К книге
Пути небесныеТом I. XXVI. Последнее испытание
31%
Том I. XXVI. Последнее испытание
27

О «случае под Всесвятским», толкнувшем Дариньку к Багаеву, как бы отдавшем ее ему, Виктор Алексеевич рассказывал:

– Еще до того как увидеть искру в метельной мгле, Даринька вообразила себя как бы «духовно повенчанной». Ну да, с Димой. Тут сказалась восторженная ее натура, ее душевное исступление. Подобно ей, юные христианки радостно шли на муки, обручались Небесному Жениху. Тут духовный ее восторг мешался с врожденной страстностью. И вот искушающая прелесть как бы подменилась чудом. В метельной мгле, как она говорила – «без темноты и света, будто не на земле, а в чем-то пустом и никаком, где хлестало невидным снегом», как бы уже в потустороннем, ей казалось, что она с Димой – Дария и Хрисанф, супруги-девственники, презревшие «вся мира сего сласти», и Бог посылает им венец нетленный, – «погребстися под снежной пеленою, как мученики-супруги были погребены „камением и перстью“». Восторженная ее голова видела в этом «венчании» давно предназначенное ей. Да, представьте… и она приводила объяснения! Ей казалось, что Дима явился ей еще в монастыре, в лике… Архистратига Михаила! В метели, когда она забылась, вспомнился ей – совсем живой, образ Архистратига на южных вратах, у клироса. Образ тот был соблазнительно прекрасен и привлекал юных клирошанок. Столь соблазнителен, что игуменья приказала переписать его, строже и прикровенней. Воевода Небесных Сил, в черных кудрях по плечи, с задумчиво-темными очами, в злато-пернатых латах, верх ризы – киноварь, испод лазоревый… – вспомните лейб-гусара: алое – доломан, лазорь – чакчиры! – с женственно-нежной шеей, с изгибом чресел, лядвеи обнажены, – привлекал взоры Дариньки. Она признавалась, что в этом духовном обожании было что-то и от греха. Раз она даже задержалась и прильнула устами к золотому ремню на голени. Было еще с ней, в детстве… Бедная девочка увидела как-то в игрушечной лавчонке заводного гусарчика, блестящего, в золотых шнурочках, и он сохранился в сердце как самая желанная игрушка. И вот этот игрушечный гусарчик и крылатый Архистратиг соединились в Багаеве, и в метели открылось Дариньке, что назначено ей судьбой «повенчаться духовно» с Димой! Романтика… И так на нее похоже. И вот вместо «венца» – спасение и соблазн. Но как это обернулось, отозвалось на жизни моей и Дариньки! И в этом была как бы Рука ведущая.

В «записке к ближним» Дарья Ивановна записала об этом так:

«Не чудо это было, это спасение в метели, а искушение прелестью. Тогда в сердце моем слились тленная красота раба Божия Димитрия и, – Господи, прости, – грозный Небесный Лик. Темные помыслы меня смутили. Я забыла из жития Преподобного Димитрия Прилуцкого, его ангела, как боярыня града Переяславля, прослышав про красоту инока Димитрия, укрывавшего лицо свое, дабы не соблазняло взглядов, заране пришла во храм увидеть святого, втайне усладиться зрением лепоты его, и была наказана расслаблением телесным. „Господи, услыши мя в правде Твоей, и не вниди в суд с рабой Твоей, яко не оправдится пред Тобой всяк живый“».

Возвратившись домой после безумного прощания с Вагаевым у переулка, Даринька ничего не помнила. Прасковеюшка ахала, какая вернулась барыня: «Будто всю память потеряла, в снегу валялась».

Дариньке было жарко, душно, она велела открыть все форточки, высунулась в метель, дышала. Прасковеюшка говорила ей про Карпа – она не слышала. Анюта тоже говорила ей про игрушку. «Ах, игрушка…» – вспомнила Даринька и велела сходить за Карпом. Утро, когда ездила она в город за игрушкой, показалось забытым сном, Анюта трогала ее за руку, показывала на стол: там чернелась из порванной бумаги каска. Говорила еще, что опять заезжала та франтиха… Но теперь все сделалось ненужным: все сменилось совсем другим. Даринька вспоминала сердцем: «Вечная моя, Дари моя!..» – жутко и радостно, как сказка. И, как в сказке, не верилось. Вспоминала еще слова, страстный и нежный шепот. Было душно, и жгло лицо. Закрывала глаза – и слышала, как сечет и сечет метелью. Анюта все-таки дозвалась, сказала, что еще принесли письмо.

Письмо было из Петербурга. Виктор Алексеевич писал, что без нее он сойдет с ума, что его тут «опутали», что он самый последний человек, преступник. Даринька как будто понимала: это он хочет оправдаться, что они сходятся, и называет себя преступником. Письмо заканчивалось мольбой: «Дариня моя, святая! Спаси меня!» Была приписка, что приедет через дней пять… «и тогда наша жизнь будет безоблачна и чудесна, как никогда!». За этим – еще приписано: «Жить без тебя нет сил, все брошу, душу тебе открою, ножки твои перецелую, и ты увидишь, что люблю одну и одну тебя, и все мне простишь, святая!..» Просил написать ему хоть одно словечко и тут же писал: «Нет, не пиши, недостоин я твоего словечка… не хочу, чтобы даже словечко твое вошло ко мне… чистое твое словечко осквернится моей грязью!..»

Дариньку письмо смутило. Она поняла другое: не то, что он хочет ее оставить, он еще ее любит… говорит, что «жизнь наша будет теперь безоблачна», – а то, что случилось что-то. Но что случилось? Какая «грязь»?

Анюта сказала, что пришел Карп. Зачем Карп? «А про игрушку спросить хотела».

Карп, недовольный, хмурый, все рассказал, как было.

Старая барыня взяла игрушку и спросила, вернулся ли из Петербурга барин. Велела подождать. Прибежал Витенька и сказал, что сегодня его рождение, и папа прислал ему письмо из Петербурга. Тут вошла ихняя супруга, Анна Васильевна, и – «так и ткнула игрушку в руки». И велела сказать… Но Карп не осмелился сказать. «Дерзкое слово, неподобающее». «Все равно, скажи», – сказала, смутившись, Даринька, избегая смотреть на Карпа. «Ну, сами понимаете, Дарья Ивановна… намекнули на беззаконность с барином, вроде того, – нехотя сказал Карп, – и чтобы в ихнее дело не встревались насчет детей… и дверью хлопнули. Ну, Витенька заплакал, – „Каску хочу!..“ – его уж старая барыня увели».

Даринька поняла, какое слово не сказал Карп. Конечно, «любовница», «блудница», как сказала тогда монахиня-сборщица на Тверской. Такая и есть, и все за глаза так и называют. И она вспомнила, как говорил ей Дима: «Вы святая, вечная моя, Дари моя…» Ее почему-то испугало, что та не в Петербурге.

– Даринька признавалась, – рассказывал Виктор Алексеевич, – что ей даже приходило в сердце, «как искушение», – уйти к Вагаеву, стать и его любовницей, все равно… что она обезумела, вся была в исступлении. Ее испугало даже, что разрыва со мной не будет. Это, как и дальнейшее, объясняется как бы самовнушением, что Дима назначен ей. Но главное тут – отчаяние и боль, «страх греха» и сознание, что «вся во грехе живет». Она, по примеру Димы, обвела рамочкой в «Онегине» отвечавшие сердцу строки:

То в высшем суждено совете…

То воля неба: я твоя.

Она металась. Отсюда – и «венец нетленный», все разрешающий.

Было довольно поздно, когда позвонились на парадном. Даринька испугалась, что это он. Но это принесли от него цветы. Вагаев писал на карточке: «Ангел нежный, посылаю вам снежные цветы». Это была корзина белых камелий и азалий. Не успели наахаться Анюта со старушкой, как снова позвонились и принесли из другого магазина: ландыши, цикламены и сирень – все снежное. На карточке стояло: «Завтра?» Вагаев решительно безумствовал.

Было уже за полночь. Не раздеваясь, Даринька лежала в спальне. Горела ночная лампочка. Даринька вспоминала, как целовал ее Дима и умолял с ним ехать. Она знала, что не в силах противиться, что так и будет. Блудница, грешница… – все равно.

«Я себя разжигала мыслями, – писала она в «записке к ближним», – припоминала самое искушающее, что читала в Четьих-Минеях о Марии Египетской, о преподобной Таисии-блуднице, о мученице Евдокии, „яже презельною своею красотою многия прельщающи, аки сетию улови“, о волшебной отроковице-прелестнице Мелетинии на винограднике, о преподобном Иакове-Постнике, о престрашном грехе его. В грехах их искала оправдания страстям своим и искушала Господа. Я распалялась дерзанием пасть всех ниже, грехом растлиться и распять себя покаянием. Но Господь милостиво послал мне знамение – крестный сон, и я постигла безумие свое и утлое во мне. Приближалось последнее испытание».

Даринька услыхала за окошком – хрустело снегом, и почувствовала, что это он. Она потушила лампочку и заглянула. В сугробе стоял Вагаев, в размашистой шинели, смотрел к окну. Ее толкнуло в глубь комнаты, «словно пронзило искрой». Вспомнилось, как недавно он так же стоял в снегу, чтобы «только взглянуть на ваши окна». Она затаилась и смотрела. Вагаев шагнул и постучал по стеклу, чуть слышно. Она не отозвалась, таилась. Думала: «Что же это… ночью, пришел, стучится… это только к таким приходят ночью…» Увидела, как он пошел. Тихо открыла форточку и слушала, как хрустит по снегу.

Утром Вагаев ждал ее у переулка на лихаче. Даринька была в ротонде и модной шляпке, придававшей задорный вид. Он встретил ее почтительно, восхитился, как она ослепительна сегодня, бережно усадил, склонился поцеловать, но Даринька пугливо отстранилась: нет, нет… Но почему же… вчера?.. Вчера?.. Такая была метель… она ничего не помнит. Он посмотрел недоуменно и предложил поехать в Зоологический, там гуляние, катание с гор. Можно? Она кивнула. То, что было вчера, казалось «совсем не бывшим». То было где-то, совсем не здесь.

Метель утихла, проглядывало солнце. Вдоль улиц лежали горы снега, ползли извозчики. Вагаев теперь был тот же, смущающий, опасный, – не тот, что вчера, в метели. Даринька чувствовала себя смущенной: хорошо ли это, что едет с ним? Он ее спрашивал, как она себя чувствует после вчерашнего приключения. Она сказала: «Будто во сне все было». Он с удивлением повторил: «Во сне?..» – и показалось, что он недоволен чем-то. Вспомнила про цветы, поблагодарила и сказала, что это ее стесняет. «Тут что-нибудь дурное? – спросил Вагаев. – Может подумать… Карп?» Она поняла усмешку. «Да, и Карп, и… это меня стесняет». Он склонился подчеркнуто. Ей стало его жалко, словно его обидела. Чтобы о чем-нибудь говорить, боясь, что начнет говорить Вагаев, она сказала, что получила письмо из Петербурга: Виктор Алексеевич приезжает на этих днях, пишет, что так соскучился… «А вы?» – спросил с холодком Вагаев. «И я…» – сказала она просто. «Значит, ничего не меняется, по-старому?..» – «Не знаю…» – сказала она, вздохнув.

Зоологический сад весь был завален снегом, но народ подъезжал под флаги. В высоких сугробах извивались посыпанные песком дорожки. В занесенных, пустынных клетках уныло серели пни, перепрыгивали снегири, сороки. С высоких тесовых гор, под веселыми флагами с гулом катили «дилижаны», мчались под зелеными елками на снегу. На расчищенном кругло льду вертко носились конькобежцы, заложив руки за спину, возили на креслах детей и дам, под трубные звуки музыки. Вагаев предложил Дариньке – на коньках? Но она каталась еще плохо – стыдливо отказалась. Он снял в теплушке шинель, надел серебряные коньки, усадил Дариньку на кресло с подрезами и погнал по зеленому льду так быстро, что замирало сердце. Потом показал искусство, резал фигуры и вензеля, делал «волчка», вальсировал, и все на него залюбовались. Он был в венгерке, в тугих рейтузах, в алой, как мак, фуражке, красивый, ловкий. Когда они шли к горам, на пустынной дорожке за сугробом он смело поцеловал ее. Она испуганно на него взглянула, хотела что-то сказать ему, но тут подходила публика и все закрылось.

Катались с гор, рухались на раскатах, ухали. Катальщики почуяли наживу, старались лише. Довольно «дилижанов», санки! Даринька оживилась, забывалась. Страшно было ложиться на низкие, мягкие «американки», стыдно было приваливаться к нему на грудь, запахивать открывавшиеся ноги, жутко – в самом низу, на спуске, в вихре морозной пыли, стыдно и радостно было слышать, как крепко правит его рука, как держат и нажимают ноги. Еще? Еще. Вагаев шептал: «Чудесно?» Чудесно, да. Все забывалось в вихре. Вагаев горел в движениях, сжимал все крепче. Радостно было чувствовать, что он здесь, – не страшно. Вагаев правил уверенно. Все-таки раз свернулись, весело испугались, извалялись. Еще? Еще…

После катания поехали в «Большой Московский», – хотелось есть. Слушали новую «машину», огромную, как алтарь, в меди и серебре. Играла она «Лучинушку» и «Тройку». Вспомнился «музыкальный ящик». Им подавали расстегаи, стерляжью уху и рябчиков. Пили шампанское и кофе. Чудесно… куда теперь? Завтра опять на горы?.. Последний день. «Пошли дороги?» – «Говорят, кажется…»

Лихач прокатил Кузнецким. После двух дней метели было особенно парадно, людно. Разгуливали франты в пышных воротниках, в цилиндрах. Показывали меха и юбки бархатные прелестницы, щеголяли нарядные упряжки, гикали лихачи, страшно ныряя на ухабах, дымом дымились лошади. Побывали у немца на Петровке, выпили шоколаду и ликеру, зашли к Сиу. Поглядели чудесные прически, – забывчиво потянула Даринька. «Это бы вам пошло!» – Даринька разгорелась, разогрелась. «Подарите мне этот вечер, – просил Вагаев, – завтра последний день… я не могу поверить… не видеть вас!..»… «Пошли дороги?..» – «Да, кажется…» Завтра последний день… Где же ее увидит?.. Может быть, в цирк сегодня или в театр?.. Кажется, «Травиата». Виолетта… несчастная любовь. «Подарите?..» В глазах Вагаева блеснуло. «Дарите, да?..» – умолял он, выпрашивал. «Я не знаю… – взволнованно говорила Даринька. – Я не знаю, чего вы хотите от меня… не знаю…» – «Вас, – тихо сказал Вагаев, – единственную, всегда и безраздельно». – «Но… это невозможно?..» – вопросом сказала Даринька и узнала скрипучий голос: «Прелесть моя, жемчужина!»

У Большого театра неожиданно встретили барона. Он был в балете, на утреннем спектакле, смотрел «Дочь фараона». Был возбужденно весел, сипел сигарой, дышал вином. Барон закидал вопросами, льнул и лизал глазами. «Ну, не скучаете? А Виктор гуляет в Петербурге? Дима успешно развлекает? Гусары знают, как развлекать прелестных… Стойте, кажется, маскарад сегодня… было назначено 2-го, из-за метели отменили… Эй, шапка… бал-маскарад в Собрании?..» – «Так точно-с, ваше сиятельство, 4-го, сегодня-с!» Не поехать ли в маскарад? Никогда не бывали в маскараде! В Благородном собрании, ни разу?! Но это же ужасно!.. Барон убеждал Диму: бесчеловечно, непозволительно, преступно не показать Дариньку Москве… не показать Дариньке Москву! Вагаев улыбался. У дядюшки превосходная идея! Совсем семейно, с почетным опекуном, с эскортом… можно? Платье? Сейчас же к Минангуа, огромный выбор, и маскарадные. Даринька растерялась, не решалась. Можно и домино, и стильное, и… Барон уверял, что святки на то и созданы, чтобы маскарады… женщины расцветают в маскарадах. Надо всего попробовать. Один раз в жизни даже и мона… Барона звали. Он не хотел и слушать отговорок, взял «честное слово женщины», что Даринька непременно будет. «Дима же завтра уезжает, можно ли быть такой жестокой?!»

«Чудесно! – восторженно говорил Вагаев. – Вечером слушаем „Травиату“. Вы не слыхали „Травиаты“!.. Вы не можете отказать, не можете…» Он поманил посыльного и заказал ложу бенуара. Блестящая идея! Даринька восхищалась платьем?.. «Помните, на портрете, моя бабка… в Разумовском? Еще вы сказали: „Какие были платья?“ Такое будет!»

Лихач подал. Они покатили на Кузнецкий, на Дмитровку. Опять помело снежком.

– Даринька потеряла волю, рассказывал Виктор Алексеевич. – Восторженная ее головка закружилась. Конечно, особенного чего тут не было, если отбросить щепетильность. Платье для маскарада… Ее одевали для веселья, выбрали на прокат «эпоху». Святочная игра. Дариньку это закружило. И все устроилось. Они достали в шикарном французском «доме», у Минангуа ли или у кого там… чудесное платье «для императорского маскарада», воздушное, бледно-голубого газа, в золотых искорках и струйках… это, как называется… «ампир», талия под самой грудью… Помните, на портрете, Жозефина? Начала века, с пеной оборок, рюшей, какое надевали прелестные наши бабушки. Даринька покорялась с увлечением. Романтическая затея эта ее очаровала, усыпляла. Вызванный куафер с Кузнецкого, мэтр и Москвы, и Петербурга, творивший свои модели, убиравший высокую знать столиц, показал высокое свое искусство. «Матерьял» поразил его богатством, он, говорила Даринька, прищелкивал языком, замирал над ее головкой со щипцами и повторял: «Тут есть над чем поиграть, с такими волостями, для весь Париж!» Даринькой овладели, сделали из нее «мечту». Так говорил Вагаев. Этот, единственный в жизни, «маскарад» Даринька вспоминала с горьким каким-то упоением. Когда ее всю «закончили» и она увидела себя зеркальной, снятой с чудесного портрета, у нее закружилась голова. Закружилась она у многих. Она была подлинная графиня Д., воскресшая, «непостижимая», как писал в «Современных известиях» хроникер в отчете. Явилась «царицей маскарада, мимолетной…».

Вагаев приехал за ней в карете, чтобы везти в театр, и был ослеплен «видением»: она «светилась».

Предыдущая главаГлава 27 из 88Следующая глава