Деревня появляется неожиданно: она в низине. Хат штук двадцать. Они окружены садами. Во дворах видны яркие пятна подсолнухов. На улице нет ни кур, ни собак, ни мальчишек. Кажется, что в деревне умерли все или сбежали куда-то. Остановившись у первой хаты, проходим с отцом за плетень. Дверь закрыта. Отец стучит черенком кнута. Молчание. Из-за сарая выходит женщина в белой кофточке с черными, как у цыганки, волосами. Большие черные и продолговатые глаза ее под густыми сросшимися бровями щурятся.
— Попить воды можно у вас? — спрашивает отец.
Женщина молчит.
— Нам ненадолго, — подошла мама с Диной, — можем уехать, когда захотите.
Ресницы у женщины дрогнули.
— Можно, можно… чего же нельзя…
Она постучала в дверь:
— Надька! Надька!
За дверью прошлепали босые ноги. Щелкнула задвижка. На пороге показалась девочка ростом с Дину, как и Дина, худенькая, только черноволосая и румяная. Мы вошли.
В хате прохладно. Земляной пол посыпан свежим клевером. Девочка села в угол и принялась перебирать горох. Хозяйка готовит поесть. Отец перевязывает маме руку.
Наконец садимся к столу. Хочется есть, и борща хозяйка налила вкусного, а в горло ничего не идет.
— Боря, почему ты не ешь? — спрашивает мама.
Отец ест борщ. Но, проглотив несколько ложек, выходит торопливо за дверь и вскоре возвращается, утирая губы рукавом. Пьет молоко и, сняв рубашку, ложится на клевере у стены. Весь правый бок у него синий, на плече ссадина.
Хозяйка молча сидит на лавке.
— Так вы у моста были? — спрашивает она.
— Да. У моста.
— Господи! Уж там гудело! Так гудело! Говорят, всех побило…
После обеда мама и хозяйка разговорились. Хозяйка сказала, что хутор их казачий, что казаки все на войне.
— Вы-то можете с детьми пожить, — заканчивает она, глядя на маму, — а тебе, дядька… — казачка не договаривает. — Все тут знают, что мужиков в роду у нас больше нету…
— Я сегодня ночью уйду, — успокаивает отец.
Казачка убирает со стола. Вдруг не доносит тарелки до кухни, ставит их на лавку и присаживается к маме.
— Послушайте, гражданочка, — зашептала она, — вы люди городские, может, знаете, как поступить, что делать…
Казачка шепчет торопливо, испуганно поглядывая на окно, на меня, на дверь.
Третий день за ее садом у болотца лежит раненый. Приполз он, видимо, от Кизиловки, где был бой. В первый день поел борща, а последние два дня в рот ничего не берет. Лежит без сознания.
— Куда он ранен?
— В руку. Рука у него распухла, надулась. И на ноге рана, на ноге заживает, а с рукой плохо! И парень-то молодой! Помочь не знаю как. Мой дед еще жив. Он когда-то лекарил. Сходил посмотрел и сказал: антонов огонь у него…
Я как ни в чем не бывало выхожу на порог. Бегу через сад. Вот кусты. Небольшое болотце, покрытое зеленой ряской и листьями кувшинок. У самой воды ивы и шалаш из веток. Высунувшись из шалаша по пояс, лежит человек в черной косоворотке. Под боком у него валяется смятая простыня. Правого рукава у рубашки нет. А рука похожа на толстое обгорелое бревно, обмотанное тряпкой. Я присаживаюсь и разгоняю мух, облепивших руку. Пальцы почерневшей руки распухли так, что ногтей не видно. На их месте просто дырки. Кожа кое-где лопнула, разошлась, и из трещин выступила прозрачная жидкость.
Послышались шаги. Пришли мама, отец и казачка.
— Ох! Этот уже здесь! — говорит мама.
Осмотр длится недолго.
— Руку нужно отнимать, — говорит мама, — обязательно отнимать, и скорей. Только это может его спасти, Митя. Еще день-два — опухоль перейдет в плечо и наступит полное заражение.
— Вы его у себя спрячете? — отец смотрит на казачку.
— Да! И никто не узнает.
— Пойдемте.
Шагаю за взрослыми. В кустах отстаю и возвращаюсь к раненому. Раздевшись, лезу в воду. Не успеваю окунуться, как выбегаю на берег. На дне болотца полно черных пиявок. Боец не зашевелился. Я присаживаюсь на корточки. Боец что-то пробормотал и поднял голову. Глаз его вначале не вижу. Они где-то подо лбом. Среди черной густой щетины синие, потрескавшиеся губы. За ними два ряда белых зубов. Замечаю глаза. Они смотрят на меня, левая рука бойца лезет под рубаху. Пугаюсь чего-то.
— Дядя, я не немец, — говорю я, — я ваш мальчик!
— Где немцы? — шепотом спрашивают синие губы.
— Их нету. В деревне их нет.
Раненый подается чуть-чуть вперед, левой рукой приподнимает правую и сталкивает ее в воду.
Хочется сказать ему что-нибудь хорошее.
— Вас осмотрели и обязательно помогут. А хозяйка вас спрячет.
Он не слушает. Бегу к хате. Вижу, на лавке лежат топоры. Отец просматривает их. Взяв один, садится и точит его бруском. В печи горит огонь. Хозяйка разрывает на полосы простыню. Когда вода в чугуне закипела, отец сунул в чугун топор, подержал его там и, вынув, завернул в полотенце.
— Место приготовили? — спрашивает он.
— Господи! — казачка заметалась по комнате.
Мне жалко ее, она дрожит.
— Борька, пошли.
У сарая выбираем в поленнице плаху. Кладу ее на плечо, и отправляемся к болотцу. Пояснений мне никаких не нужно. Я все понимаю.
Раненый лежит в том положении, в каком я его покинул. Став над ним, отец за поясницу оттягивает его от воды, пока больная рука раненого не оказывается на земле. В распухшие пальцы впились пиявки. Одна — очень толстая и торчит, как палка. Прутиком хочу оторвать ее, но она присосалась слишком крепко.
— Не трогай, не трогай, — ворчит отец, подкладывая под руку у самого плеча плаху. Боец не приходит в себя.
— Держи здесь. Да не бойся. Прижми!
Берусь за пухлые пальцы. Оказывается, они не мягкие, наоборот, очень твердые. Прижимаю руку к плахе. Голова моя отстраняется как можно дальше, и я отворачиваюсь. Точно так же мы с отцом рубили до войны головы гусям, с которыми бабушка не могла справиться. Тихо. Не смотрю, но хорошо знаю, что происходит: вот отец коснулся острием топора руки. Подержав топор, приподнимает его. Снова приставляет к руке, сильно размахивается: тук! И еще раз слабее: тук!
Обернувшись, вижу кружок кровавого мяса. Отец стягивает жгутом руку раненого. Мама стоит на коленях…
Вечером перенесли раненого к казачке. У нее в сарае погреб, там она устроила постель. Пока несли раненого и укладывали, сознание к нему не возвращалось. Но дышал он ровно.
Ночью отец ушел. Мы с мамой проводили его за сад. Придя в хату, легли и долго не могли уснуть. Потом я уснул, а когда проснулся, увидел, что глаза у мамы открыты. Она, должно быть, совсем не спала.
Днем мама не находила себе места. Спускалась к раненому, сменила повязку. Боец очнулся, и они поговорили. На самом деле он пробрался сюда из Кизиловки, где немцы окружили их, тридцать шесть человек, и где они дрались почти целые сутки.
В хате мама ходит от стены к стене. Прикладывает руку ко лбу и по нескольку шагов делает с закрытыми глазами. Глядя на маму, Дина плачет.
Мама просит у хозяйки бумаги и карандаш. Хозяйка подаёт. Мама пишет на бумаге, как и когда перевязывать раненого. Потом они с казачкой спускаются в погреб.
Вылезая из погреба, мама говорит:
— Боря, запрягай лошадь.
— Мы поедем?
— Да, мы поедем, сынок. Мы обязательно поедем.
Казачка упрашивает пожить у нее недельку:
— Екатерина Васильевна, ну хоть до субботы.
— Нет, нет, Люба. Мы едем. Сейчас едем.
Казачка наливает нам в бидон молока, дает несколько буханок белого хлеба, большой кусок сала и огурцов. Все это укладывается на телеге. Я еще не видел маму такой взволнованной: она целует казачку, ее девочку, бежит к телеге, и, когда садится на нее, ей кажется, мы что-то забыли. Снова убегает в хату и возвращается с пустыми руками. Только за деревней мама успокаивается и засыпает. Дина было захныкала.
— Молчи, — говорю я ей, — молчи, Динка! Мама не спала всю ночь.
По совету казачки едем не на большую дорогу, где обязательно наскочим на немцев, а по узкому, нехоженому проселку. Он должен привести к старому ветряку. Когда солнце поднялось над степью на человеческий рост, оставляем позади ветряк. Он старый. Крылья перебиты, и на них болтаются оторванные доски. Едем по пшеничному полю к лесу. Лес дубовый. Над дорогой ветки толстых дубов так переплелись, что лучи солнца к земле не проникают. Попадаются лужи с чистой водой. Лошадь останавливается и пьет. Мама проснулась. С минуту улыбаясь, смотрит по сторонам. Потом улыбка у нее исчезает.
— Боря, — говорит она, — что ты скажешь, если спросят про отца?
Чмокаю губами, встряхиваю вожжи. Говорю:
— Мы подъехали к какой-то речке. Народу было много. Налетели самолеты и начали бомбить. После бомбежки мы искали отца и не нашли.
— Почему мы уехали из города?
— Мы боялись.
— Чего мы боялись?
— Что нас убьют.
— За что же нас могут убить?
— Город могли бомбить, и нас просто могло убить. Поэтому мы уехали в деревню.
Отвечаю маме коротко. Но если меня будут допрашивать немцы, им я наговорю!
Выезжаем из лесу и снова попадаем в хлебное поле. Слева, далеко за полем, виднеются хаты. Некоторые из них без крыш, некоторые даже без окон и с обгорелыми стенами. Рожь вокруг измята. Кое-где неглубокие воронки. Прямо у дороги раздувшийся труп лошади. Он так сильно раздут, что растопыренные ноги и закинутая назад голова с оскаленными желтыми зубами кажутся очень маленькими. В воздухе воняет. «Тьфу, тьфу, тьфу три раза — не моя зараза, — шепчу я, — не мамина, не отцова, не Динина, не всех бойцов». Пошептав, спокойней оглядываюсь по сторонам. Из ржи взлетает стая ворон. Они делают круг и садятся. Три черных ворона, не спеша, вперевалку шагают перед нами. Лениво взлетают и метрах в десяти от дороги падают в хлеб. Там, где они скрылись, поднимается серое облако мух. Мухи кружатся. И вдруг раздается звук, похожий на выстрел из пистолета, только какой-то протяжный. Вороны взлетают, машут крыльями. А я думаю о том, что в такое время живется хорошо только воронам и мухам.
Слева раздается затяжной выстрел и моментально совсем рядом еще. Здесь лежит корова с распухшими боками. Мама и Дина закрыли носы концами платков. Я только морщусь и сплевываю. Человеческих трупов не видно. Дорога огибает глубокий и длинный овраг. На дне его замечаю опрокинутую телегу. Мертвая лошадь не распряжена. Около нее лежит маленький жеребенок. Увидев нас, жеребенок вскакивает, бегает по оврагу, смотрит нам вслед и ржет. Мне жалко его…
Ночь застает нас в широкой лощине. По ней когда-то протекал ручей, через который сделали мост. Мост остался, а ручей пересох. В темноте ехать опасней, чем днем. Пока немного светло, ищем, где бы остановиться. Проезжаем вдоль пересохшего ручья и располагаемся за кустами орешника. С дороги нас никто не увидит.
Близко от кустов протекает речка. Она тихая и мелкая. Напоив лошадь, спутываю ей ноги и пускаю — пусть попасется.
Перед ужином купаемся в реке. Она хоть и мелкая, утопленники могут быть в ней в каком угодно количестве. Поэтому от берега далеко не отхожу, становлюсь на колени и окунаюсь. Глядя на воду, замечаю звезды. Закидываю голову и смотрю на них. Смотрю долго на одну звезду. Кажется, что она приближается. Но это только кажется. Кругом тихо. Очень тихо. Даже делается страшновато. Кто-нибудь может подкрасться и сидеть за кустом. Нет, лучше думать о другом.
— Мам, когда не думаешь о страшном, то и не боишься ничего, верно? — делюсь я с мамой.
— Да, Боря, — говорит она.
— И о плохом тоже не нужно думать?
— Да, Боря, не нужно сейчас о плохом думать.
— Мам, а когда бойцу рубили руку, ему было больно?
— Ну вот, сам говоришь — не думать о плохом, а спрашиваешь.
Наискось по небу пролетела к земле звезда и, не долетев, погасла. Они всегда гаснут. Где-то далеко-далеко взвилась ракета. Немного погодя вторая, третья.
Хочется поговорить с мамой. Просто о чем-нибудь. Она и Дина выходят из воды.
— Ты не замочила рану? — спрашиваю я, прыгая на одной ноге следом и надевая трусики.
— Нет, не замочила.
— Мам, как ты думаешь, Козыревы живы?
— Наверное, живы.
На языке вертится вопрос об отце. Еле сдерживаю себя: нужно привыкать не говорить о нем.
— Мы про папу будем только думать, да, мам?
— Да.
Едим молча и, поев, ложимся. В воздухе не жарко и не холодно, просто очень хорошо, и мы лежим ничем не прикрытые.
— Мама, а почему звезды никогда на землю не падают?
Она рассказывает о звездах. Но слышу я не все, иногда прислушиваюсь к ночным звукам. Их много доносится из степи. Вроде кто-то тонко-тонко посвистывает. Свист прекращается, и будто потрескивает что-то, как ветки в горящем костре. Сейчас бы развести костер. Воображаю этот костер. Он большой, пламя поднимается высоко в небо, и еще выше пламени взлетают искры. Над нами пролетела ночная птица, и на фоне реки видно, как она спланировала в заросли. Послышался легкий всплеск воды. Птица забарахталась, забилась по воде и затихла.
— Эти большие тела называются метеоритами, — доносится до меня голос мамы.
Тело, тело. Тело у бойца, оставшегося у казачки, худое и все состоит из твердых мускулов.
Мама замолчала. Совсем близко в кустах щелкнул соловей. Вот он присвистнул и снова щелкнул. Ему отвечает второй. Пули тоже свистят и щелкают. Лошадь брякнула удилами, вскидывает голову и настораживает уши. От реки доносится плеск воды. Кто-то сильно шлепает по реке. Плечи съеживаются. По спине пробегает холодок. Видно, как над рекой, прямо из земли, вырастает громадная фигура. Закрыв собой яркие звезды, фигура медленно приближается. Людей я не боюсь. Даже немцев не боюсь. Но это чудовище пугает. Наша лошадь фыркнула и коротко заржала. Чудовище отвечает тем же и останавливается. Верхняя часть от него отделилась, и слышатся шаги.
— Кто здесь? — около куста появляется человеческая фигура, высокая и тонкая.
Молчание.
— Кто здесь — отвечайте!
Что-то металлическое стукает.
— Здесь женщина и дети, — говорит мама, прикрываясь одеялом.
Человек сунул что-то в карман и подходит к нам.
— Вы одни?
— Одни…
Подошла лошадь. Она под седлом. Обнюхав нашу, лошадь зашуршала губами в овсе. Человек присел рядом со мной. Гимнастерка без пояса и без петлиц. Простой боец он или командир?
— Вы беженцы? — спокойно спрашивает он.
— Да.
— Вы из Петровска?
— Из Петровска.
— Паршивый городок, — и тут же, помолчав: — Простите, у вас нет ли чего-нибудь проглотить?
Слово «простите» удивляет меня. Подав незнакомцу хлеб и сало, наливаю в кружку молока.
— О, простокваша! — хвалит он.
Незнакомец говорит, что пробирался до вчерашнего дня с товарищем. Ночью наткнулись на Петровск. Они и не знали, что это город. Перебрались через реку, проехали под высокими соснами и в белом домике попросили хлеба. Маленький старик пригласил их и накормил супом и жареной картошкой. Оставляли ночевать, они не остались. Когда обратно переправлялись через реку, за ними погнались и стреляли. Товарища убили пулей в затылок.
— Около самой реки домик, первый от сосен? — интересуюсь я.
— Да.
— А старик лысый?
— Лысый. Подлый старикашка. Век не забуду. Вернемся — непременно загляну к нему.
Допив молоко, боец говорит «спасибо» и встает.
— Всего хорошего, — кивает он маме.
— Вам счастливо выбраться…
Боец легко вспрыгивает в седло. Слышны удары копыт. Силуэт всадника проползает над рекой. Хлюпает вода. Приложив ухо к земле, слышу далекие удары. Может, это от копыт лошади, а может, где-то рвутся бомбы.
— Мам, как ты думаешь, это командир или просто боец?
Она ничего не отвечает. Подсовываюсь поближе.
— Ребята, старайтесь ни о чем не думать, — советует мама, — нужно уснуть.
Укрываюсь с головой, стараюсь ни о чем не думать. И кое-как засыпаю.
Проснулся я рано, от холода. Солнца еще нет. Ноги в коленях свело. Высунув голову из-под одеяла, вижу, что все кругом закрыто туманом. К самой реке спустились с неба белые облака. Трава в росе, одеяло покрыто росой. Лошадь спит — уткнула голову в телегу, закрыла глаза, поджала под себя ноги, будто собирается во сне прыгнуть через телегу. Над рекой поверх облаков пролетел проснувшийся коршун. Одно облако похоже на громадную собаку с коротким пушистым хвостом. Вот хвост и задние ноги у собаки оторвались, поднялись выше и растаяли. Туловище и голова опускаются ниже, проползают через куст боярышника и исчезают. Мама не спит. Ее раскрытые глаза смотрят прямо в небо и не мигают.
— Мама, ты спала?
— Спала.
— Тебе ничего не снилось?
— Ничего…
До восхода солнца мы позавтракали и готовы ехать. Дина забирается в телегу, кладет голову маме на колени и засыпает. Мне зябко и тоже хочется спать. Но я не должен этого делать. Брови у меня хмурятся, как у отца; покрикиваю на лошадь, чтоб не уснуть. И пока солнца нет — бодрствую. Но когда оно выглянуло краешком и слегка пригрело теплыми розовыми лучами, незаметно засыпаю. Просыпаюсь сам по себе с улыбкой на губах. Снилось что-то хорошее. Впереди на дороге ни души. Чтобы вспомнить приснившееся, закрываю глаза. Но что именно снилось, так и не могу вспомнить…
Целый день не встречаем ни единого человека. Кажется, все на земле убито, сожжено и мы, только мы остались в живых…
Следующую ночь проводим в редком сосновом бору, где всюду муравьиные кучи и валяются пустые железные бочки из-под керосина.
Засыпая, мама говорит:
— Завтра к вечеру должны быть в городе. Нужно поспеть засветло. Лошадь где-нибудь оставим и пойдем пешком.
Назавтра я чаще обычного дергаю вожжи и усерднее машу кнутом. В полдень на дороге показываются машины с немцами. Солдаты в кузовах стоят, тесно прижавшись друг к другу. Смотрят на нас, но винтовку ни один не поднимает. Да я и не боюсь. Вот если бы сейчас кто-нибудь из них вскинул винтовку и прицелился, я бы и не закричал. У меня всегда получается так: когда опасность далеко и можно спрятаться от нее — мне страшно. До войны я каждый раз всеми силами старался миновать лупцовки. Но если не мог спрятаться и слышал бряцание пряжки и шаги отца, то стискивал зубы и думал о чем-нибудь, только не о ремне. И сейчас, глядя на машины, думаю: убьют так убьют. Машины пронеслись мимо. Потом с треском пролетели мотоциклисты. От них я даже с дороги не съехал, немного отвернул правее, и все.
Одно мои губы постоянно шептали: «Не врать, не обманывать, не предавать». Не знаю почему, эти слова успокаивают всегда. После мотоциклистов немцы больше не встречаются до самого города, к которому мы, как ни спешим, подъезжаем, когда солнце уже село. Подъезжаем к нефтебазе. Территория нефтебазы обнесена колючей проволокой. И там за проволокой и здесь у дороги земля обожжена. Деревья около забора обгорели. Цистерны из-под бензина взорваны и похожи на громадные цветы с железными лепестками. По другую сторону дороги уходит под гору фруктовый сад. Мы решаем ночь провести в этом саду. Въезжаем в него и катимся между яблонь.
— Где стать, мам?
Она не знает и оглядывается по сторонам. Лошадь сама останавливается у большого шалаша на полянке. Около шалаша лежит старый кожух, палка с набалдашником и валяются зеленые сморщенные яблоки. Я распрягаю лошадь и задаю ей овса. Из сада идет низенький седой старик. Он босой, длинная рубаха не убрана в штаны. А голова большая, и борода длинная. Поглаживая бороду, старик молча осматривает нас.
— Чай, беженцы?
— Беженцы, дедушка… Хотим здесь переночевать.
— А чего в деревню не едете? Она тут, за садом.
Мама говорит, что еда у нас есть, завтра рано пойдем в город.
— Ну, это ваше дело, — старик присаживается на оглоблю, — тут тоже неплохо. Ночи теплые… — Осмотрев лошадь, добавляет: — Вчерась со стороны Грачевки вернулись три подводы с бабами и ребятишками. Сказывают, их не тронули.
— А много немцев в городе?
— Нет. Их немного… Но сказывают — ожидается множество. С двух улиц всех горожан выселили, и дома стоят пустыми… Ожидается много их… Располагайтесь в шалаше. Я ноне до старушки пойду.
— А вы зачем здесь ночуете?
Старик вздохнул и ничего не ответил. Посидел недолго и ушел. Минут через двадцать возвратился и принес в тряпке горячей вареной картошки и свежих огурцов.
— Поешьте. Старушка сварила.
Ужинаем. Он сидит молча. Потом рассказывает, что в саду осталась колхозная пасека, народ боится разобрать улья, а разбить их жалко.
— Чего же люди не берут? — спрашивает мама.
— Да вначале-то в суматохе и забыли про них. Я сам в Грачевке у зятя гостевал. А теперь улья на заметку взяли, вот и боятся…
— А кто взял?
— Взяли… Есть такой народ… Сунут немцам бумажку — вот, мол, что имеется… А разбить жалко. Считай, двадцать лет за ними ходил.
Помолчав, старик желает нам спокойной ночи и уходит.
— Пойду к старухе… Если чего там — моя хата пятая от края.
— Спасибо, дедушка.
Утром он снова пришел. В корзинке принес банку свежего молока и борща в котелке. Молча поставил корзинку на расстеленное одеяло и сел в сторонке. Немного погодя спросил:
— Мужик, чай, на фронте?
— На фронте.
— У меня тоже трое сыновей воюют где-то. За них притеснение будет, да что с меня, старого, возьмешь…
— Вы не возьмете, дедушка, лошадь с телегой?
— А чего же вам отдавать ее?
— Нам кормить нечем, и зачем она нам…
— Сейчас скотины мало… А лошадь кусок хлеба всегда заработает…
— Мы все равно ее оставим…
За телегу и лошадь старик приносит кувшин меду и мешочек муки. Дожидаемся, пока солнце поднимется повыше, и прощаемся со стариком.
— Нужда будет — приходите, — говорит старик, — пятая хата от края…
Мама и Дина идут впереди. Я с мешочком шагаю за ними следом. Обогнули нефтебазу. Железнодорожный переезд. На месте его громадная воронка. Рельсы с прибитыми к ним шпалами стоят торчком. От вокзала осталась одна стена. И непонятно, как она держится. Там, где были склады «Заготзерно», тянутся длинные кучи сгоревшего хлеба. Женщины роются в этих кучах и через сито просеивают гарь. Около высокого столба железнодорожное полотно поворачивает. Здесь из бревен и досок сделан новый переезд. На низком штабеле шпал сидят два немецких солдата. Один ест кусок колбасы, второй смотрит в нашу сторону. Нас не окликают. Идем дальше. Можайская улица, Суворовская. Пересекаем базарную площадь. Наша улица. Бабушкин дом.
— Боже мой! — вздыхает мама. — Что же с тетей Варей…
У стены дома, выходящей на улицу, неглубокая воронка. Стена проломлена, и бревна провисли внутрь. В окнах нет рам. Крыша сорвана. Исковерканные листы железа валяются по двору. Оба крыльца разбиты. Забираюсь по обломкам в дом и осторожно прохожу по комнатам. Пахнет сажей, известкой. Под разбитым буфетом, под грудой кирпичей от развалившейся печки мерещится бабушка Варя. В ее комнате из-за плиты торчит что-то похожее на ногу, прикрытую юбкой. Это полено, а на нем бабушкин старый платок, которым она на ночь закрывала лицо от мух. Выбираюсь во двор. Пришла Вера Александровна. Волосы у нее стали совсем седыми. Она продолжает хромать.
— Екатерина Васильевна! Голубушка! Вернулись! Живы?
— Что с тетей Варей?
Вера Александровна говорит, что бабушка жива и поселилась у нее. Бабушка с раннего утра до позднего вечера бродит вокруг дома по двору. Собирает щепки и стережет дом и сарай, чтобы не растащили на дрова. Вера Александровна рассказывает, что бой за город был маленький, стреляли мало. После стрельбы наступила тишина, и весь следующий день в городе не было ни наших, ни немцев. Еще через сутки откуда-то появились наши танки. Один расположился у почты, другой на углу базарной площади, остальные за городским парком. Откуда немцы стреляли — она не знает. Грохот стоял день и всю ночь. Она и бабушка сидели в погребе, выбрались из него утром и увидели вот эту разруху.
— Как нас не задавило — не знаю. — Сухие маленькие руки учительницы бессильно падают на колени.
Мама наведалась к бабушке, потом мы отправились на соседнюю улицу. Там, по словам Веры Александровны, из двухэтажного дома уехала семья учителей Куприяновых, квартира их свободна. В этой квартире мы и остались. В ней три комнаты. Есть кухня. В коридоре дверь в теплый чулан с окошком у самого потолка. Стены в доме толщиной в длину моей руки. Так что пуль, осколков и маленьких снарядов бояться нечего. Чтобы попасть со двора к нам, нужно подняться по двадцати трем ступенькам на веранду, которая, конечно, без стекол. От прежних жильцов нам достались кровати, большой стол и табуретки. Я нарвал за огородами травы, принес ее, и мы сделали себе постели. Уезжая, Куприяновы отдали свой огород Вере Александровне. Она сказала, что мы можем копать в нем картошку, рвать огурцы и морковку.
В нижнем этаже дома живет большая семья. Пожилая женщина, по прозвищу Нижниха, две ее взрослые дочки — Тося и Нюра. И маленькая Люда.
С Тосей я познакомился, когда носил траву. Заметив в конце двора какую-то яму, заросшую лопухами, я положил мешок с травой и прошел к яме. Там был неглубокий колодец, в котором плавали лягушки. Плюнув в них, я спохватился — этого нельзя делать. Оглядываюсь. Из дверей нижнего этажа выходит с ведром светловолосая девушка в белом платье. Она пересекает двор, подходит ко мне и, прицепив ведро к палке с гвоздем, опускает его в колодец. Вытаскивает ведро и присаживается на сруб.
— Вы родственники Куприяновых? — спрашивает она.
Серые глаза у нее сидят глубоко. Волосы светлые, а брови черные и тонкие.
Я тогда еще не знал, что брови можно мазать. Лицо у девушки белое и круглое. Губы красные, и, когда она улыбнулась, на щеках появились ямочки.
— Нет, мы не родственники. Нам негде жить.
— А где же вы до этого жили?
— Около церкви. Наш дом разбит.
Она достала из-за пазухи белую косынку и повязала голову.
— Как жарко сегодня!
— Вы, наверное, бомбежек не боитесь? — спросил я.
— Почему же? Боюсь.
— У вас нижний этаж, — сказал я, — и стены такие толстые. Даже если бомба попадет прямо в дом и если она не более трехсот килограммов, у вас можно остаться в живых.
— А ты знаешь, какие бывают бомбы?
— Знаю. А снаряд упадет рядом, и бояться нечего. Плохо, если в окно прямо угодит… Скажите, к вам можно приходить, когда будут бомбить?
— Можно, — сказала девушка, натянула короткое платье на круглые розовые колени и встала.
Взяла ведро с водой, она пошла к дому, а я поплелся за ней. Когда она скрывается за дверью, я останавливаюсь, стою, думаю о чем-то. Над двором кружатся галки и садятся на крышу. Постояв немного, я ухожу в комнату…