О чем бы сейчас думать, чтобы мысли не путались, и хоть полчасика полежать и помечтать? Тогда время пройдет быстрее. Помню, когда лежал на печке у Авдотьи, находились же немцы в хате, а я мог целыми часами лежать и мечтать. Ждал наших, со мной были и мама, и отец. Да и деревня была наша, русская… Даже то время теперь кажется хорошим. Наверно, всегда так: если человеку сегодня плохо живется, ему кажется, что вчера было лучше. И мысли скачут у меня в голове, потому что не на что надеяться. Когда мы сидели в пещере, то знали, что можно при какой-нибудь опасности сбегать домой к маме, к людям. Можно отправиться в лес и искать партизан. Да и еще кое-что предпринять. Но как быть сейчас, когда мы здесь совсем одни и вокруг нас заборы колючей проволоки?.. Приподнимаюсь на локтях, кулаками подпираю голову. Вон он, колючий забор. Второй забор, ворота и вышки с часовыми отсюда не видны… «Попробую вспомнить день, когда в хату Авдотьи набились наши бойцы и я смотрел на них», — думаю я.
Только начинаю припоминать тот счастливый день, как другая мысль отгоняет память прочь: «Да, туда пришли бойцы. Они знали, что в деревне русские люди. А сюда они придут? Здесь и страна-то, может быть, не наша, а совсем другая».
Сзади кто-то лезет на нары. Это Витька.
— На, держи, — шепчет он, протягивая кусок хлеба.
— У кого? — спрашиваю я.
— У этого, — показывает Витька глазами на кровать, стоящую в разрыве между нарами, — в тумбочке лежал. Там и колбаса есть, но колбасу я не взял.
Жую хлеб. В нашем бараке нары разбиты на участки, и между участками пространство шириной шагов в пять. Здесь стоят кровати, на которых спят ночью солдаты. Их шесть человек, и каждый следит за своими пленниками. Часто мальчишки по ночам вскакивают, начинают кричать, визжать или карабкаться на стену. Тогда все просыпаются, в темноте сбиваются в кучу и всем нам хочется куда-нибудь спрятаться. Однажды какой-то мальчишка забился в угол под нары, и утром его вытащили мертвого. Теперь, как только поднимается суматоха, солдаты зажигают большие фонари и разгоняют мальчишек по местам. Наш надзиратель с усами, пожилой — и плеткой хлещет сильно.
Прожевав хлеб, решаю: буду думать о маме. Глаза закрываются, но хорошего о маме ничего не вспоминаю, вижу, как она плачет обо мне, и только. Вскакиваю на колени, слезаю на пол и, походив немного, возвращаюсь на место. Ну как же быть? Как удрать отсюда?
— Кто дальше? — предлагает Витька.
Ложусь рядом с ним. Плечи пристраиваем на одном уровне. Взбиваю языком слюни во рту, пускаю их длинной струей вдоль прохода. Витька плюет дальше.
— Витька, мертвецов нету сегодня? — спрашиваю я.
— Нету… Может, к вечеру будут… Да и толку что, хоть и поубивают. Мальчишек все равно не привозят, и нас заметят.
Может, и не заметят. Вчера в потемках увозили…
В той стороне лагеря, где живут немцы, колючий забор не охраняется, потому что дальше еще лагерь, и в нем держат взрослых. Там за баней глубокий и широкий ров, одна стена у него крутая. Во рву расстреливают людей, которых привозят на машинах. Привозят и пленных и гражданских. Бывают партии женщин и девушек. Как их привозят и как расстреливают, мы видим. Облепим колючий забор и молча смотрим. Все, кого расстреливают, худые, грязные и оборванные. Только женщины попадаются полные. После расстрела солдаты подходят к трупам, разрывают одежду и смотрят, куда попала пуля. Потом трупы увозят на машинах. И это навело нас на мысль, что можно выбраться из лагеря, представившись убитым. В одном месте земля под заборами рыхлая. Мы ее еще специально по очереди ковыряли щепками. Можно было бы в темноте пролезть под проволокой, раздеться, одежду спрятать и лечь рядом с мертвыми. А чтобы кровь была, нам ничего не стоит порезать друг другу животы и измазаться кровью. Но беда в том, что расстреливают только взрослых.
Подходит Росиня, за ним Козырь.
— Пекаря опять поймали, — сообщает Росиня, — десять плеток дали.
— Еще раз бежать хотел?
Козырь кивает.
— Из-за тумана, думал, не увидят, а с вышки все видать. Собаку спустили на него.
— Порвала?
— Нет. Он упал и не двигался. А до кустов чуть-чуть не добежал.
Пекарь — мой курский товарищ Ванька Пекарь. Когда нас везли в эшелоне, он ехал в соседнем вагоне. Видел, как на остановке меня выбрасывали, как я вцепился зубами в руку немецкого офицера. Но тогда он не узнал меня, что, конечно, и не удивительно: времени прошло много, и мы оба изменились. А когда он стоял с Колякой и я внимательно смотрел на него, Ванька признал меня. В тот же день он подсел к нам и спросил, как зовут меня.
— Васькой, — сказал я, приподнявшись и подозрительно осматривая белобрысого мальчишку, лицо которого было мне очень знакомо.
— Ты жил в Курске? — спросил он.
Я промолчал. Потом сказал:
— Да, жил.
Тут он улыбнулся, и я узнал его.
— Ванька? — сказал я удивленно. — Ты Ванька Пекарь?
— Да! А ты чего другим именем зовешься?
Я прошептал ему, что мы четверо поступили так на всякий случай.
Разговаривали мы с ним до тех пор, пока надзиратель не прогнал его на свое место.
— Если уж изменил фамилию, смотри не проговорись, — шепнул Ванька, уходя, — а то попадет.
А на другой день наш обман узнали хитростью, о которой мы и не подозревали. Утром пришел в барак совсем русский человек: в сапогах, в галифе и в черной косоворотке.
— Доброе утро, ребята! — сказал он громко и весело. — Как поспали на новом месте?
Мы молча смотрели на бритое круглое, улыбающееся лицо. А он сказал:
— Вам, конечно, хотелось бы повидать своих мам и пап. И скоро, если будете послушными, вы съездите к ним. Когда бы вы хотели ехать, зимой или летом?
Он открыто глядел на нас, а мы стояли и молчали.
— Конечно, лучше съездить летом. И как только пройдут осень и зима, вы поедете. Но уже сейчас вы можете написать домой письма. Сегодня летит самолет в ваши места, и он доставит письма. Только скорей надо, иначе самолет улетит — и ждать следующего придется долго.
Написать маме, что я жив! И она не будет сильно переживать! Надо написать. Солдат принес большой портфель, мы по очереди подходили к незнакомому человеку, и он давал каждому конверт с листком чистой бумаги и коротенький карандаш.
— Ребята, адреса пишите разборчивей, — повторял совсем русский улыбающийся человек, прохаживаясь вдоль нар, — иначе могут не разобрать на почте, и письмо вернется обратно.
Мы все, кто лежа на животе, кто сидя, торопливо писали.
Когда я вывел на белом конверте жирными большими буквами адрес, имя и фамилию мамы, с минуту смотрел как-то недоверчиво на конверт. Но вокруг меня черкали карандаши, все так усердно писали, что я вложил письмо в конверт, лизнул языком по клейкой полоске и, запечатав, отдал этому человеку. Он прочитал адрес, сказал:
— Хорошо. Так разберут. Вот так напишите, — проговорил он, поднимая мой конверт и показывая всем мое проклятое письмо.
Я вышел из барака довольный и долго бродил вдоль колючей проволоки, думая о маме. А вечером мы четверо и еще шесть ребят сидели на холодном полу в темной комнате погреба, не понимая, за что нас заперли сюда. Потом пришли эсэсовцы с черепами на рукавах. Они потребовали, чтобы мы сказали наши настоящие имена и отчества. Мы отпирались, говорили, что не врали. Нам грозили плеткой. Затем принесли наши письма, и я понял, как нас крепко надули.
— Говорите правду! — кричал эсэсовец.
Мы наклонили головы и молчали.
Тогда начали хлестать плетками.
Трое ребят сразу после первой порки сказали правду. Остальные молчали. И я тоже промолчал, хотя секли больно. Ночь мы провели в темной комнате. Утром всех снова отстегали. На этот раз били больнее, потому что метили по вчерашним рубцам. Эсэсовцы ничего не добились, и один офицер с большой стриженой головой и длинными руками сказал нам, что будут бить нас дважды в день, пока не сознаемся. Через день мы сознались во всем. Может, это очень плохо, но, в конце концов, пусть знают правильные имена. Если останемся живыми, непременно сбежим, а так могут до смерти застегать.
Ванька Пекарь старше нас, и поэтому он спит на нарах в другом конце барака вместе с мальчишками, которые больше ростом. За ними наблюдает громадный солдат, молчаливый и злой. Он не подпускает нас к Пекарю, когда мы в бараке, но на воздухе мы можем с ним встречаться и разговаривать сколько угодно. Больше всего разговариваем о том, что с нами хотят делать и что сделают. Точно никто ничего не знает о нашей судьбе, но Ванька говорит, что нас могут увезти в соседний лагерь, туда, где расстреливают людей…
В этих местах часто случаются густые туманы. Когда туман опускается на землю и мы стоим у проволоки и смотрим в направлении рва, то ничего не видно, только порой слышны крики и оханья. Когда же отойдешь от забора, кажется, ты в мутной реке и вокруг тебя плавают темные маленькие тени — это мальчишки бродят в тумане. Есть слухи, что нас в соседнем лагере будут разрезать и смотреть, как устроены наши внутренности.
Почти каждую ночь мне снится, будто я сижу в большой помойной яме. Вот-вот люди должны принести помои и вылить мне на голову. Смотрю вверх, жду, когда появится ведро, чтобы успеть крикнуть, что я здесь… Спуталось представление о днях. Сколько прошло дней с приезда? Двадцать? Сорок? А может, сто? Замечаю, что мальчишки делаются как-то тише, угрюмее. Вначале случались драки, теперь никто и не дерется.
Козырь мало разговаривает. Если не бродит на воздухе и не мечтает вслух о еде, то лежит и молчит. Витька и Росиня все совещались между собой, сейчас не совещаются, да и мне говорить ничего не хочется. Только Пекарь не унывает, хотя, как и мы, ходит голодным. И это хорошо, что не унывает: нам есть на кого чуточку надеяться. Вдруг он что-нибудь придумает? Мы давно ждем от него чего-нибудь.
— Ванька, ну как? — спрошу его.
Он пожимает плечами. Это значит — никаких новостей. Если бы на расстрел возили мальчишек, мы бы сумели удрать, но их не возят.
И вот наступает день, который я не забуду, если даже доживу до старости.
В этот день с самого утра стоит туман. Днем льет дождь. Поле, обнесенное проволокой, раскисло. Приехала машина с брюквой, брюкву сбросили лопатами на землю. Мальчишки похватали брюквины и, дрожа от холода, сбились кучками на нарах. По шуму на крыше понимаю, что дождь стихает, но через маленькие окна света почти нет, значит, на дворе очень густой туман. Наевшись брюквы, притискиваемся друг к другу ближе. Закрываю глаза, чтобы уснуть, но не успеваю помечтать, как слышу гул самолетов. Где-то ударили зенитки. В соседнем лагере завыла сирена.
Надзиратели гасят фонари, бегут на улицу. В темноте мелькает длинная тень. Это Ванька Пекарь.
— Наши. Самолеты наши! — шепчет он.
Около барака ухнуло. Стена и нары затрещали. Кто-то завизжал. Ухает еще и еще. Входная дверь сильно хлопает и, кажется, разлетается в куски. Бомба упала совсем близко. Крадусь между нарами. Пахнет горьким дымом. За спиной дышит Козырь. Упало подряд несколько бомб. С потолка что-то сыплется.
— Скорей, скорей, — шепчет Ванька.
Ничего не видно. Дышать можно только через нос. Плюемся. Вот выход. Вокруг возятся. Кто-то зовет маму. Впереди кто-то кряхтит, стонет. Наступаем на живого человека. Он большой. Это наш надзиратель. Отстраняюсь. Коленями натыкаюсь на колени. Руки ловят какие-то обломки. Потянуло свежим воздухом.
— Ребя, где вы? — шепчу я.
— Тут куча какая-то, — голос Витьки.
Он рядом.
— Все здесь?
— Все.
Земля и бревна разворочены. Ревут самолеты. Зенитки не умолкают. Выбираемся. Там, где ворота, взлетает несколько столбов огня. Падаем. Грохочет новый взрыв, и вихрь проносится над нами.
— Никого не задело?
Пекарь ползет первым.
— Никого.
Поднимаемся и бежим. В тумане не замечаем воронку и падаем в нее. Земля горячая. Снова ползем. Ворот нет. Колючая проволока под руки не попадает. Будки часового тоже нет. Встаем. Бежим. Повисла ракета в стороне. Перед нами гладкая дорога. Ракета вздрогнула и погасла. Бежим что есть духу. Лучи прожекторов носятся по небу. Мы оглядываемся: из-за взрывов и грохота зениток можно не услышать погоню. Луч прожектора спустился совсем низко, пронесся над нами и пропал. Вон впереди какие-то кусты. Наверное, сад. Поворачиваю голову:
— Куда бежать?
Пекарь обгоняет меня:
— За мной. Бегите за мной.
Больше не оборачиваемся. Наша тюрьма уходит от нас все дальше и дальше.