Либералы, впрочем, скоро поняли свою ошибку. Это не избавило их, конечно, от новых приступов патриотической истерии — и потому оказались они после николаевского тридцатилетия, как мы еще увидим, весьма сомнительными западниками, скорее, «националистами с оговорками». Но от слепого доверия к власти они, по крайней мере многие из них, освободились. Славянофилам, однако, предстояло, как мы помним хоть из формулы Соловьева, нечто гораздо худшее. Даже зная всё наперед, невозможно смотреть на их драму без боли. Ведь отцы-основатели учения и в самом деле были наследниками декабристов. Кардинально расходясь во взглядах с Герценом, они действительно оставались с ним друзьями. Его, как мы знаем, ощущение этой близости не покидало никогда.
Да и могло ли быть иначе, если росли они из одного корня и пароль у них был один: свобода? Но так далеко разошлись их пути за несколько десятилетий, что наследники друзей Герцена приняли, как мы видели, самое активное участие в его, по сути, убийстве. Возможно ли и впрямь представить себе метаморфозу более драматическую?
Пожалуй, естественным отправным пунктом для каждого, кто попытается её объяснить, могло бы стать сравнение идей славянофильства с декабризмом, из которого оно произошло. Тем более что на первый взгляд политические страсти, вдохновлявшие славянофилов, вроде бы и не очень отличались от декабристских. В обоих случаях на первом плане стояло избавление России от двух главных язв, мучивших ее и унижавших, — от социального и политического рабства.
Не может быть ни малейшего сомнения, что славянофилы искренне ненавидели крепостное право и душевредный деспотизм. Множество их высказываний свидетельствуют об этом неопровержимо. Вот, например, что писал о крепостном праве Кошелев: «Стыдно и непонятно, как мы можем называть себя христианами и держать в рабстве своих братьев и сестер... или Христово учение есть ложь, или все мы жестокие наглецы, называющие себя христианами». «Мерзостью рабства законного» называл крепостное право Хомяков. «Покуда Россия остается страной рабовладельцев, — вторил он Кошелеву, — у неё нет права на нравственное значение... Таким образом, мне кажется совершенно естественным враждебное чувство, питаемое к нам иноземцами».
Ни один декабрист не изменил бы в этих бичующих речах ни буквы. В этом смысле о славянофилах можно сказать то же самое, что Герцен говорил о самом замечательном из первого поколения их идеологов, Константине Аксакове: «Он за свою веру пошел бы на площадь, пошел бы на плаху, а когда это чувствуется за словами, они становятся страшно убедительны».
Поначалу не заметил бы декабрист и разночтений в славянофильском протесте против рабства политического. «Как дурная трава, — возмущался К. Аксаков, — выросла непомерная бессовестная лесть, обращающая почтение к царю в идолопоклонство... Откуда происходят внутренний разврат, взяточничество, грабительство и ложь, переполняющие Россию?.. Все зло от угнетательной системы нашего правительства, оттого, что правительство вмешалось в нравственную жизнь народа и перешло, таким образом, в душевредный деспотизм».
Более того, деспотизм этот грозит России окончательной катастрофой, страстно пророчествовал Аксаков: «Чем долее будет продолжаться петровская правительственная система, делающая из подданного раба, тем более будут входить в Россию чуждые ей начала, тем грознее будут революционные попытки, которые сокрушат, наконец, Россию, когда она перестанет быть Россией».
Только тут возникли бы, наверное, у декабриста некоторые сомнения.