинами, кроме одной высокой горы, прилегшей к оному с северо-восточной стороны, по которой простирается нарочитая часть городского строения. Протекающая подле стены его река придает ему немалую красу; дома же состоят вообще из мазанок, как и во всех прочих турецких городах, а улицы тесны, грязны и кривы. Впрочем, много тут великолепных мечетей и ханов или гостиных дворов. Город сей был, как известно, столицею турецкою с 1360 по 1453 год, в котором султан Магомет II силою оружия перенес престол в Константинополь, называемый ныне от Порты и всех подданных ея Стамбулом. Развалины многих здесь огромных зданий показуют, что некогда зодчество украшало всю внутренность обширного сего места, но потреблено, наконец, завистию и невежеством так, как и в прочих всех почти древних городах».

В пути пленных подстерегали многочисленные опасности. Турки смотрели на русских дипломатов, влачившихся в обозе войска как на лазутчиков и злоумышленников и зорко следили и за всеми их действиями. В начале апреля это чуть было не закончилось для русских дипломатов самым печальным образом.

В местечке Джебеджика, записал Павел Артемьевич в своем дневнике, «визирь потребовал от нас людей по именам Егора и Дмитрия, которых у нас было трое, а именно два Егора и один Дмитрий, кои мгновенно и отправлены к нему под стражей, а для чего точно, нам тогда было еще неизвестно. Сей нечаяный случай привел нас в великое смущение, особливо на другой день, т. е. апреля 6-го числа, в праздник их курбан-байрам, когда увидели мы, что одного из них повели мимо нас к визирской ставке под обнаженными саблями, который кричал жалостным голосом, чтоб подали ему помощь, что он погибает; но мы не токмо ему никакой помощи дать не могли, но и о себе не знали, что с нами тогда последует. Приведши его к визирской ставке, тотчас отрубили ему голову и с ним двум еще служителям драгомана, или переводчикам, Порты. Потом несколько погодя пришел к нам Мурза-ага с двумя палачами, который, будучи шурбаджи нашего в палатке, призвал нас всех пред себя, выключая г. резидента, источив на нас всевозможные ругательства, говорил: „Мы идем против вас отверстой грудью, а вы, напротив того, употребляете разные пронырства и, чувствуя себя не в состоянии противиться нашей храбрости одною силою, стараетесь подкупать у нас людей, чтоб отравить наше войско, на который конец в Молдавии и других окрестных местах источники и колодези заражены от вас ядом“. После сего нелепого и ни малейшего основания не имеющего выговора велел взять от нас всех тех людей, кои были турецкие подданные, и объявил, что г. резидент уже больше не министр, но арестант, следовательно, и мы все, что угрожало нам всеместными ругательствами».

Конечно, ни Обресков, ни его спутники, ни русская армия, стоявшая лагерем под Хотином и Бендерами, не имели касательства к отравлению колодцев по пути следования турецкого войска. Это было сделано, скорее всего, самим населением Молдавии, враждебно относившимся к туркам и видевшим в русских своих освободителей. Из дневника Левашова видно, с каким сочувствием встречали русских дипломатов молдаване и болгары, всячески стремившиеся облегчить их нелегкую жизнь.

Турецкая армия приближалась к Хотину под усиливавшийся грохот орудийной канонады.

Чем ближе приближались русские дипломаты к местам боев, тем чаще узнавали они вести об успехах русского оружия. Во время ночлега в небольшом городишке Бабадаг (Добруджа) сопровождавший Обрескова чегодар тайно, «под рукою», как выражались в то время, сообщил русским о победе, одержанной полковником Фабрицианом у Галаца. Из-под Хотина, где действовала 1-я русская армия под командованием А. М. Голицына, непрерывно шли обозы с ранеными турками.

Многие турецкие воины были недовольны действиями великого визиря Мухаммеда Эмина, оказавшегося незадачливым полководцем. Должно быть, в эти дни Алексей Михайлович весьма сожалел, что не имел возможности сообщить своим о беспорядках и панике, царивших в турецком войске. Только без малого через год смог он написать Панину о «крайнем расстройстве, порабощении и надмерном в здешних варварах страхе, который до такой степени доходил, что ежели бы под Бендерами с 5 по 15 июля и в Хантепсы с 6-го по отъезд отсюда 21 сентября хотя не весьма, а знатная какая партия войск наших показалась, то бы ни единого человека в лагере не осталось».

Когда осенью 1769 г. наступили сильные холода, турецкая армия, не имевшая ни палаток, ни дров, ни фуража, оказалась в крайне тяжелом положении. «Сделался превеликий падеж, да и людства много померло», – доносил Обресков Панину.

К этому времени турецкой армией командовал уже новый великий визирь – Молдаваджи-паша. Мухаммеда Эмина лишили визирской печати и отправили в ссылку. По дороге ему был объявлен смертоносный хати-шериф, а 7 сентября его отрубленную голову выставили на обозрение перед воротами сераля.

* * *

Так Мухаммеду Эмину пришлось заплатить головой за неудачную для Турции военную кампанию 1769 г.

Сознавая свое огромное превосходство в численности войск, турки рассчитывали решить исход войны одним ударом. Первоначальный план военных действий, одобренный султаном, состоял в том, чтобы армия в 400 тысяч человек перешла через Днестр у Хотина и завладела Каменец-Подольским – стратегически укрепленным пунктом, обладание которым позволяло доминировать на дунайском театре военных действий. Затем предполагалось взять Варшаву, свергнуть польского короля Станислава Понятовского и двинуться в направлении Киева и Смоленска. Одновременно южные границы России должен был атаковать новый Крымский хан, Давлет-Гирей, со 100-тысячным войском. Капудан-паше было приказано высадить десанты в Азове и Таганроге.

План кампании, разработанный в Петербурге, был значительно скромнее. Главные силы русской армии решили сосредоточить к юго-западу от Киева по Днепру. Командующему 1-й армией генерал-аншефу Александру Михайловичу Голицыну была поставлена задача занять Каменец, опередив турок, и при благоприятном случае овладеть Хотином. 2-я русская армия под начальством генерал-аншефа Петра Александровича Румянцева имела оборонительные задачи. Румянцеву со штаб-квартирой в Бахмуте приказали ни при каких обстоятельствах не допустить турок или татар в пределы Новороссийской губернии.

Подготовка к войне с обеих сторон велась чрезвычайно медленно. Для укомплектования русской армии был произведен рекрутский набор, давший до 19 тысяч человек. В начале кампании 1-я армия насчитывала около 30 тысяч человек, в то время как по планам, разработанным в Петербурге, она должна была располагать не менее 180 тысячами человек. Турки в 1769–1770 гг. имели под ружьем около 200 тысяч.

Решающее значение для исхода кампании 1769 г. имело то обстоятельство, что А. М. Голицыну удалось опередить противника. К концу марта 1-я армия заняла позиции по верхнему течению Днестра с авангардом в Баре. Турки же, как мы видели, только 31 марта начали движение со своих главных сил от Адрианополя.

В середине апреля армия А. М. Голицына подошла к стенам Хотина. Войска великого визиря в то время находились у Исакчи. Мост через Дунай, по которому предполагалось переправить главные силы турок, не был готов, и это еще более задержало продвижение турецкой армии. Хотин оборонялся небольшим гарнизоном, но Голицын, человек осторожный, остерегся брать его с ходу.

– Военное искусство предписывает ожидать прибытия орудий – и лишь после сего начать правильную осаду, – говорил он своим офицерам.

До конца июня Голицын не решался перейти в наступление. Стала сказываться нехватка провианта. В письмах к командующему Екатерина побуждала его действовать решительней, но Голицын все раздумывал.

По счастью, великий визирь Мухаммед Эмин оказался военачальником еще более нерасторопным, чем Голицын. Переправившись через Дунай, он долго сомневался, что делать – направить войска к Хотину или к Бендерам. Наконец в начале июня было принято решение двигаться в направлении Бендер, чтобы вторгнуться в Новороссию. Узнав об этом, А. М. Голицын переправился через Днестр и начал осаду Хотина. Однако через месяц сильный отряд крымцев, пришедший на помощь осажденным, разомкнул осаду. В ночь на 2 августа Голицын снялся из-под стен Хотина и вернулся назад за Днестр.

Медлительность Голицына была тем более досадна, что уже в середине лета в турецкой армии начались серьезные беспорядки. В начале июля Мухаммед Эмин был смещен с должности.

Новый великий визирь, Молдаванджи-паша, в конце августа – начале сентября неоднократно предпринимал попытки перейти на левый берег Днестра и атаковать русских, но всякий раз был отброшен. Военные неудачи еще более подогрели накопившееся недовольство в турецкой армии. 9 сентября турки, оборонявшие Хотин, были вынуждены отступить. Под Яссами отступление превратилось в беспорядочное бегство. Русские заняли Хотин без единого выстрела.

Для А. М. Голицына первый крупный успех его армии стал и последним. В начале сентября рескриптом императрицы он был отозван в Петербург, где его произвели в фельдмаршалы и оставили заседать в Совете. На место Голицына командующим 1-й армией назначили генерал-аншефа П. А. Румянцева.

С того времени характер действий русских войск изменился самым решительным образом. Приняв командование, Румянцев немедленно отдал приказ наступать. 26 сентября его войска заняли Яссы. В ноябре русские вошли в Бухарест. К исходу кампании 1769 г. Молдавия и Валахия были заняты русскими. Население Дунайских княжеств присягнуло императрице.

Успехи 2-й армии, командовать которой вместо Румянцева стал П. И. Панин, были менее впечатляющими. Новый командующий не сумел провести военные действия осенью и зимой – в октябре он увел армию на зимние квартиры в пределы Полтавской и Харьковской губерний.

Всю зиму шло обучение новобранцев.

Кампания 1770 г. увенчалась целым рядом блестящих побед, которые навеки вошли в историю русской армии и флота.

23 апреля, в день св. Георгия, П. А. Румянцев отдал приказ 1-й армии сняться с зимних квартир и направиться к сборному пункту, назначенному в Хотине. В начале кампании 200-тысячная турецкая армия во главе с великим визирем находилась в Бабадаге (Добрудже). Ожидалось, что в решающем сражении армию возглавит сам султан. Однако в конце мая, когда в Бабадаг был доставлен санджак-шериф, обнаружилось, что повелитель правоверных предпочел оставаться в Константинополе.

У Румянцева собралось в строю около 31,5 тысячи человек. 25 мая 1-я армия выступила из Хотина навстречу Молдаванджи-паше. Двигались медленно, так как весна в том году выдалась дружная и реки разлились больше обыкновенного. Кроме того, в Бухаресте и Яссах обнаружились первые признаки морового поветрия – чумы, от которой в конце мая в Яссах умер генерал-поручик Штоффель, начальник передовых войск. На его место был назначен князь Н. В. Репнин, бывший посол в Польше.

Екатерина внимательно следила за театром военных действий. В день выступления из Хотина Румянцев получил от нее следующее послание: «Не спрашивали римляне, когда их было два или много – три легиона, в каком количестве против них неприятель, но где он? Наступали на него и поражали и немногочислием своего войска, побеждали многособранные против них толпы; а мы – русские, милости божеские за правость нашу в сей войне с нами, я вас имею над войском командиром, храбрость войска известна; итак, о благополучнейших успехах моля Всевышнего, надеюсь на его покровительство».

Русская армия по дороге из Хотина натыкалась на многочисленные татарские разъезды. 15 июня у Рябой Могилы было разбито 15 тысяч татар. 4 июля русские вышли к Пруту. Между устьями рек Ларга и Бабикуль, впадающих почти под прямым углом в Прут, перед ними открылся расположенный на высоком месте татарский лагерь, укрепленный ретрансментами. Не раздумывая, Румянцев бросил своих солдат в бой. Лишь потом он узнал, что соединенные силы турок и татар насчитывали не менее 80 тысяч человек. Румянцев же располагал всего 23 тысячами воинов. Исход боя решила рукопашная, в которой отличились части Н. В. Репнина и Г. А. Потемкина, вовремя подоспевшие к месту схватки. К полудню татары были разбиты наголову.

За Ларгу Румянцев получил орден Св. Георгия I степени, учрежденный Екатериной в ноябре 1769 г. Он стал первым кавалером I степени этой почетнейшей русской военной награды. Разбив вчетверо превосходящего противника, он доказал преимущество избранной им новой тактики, в основе которой лежал расчлененный боевой порядок. П. А. Румянцев строил войска в несколько каре, между которыми располагалась конница, а впереди и на флангах – артиллерия и егеря. Такое построение обеспечивало русской армии свободу маневра и возможность собирать войска в кулак для нанесения решающего удара.

Известие о поражении под Ларгой взбесило великого визиря. 14 июля на 200 судах он переправил свою армию через Дунай и двинулся навстречу русским. 20 июля русское и турецкое войска сошлись у небольшой реки Кагул, протекающей к востоку от Прута. Молдаванджи-паша был уверен в победе: турецкая армия насчитывала 150 тысяч человек и находилась во взаимодействии с крупным отрядом татар, отправленных великим визирем в тыл Румянцеву. Однако самоуверенность великого визиря сыграла с ним злую шутку. Не допуская и мысли о том, что на его огромную армию может напасть незначительный русский отряд (в распоряжении Румянцева было всего 17 тысяч солдат), он расположил свой лагерь в низинах между холмами, тянувшимися по берегу Кагула. Между позициями русских и турок проходил древний Троянов вал со рвами по обе стороны.

В этой сложной обстановке Румянцев принял единственно правильное решение: атаковать первыми, не дожидаясь, пока враг подготовится к решающему сражению. Незадолго до рассвета 21 июля 1770 г. пять колонн румянцевской армии двинулись на противника. Шли небольшими долинами, которые сходились к лагерю турок. При приближении русских турецкий лагерь пришел в движение. Отряды спагов налетали на русские колонны и окружали их, однако действия турок были скованы неудобным для них рельефом местности. Значительные силы противника оказались на дне рвов Троянова вала.

Картина славного Кагульского сражения была многократно описана современниками. На местности, лишенной всяких прикрытий, на протяжении пяти или шести верст пять отдельных отрядов русских солдат, каждый менее чем в четыре тысячи человек, шли вперед, окруженные многократно превосходящим их противником. Исход битвы во многом решила личная храбрость командующего русской армией. Когда солдаты генерала Племянникова не выдержали и стали отступать, Румянцев сам вышел навстречу отступавшим и остановил их. Невероятная храбрость, проявленная русскими в штыковой атаке, лишила турок всякой надежды на успех. Великий визирь не смог остановить свою беспорядочно бегущую армию. Турки ретировались с поля боя, оставив за собой 140 пушек и весь лагерь с огромными богатствами визиря и турецких сановников.

Из ставки Молдаванджи-паши Румянцев продиктовал победное донесение императрице: «Да дозволено мне будет, милостивейшая государыня, настоящее дело уподобить делам древних римлян, коим Ваше Императорское Величество велели подражать: не так ли армия Вашего Императорского Величества теперь и поступает, когда не спрашивает, как велик неприятель, а ищет только, где он».

Екатерина по достоинству оценила заслуги П. А. Румянцева – он был произведен в фельдмаршалы, а все участники Кагульской битвы получили специально отчеканенные по этому случаю медали.

26 июля Н. В. Репнин развил военный успех русской армии, заняв Измаил, оставленный своим гарнизоном. В конце сентябре пал Аккерман, затем Браилов. На зимние квартиры 1-я армия расположилась в Молдавии и Валахии.

Успехи 2-й армии, возглавлявшейся П. И. Паниным, были значительно скромнее. Имея до 23 тысяч пехоты, 12 тысяч регулярной кавалерии и 3,5 тысячи иррегулярной, П. И. Панин в середине июля приступил к осаде сильно укрепленной турецкой крепости Бендеры. Осада длилась два месяца. 16 сентября 1770 г. Панин взял Бендеры штурмом, однако урон, понесенный русскими войсками, оказался весьма значительным. Только во время штурма 2-я армия потеряла до 2600 человек, в том числе 690 убитыми. Особенно тяжелое впечатление эти потери составляли в сравнении с итогами действий П. А. Румянцева, который за всю весенне-летнюю кампанию 1770 г. потерял всего 900 человек, из них 365 убитыми.

Простояв в Бендерах до 6 октября, Панин ушел на зимние квартиры, оставив в городе гарнизон из 5 тысяч человек. Все это время он с большой ловкостью и твердостью вел переговоры с татарами.

В Петербурге, однако, были недовольны действиями Панина, находя их недостаточно быстрыми и энергичными. На заседании Совета Григорий Орлов обвинил командующего в больших человеческих потерях.

П. А. Панин остро переживал упреки в свой адрес – находил их несправедливыми. За взятие Бендер он был награжден орденом Св. Георгия I степени вместо ожидаемого фельдмаршальства. Отнеся это на счет интриг орловской партии, он немедленно попросился в отставку и получил ее.

18 декабря 1770 г. командование 2-й армией принял генерал-аншеф Василий Иванович Долгорукий.

* * *

Вид отступавшей от Дуная турецкой армии красноречивее всяких слов доказал Обрескову, что его надежды на освобождение в этом году были тщетны. Впрочем, даже и в это тяжелое время на его долю выпадали маленькие радости. Осенью 1769 г. в свите реис-эфенди в ставке великого визиря появились переводчики австрийского, венецианского и английского посланников в Константинополе. Общаться с русскими дипломатами им не позволили, но они нашли способ уведомить Алексея Михайловича, что как его дети, оставленные у Джорджа Аббота, так и свита, находившаяся на посольском дворе, живы и здоровы.

19 сентября Обресков и Левашов все же подали великому визирю прошение отпустить их на родину. В ответ Молдаванджи-паша, записал Павел Артемьевич, «приказал нам объявить, что просьба наша не может быть скоро удовлетворена и требует особого рассмотрения. Ответ же сей объявил он таким образом, что легко можно было заключить о внутренней его противу нас злости, которая отнеслась частию и на пристава нашего, получившего жестокий выговор за то только, что отважился представить вышепомянутое прошение наше, хотя сие учинено им и не иначе как по дозволению бывшего Каймакана, а тогдашнего янычар-аги. 20 числа (сентября 1769 г. – П. С.) отправлен к Дунаю визирский бунчук, и выдан на всю рать семидневный тайн вместо хлеба сухарями, и тогда же приказано нам следовать по-прежнему за войском. Чиновники нашей орты говорили, что нас обратно повезут в Константинополь, заключат в Едикуле, где мы должны будем сидеть до самого окончания войны. Иные же сказывали, что положено нам быть безотлучно при визирской ставке, покуда не последует мир.

И так мы на утро, встав по обыкновению рано, стали готовиться к возвратному своему походу, будучи все даже до последнего погружены в превеликое уныние, видя, чтб отнята у нас вся надежда к свободе; и в то же самое время, когда сняты были наши палатки и для нас готовы уже были верховые лошади, а дожидались только, покуда в третий раз у визиря не заиграет музыка, увидели мы приехавшего к нам Мурз-Агу, который подозвал к себе нашего чарбаджи и, поговоря ему нечто на ухо, поскакал тотчас обратно к визирской ставке; спустя же несколько минут налетело вдруг на нас подобно как стадо плотоядных врагов, тридцать человек с начальником своим хасасбашем[27], который всех преступников содержит у себя под стражей и их, когда ему повелят, рубит и вешает. В числе оных 30 человек большая часть была палачей, кои смотрели на нас с таким свирепым видом, как будто бы в ту же минуту всех нас живым пожрать хотели. Нам казалось, что они дожидались одного только знака, чтоб нас или переколоть копьями, имевшимися у них в руках и называемыми мизраки, или всех перерубить саблями; но в самый тот час, когда мы погружены были в бездну печальных мыслей и ожидали с минуты на минуту смерти, услышали, что у визиря заиграла музыка и он со всею своею свитою в путь отправился, после чего, едучи миме нас и поравнявшись прямо против того места, где мы стояли, оборотил к нам суровое свое лицо, не останавливаясь однако, же нимало, и как притом хасас-баша сидел на лошади со всеми своими сателлитами неподвижно, то оледенелые наши сердца стали мало-помалу оттаивать и мы начали воссылать Всевышнему молитвы, чтобы смертный сей рок нас миновал и мы еще живы остались; ибо и сам пристав наш объят был страхом не меньше нас по самое то время, когда уже визирь совсем проехал; после чего сказал нам, чтоб на лошадей садились, и мы исполнили сие, по обыкновению за визирем поехали; хасас-баша не покидал нас и, присоединясь к нашему приставу, вместе с ним перед нами ехал, а палачи его одни напереди, а другие сзади ехали, ради чего каждый из нас принужден был часто назад оглядываться, чтоб кто-нибудь из сих смертоносных ангелов невзначай не снял с кого головы».

Вскоре турки объявили, что зиму Обрескову и его товарищам придется провести в старой крепости Демотика, находившейся в 16 верстах от Адрианополя. Великий визирь с армией решил перезимовать в Бабадаге.

Обратный путь к Адрианополю по тылам турецкой армии оказался вдвое опаснее. Население было обозлено неудачно начавшейся войной, участились случаи открытого неповиновения властям. Обстановку в тылах турецкого войска хорошо иллюстрирует следующий отрывок из записок Левашова: «Ноября же 6-го прибыли в Бабадагу, где принуждены были стоять еще несколько часов под дождем и дожидаться, покуда нам отвели дома и хозяева оных согласились пустить к себе по усиленной просьбе нашего пристава и из странноприимства, а не по визирскому указу о довольствии нас везде по пути выгодными ночлегами и всем тем, что для спокойствия нужно было; ибо когда мекмендар наш в силу оного требовал у городских старшин для нас и для себя тайна, то они сказали ему, чтоб визирь указ свой сварил хорошенько в воде и сам бы его скушать изволил, потому что они никакого тайна дать нам не могут, да и не должны, поелику султан забрал уже с них подать вперед на 15 лет. Той грубый отзыв стоил бы им в свое время весьма дорого, и визирь не приминул бы всех их за оное мгновенно казнить, если бы не ожидал сам с часу на час присылки от султана за собственною головою, о чем и в войске носился слух, и никто не сомневался, что точно едет капуджипаша для взятия головы его за то, что он столь много растерял городов и земель и через то гораздо более соделался виновен, нежели предместник его Эмин-паша, который казнен в Адрианополе».

До места добрались в начале декабря. Демотика, возвышавшаяся на вершине пологой горы, оказалась старой, полуразвалившейся крепостью, обнесенной глухой стеной. По словам Павла Артемьевича, «под горою же находится предместье, в коем живут большею частию природные турки. В одну сторону сего города течет небольшая речка, называемая Кизельдели, соединяющаяся с рекой Морицею не более как в полуверсте ниже оного, и вообще довольно приятно полсирение сего места, которое знаменовано пребыванием шведского короля Карла XII в 1713 г., о коем воспоминая некие старики указывали нам во удовлетворение любопытства нашего и тот самый дом, где он жил. Расстояние между сим городом и Адрианополем хотя не более как шесть часов, но по причине позднего нашего выезда приехали мы туда уже в самые сумерки, и не было способа ничего в нем точно распознать, а только могли усмотреть каменную гору, которая весьма была высока и увесиста, особливо к стороне той дороги, по которой мы ехали, и издали казалась совсем похожа на египетскую конусообразную пирамиду, на вершине коей видно было несколько башен и полуразваленных каменных стен замка, подобного во всем Едикуле, который при ночной темноте представлялся нам самым скучнейшим и печальнейшим на свете жилищем и наводил на нас несказанный ужас тем наиболее, что мы тогда ничего инаго себе не представляли, как только, что тут уготована была темница для нашего пребывания; но, въезжая в самый город нашли, что гора сия имела с другой стороны довольную отлогость, по которой провезли нас в крепость, окруженную каменною, но ветхою стеною, где жители были все греки, и по счастию нашему, открылась крепость вовсем иная, нежели которую мы с приезда видели, хотя она была, как после мы сведали, Не иное что, как разоренный замок старинный демотикских владетелей».

Для Обрескова и его товарищей в крепости предоставили два дома, которые раньше занимали семейства греков. После трудностей похода, ночевок под открытым небом и проливными дождями новое место заточения узникам показалось земным раем. В домах даже нашлись камины, которые тут же затопили. Вечером, расположившись у огня, Павел Артемьевич занес в свой дневник: «Вообще же испытали мы здесь, что по преодолении тяжких трудов ничто в свете толико для человека не приятно, как некоторое отдохновение, и ежели бы дух наш столько же успокоен был, как и тело, то мы почли бы себя за самых счастливейших людей». Гораздо предупредительнее вел себя и турецкий офицер, приставленный, чтобы наблюдать за узниками в Демотике. Они были обеспечены кровом, сносной одеждой и питанием. Такая перемена в обхождении турок для Алексея Михайловича была верным признаком отрезвления, наступившего в османской верхушке после поражений, понесенных турецкой армией летом и осенью 1769 г. Заключение мира, а стало быть, и возвращение домой превращались из призрачной надежды в реальность.

10 апреля 1770 г. Обресков нашел способ направить Панину очередное письмо, в котором сообщал важные сведения. Он писал о состоянии полной деморализации, в которой находилось султанское войско: «Обязательно вижу, что от потери Хотина есть генеральное сожаление и сие им более импрессий делает, нежели все потерянные баталии. Здесь об ущербе людства мало заботятся. Все генерально мира желают, и никто на войну идти не хочет. А которые и бредут по крайнему принуждению, а и то по большей части поселяне… почти сабли препоясать не умеющие. Провинции же в конец разорены и знатной армии содержать не в состоянии».

Фрагмент «Письма к действительному тайному советнику графу Никите Ивановичу Панину от резидента Обрескова из Демотики от 10-го апреля сего 1770-го года» (АВПРИ. Сношения России с Турцией. Ф. 89. Оп. 8. Д. 435. Л. 1)

Подробно писал он и о панике, царившей среди турок после побед русской армии. Военные действия разворачивались столь близко, что русским пленникам удалось даже услышать салют в честь русской победы на Галацами. «Смущение здешних при сем происшествии было неописанным. Визирь крайне опасался беспосредственно самому атакованному быть и, боясь, чтоб меня не отбили, всячески поспешил мое из лагеря выпровождение и велел вести дорогою, лежащей подалее от берегов Дуная».

Обресков информирует Панина и о том, что еще осенью прошлого года в Исакче великий визирь интересовался возможностью заключения мира между Россией и Турцией. Алексей Михайлович наотрез отказался обсуждать с турками эту тему, сославшись на «неимение никакой власти и силы».

Действия Обрескова были полностью одобрены в Петербурге, непременным условием начала мирных переговоров там поставили освобождение русского посольства.

Однако надеждам Обрескова быть освобожденным в 1770 г. так и не суждено было сбыться. Понадобились блестящие победы П. А. Румянцева при Ларге и Кагуле и сожжение турецкого флота в Чесменской бухте, чтобы турки всерьез заговорили о мире.

Предыдущая главаГлава 12 из 21Следующая глава