– А как случился ваш арест?
– Меня арестовали в августе 1951-го. Явился молодой человек в штатском и сказал, что мне предлагают работу в Совете министров (я тогда уже была преподавателем английского). На троллейбусе мы отправились в Совет министров, однако приехали почему-то на Лубянку. По наивности я предупредила, что у меня нет пропуска. Но молодой человек успокоил: «Я вас проведу». Мы вошли.
В одном из кабинетов со мной действительно побеседовали о том, как лучше всего изучать английский язык. А потом предложили пройти «с дядей Васей», который и проводил меня в камеру.
Я до последнего момента не догадывалась, что арестована. А когда мне показали, наконец, ордер на арест, я решила для себя, что все, занавес опустился и жизнь закончилась. Понимала, что десять лет мне дадут как минимум. И главным для меня было не назвать ни одного имени, чтобы от меня цепочка арестов не потянулась дальше.
Поскольку меня арестовали в 1951-м, а не в 1937 году, следствие велось с видимостью соблюдения всевозможных процедур. Например, было необходимо устроить очную ставку арестованного с тремя свидетелями, которые подтверждали содержащиеся в доносах обвинения.
При этом сам человек, который писал донос, быть свидетелем не мог. Благодаря этому я и «вычислила» Михаила Локшина, из-за которого была арестована. Потому что в доносах содержалась информация, которую я говорила ему наедине.
Так, например, после одного из застолий, когда все уже вышли на улицу, Локшин неожиданно попросил меня задержаться. Подвел к портрету ближайшего сталинского соратника Георгия Маленкова, висящему в его кабинете, и сказал: «Это – самый большой негодяй-антисемит».
Я ответила, что среди наших правителей все – негодяи, достаточно просто взглянуть на их лица, и никакой разницы между ними нет.
Этот разговор состоялся наедине. Поэтому, когда следователь процитировал мне дословно этот диалог, я поняла, от кого исходит информация. Правда, до последнего надеялась, что на меня донес друг Локшина Миша Меерович, которому тот мог просто из неосторожности передать наши разговоры. Меерович был на меня озлоблен после того, как я выставила его из своего дома. Он пришел ко мне с каким-то пошлым анекдотом, и я попросила его больше у меня не появляться. Я таких анекдотов терпеть не могла. В итоге я попросила устроить мне очную ставку с тем, кому я говорила эти слова. Надеясь увидеть Локшина, потому что в таком случае подозрения в том, что именно он – секретный сотрудник КГБ, отметались.
«Своих» кагэбэшники не «светили». Потому что иначе эти люди уже не могли больше работать на органы.
Но первой на очную ставку пришла родная сестра Локшина.
– Итак, о чем с вами разговаривала Прохорова? – спросил у нее следователь.
– О члене правительства, она обсуждала его.
– Как обсуждала? Называла красивым?
– Нет, сказала, что он негодяй. И еще позволила себе высказаться об одной национальности.
– О какой национальности? – продолжал наседать на девушку чекист, при этом, как мне показалось, хитро поглядывая в мою сторону. – О неграх? Вы смотрите, а то мы вас за дачу ложных показаний привлечем!
– Нет, она говорила о евреях, – еле слышно произнесла девушка, окончательно сбитая с толку строгим тоном следователя – уж не собирается ли он в самом деле и ее арестовать.
– А почему это вас так задело? Вы что, еврейка?
– Нет, я русская.
– А вы? – тут следователь обратился ко мне. – Не еврейка, случаем?
– Нет, я русская, и все предки мои тоже русские – Прохоровы, Гучковы, Боткины.
– Чего же вы тогда про евреев говорите?
– Я не говорю и никогда не говорила. И уж тем более с этой девушкой. Устройте мне очную ставку с человеком, который вам все это написал.
Я до последнего дня надеялась, что предатель не Шурик. Но когда в один из дней увидела в кабинете следователя Мееровича, то поняла уже окончательно, что сексот (секретный сотрудник) – это именно Локшин.
Получается, КГБ прятало Локшина. А поскольку требовалось именно три свидетеля, то кроме матери и сестры композитора пришлось добавить еще и Мееровича.
Он бледный сидел, что-то мямлил, но я с ним и не стала разговаривать, так как все уже поняла.
А следователи над ним издевались. Мне потом сам следователь сказал, что они свидетеля разыграли, будто собираются и его посадить. И он так в это поверил, что, когда ему давали пропуск на выход с Лубянки, он не брал его, так как думал, что это ордер на арест.
Миша заявил, что разговор о Маленкове у меня состоялся именно с ним. Но я-то знала, что говорила об этом с Локшиным и в комнате нас в тот момент было всего двое.
Когда следователь во время допросов спрашивал, к кому я обращала слова о том, что «мне жалко людей», я ответила, что ни к кому конкретно, а просто так, «в пространство». И слава богу, по моему делу никого не арестовали.
– Вас осудили по 58-й статье, как врага народа. Приговорили к десяти годам лагерей.
– Для меня лагерь стал своеобразным Зазеркальем. Потому что для себя я уже решила – все, жизнь закончилась. Что меня ждало, даже если бы срок закончился и мне не добавили бы новый? Ничего. Уехать из Красноярского края, где я сидела, было нереально. Надо было бы все равно оставаться на той же лесопилке и каждый месяц ходить в контору и отмечаться. Какая же это жизнь?
Ко всему происходящему я относилась совершенно спокойно. Когда мне говорили, что я плохо работаю или неправильно, скажем, пилю дерево, я соглашалась: «Да, это так, со мной коммунизм не построишь». И в конце концов к этому привыкли. Меня не ставили на пилку дров, а посылали к конвоиру, для которого надо было поддерживать огонь в костре. Правда, и там не все было гладко: молодой парень выдал мне топор и приказал рубить дрова для костра, я топор-то взяла, но только и сумела, что вонзить его в дерево, а достать обратно уже не могла ни при каких условиях. Конвоир удивился даже, как я с таким неумением колоть дрова до тридцати лет дожила. Я ответила, что совершенно спокойно дожила, тем более что колоть дрова мне не приходилось. Парень удивился еще больше – как же я тогда печь топила. А услышав, что у меня в доме не было печи, вообще пришел в изумление – неужели существуют такие дома, где нет печей, которые надо топить. В итоге он поднялся со своего места, подошел к бревну, в котором застрял мой топор, играючи достал его и принялся с легкостью колоть дрова. Он так красиво работал, что я даже засмотрелась. Из-под его рук поленья вылетали, как аккуратно нарезанные куски торта…
В конвоиры обычно брали совсем необразованных людей, приехавших из глубинки, которые понятия не имели о самых для нас элементарных вещах.
Но удивительное дело, какими эти ребята оказывались порядочными людьми.
В то время самая большая премия им полагалась за то, что они предотвращали побег. То есть попросту убивали заключенного, отошедшего на десять шагов от таблички с надписью «Запрет». За это солдату давали месяц отпуска, два оклада премии и серебряные часы. Казалось бы, большой соблазн для молодых ребят. Но за все то время, пока я находилась в заключении, нашелся только один конвоир, который застрелил заключенную. Он нарочно отправил ее за ветками для костра за табличку «Запрет» и нажал на курок. Очень уж ему хотелось поехать в отпуск к жене. Об этом конвоире потом по цепочке передавали из лагеря в лагерь. Когда он вернулся из отпуска, его уже не посылали охранять заключенных на лесоповал, а посадили на вышку на территории лагеря. В один из дней ему показалось, что застреленная им женщина идет к нему по воздуху, он испугался и, выпав со своего места, разбился. Через пару дней в больнице он умер.
А сколько раз я выходила на запрещенную территорию?! Конвоир кричал мне:
– Куда ты пошла? Ты что, не видишь, что написано на столбе?
Я отвечала:
– Почему не вижу? Вижу, «Запрет» написано. Чего ж не стреляешь? Стреляй!
Но он никогда не нажимал на курок.
Почему я так отвечала? Вовсе не из-за того, что была такой уж смелой. Просто… для себя я решила, что моя жизнь закончена, а все, что происходит теперь, уже неважно.
– Освободили вас в 1956 году после доклада Хрущева о культе личности Сталина?
– Да. Меня освободили по двум статьям – и по хрущевской, и по ходатайству моих друзей. Это все была инициатива Юры Нагибина, он все это организовывал.
В лагере мне сказали, что я могу не засчитывать проведенные в заключении шесть лет. Я отказалась – как это так, не считать столько лет жизни. «Ну тогда, – предложили мне, – вы можете говорить, что эти годы были посвящены сотрудничеству с КГБ». Ну, тут уж я тем более отказалась!
После лагеря меня восстановили в институте. А еще реабилитированным давали двухмесячную зарплату и помещение для жилья. Мне дали коммуналку, так как и до ареста я жила в коммуналке. А потом старик из нашего дома на улице Фурманова уходил в дом престарелых, и я с ним поменялась. Ему же все равно было, какую комнату сдавать государству. Так я оказалась в доме, где прошло мое детство и юность. Круг замкнулся…