Почти столетие уходила Россия от свирепой диктатуры Николая I, от его сверхдержавных амбиций, от его агрессивного государственного патриотизма, на три десятилетия овладевшего страной. Но вот, судя по вынесенным в эпиграф словам профессора Рязановского, никуда она от этого режима так ине ушла. Вернулась, как говорит Экклезиаст, на круги своя. Рязановский — историк очень осторожный, по его учебнику знакомятся с Россией американские студенты. И если он думает, что за столетие между подавлением декабризма и приходом к власти большевиков политическая модернизация страны не продвинулась ни на шаг, есть, казалось бы, смысл прислушаться к его суждению.
Мы, однако, не хотим прислушиваться. По многим причинам. Но главным образом потому, что даже в отсутствие политической модернизации, даже в том полуевропейском состоянии, в котором жила страна после Великой реформы, даже с отчаянно нищим, как мы видели, крестьянством и жесточайшим полицейско-чиновничьим произволом, все равно оказалась способна Россия на беспримерный культурный прорыв. Она создала всемирно известные школы — литературную, музыкальную, историографическую и художественную. Великие имена Толстого, Достоевского, Чехова, Чайковского, Репина, Ключевского не позволяют нам думать о постниколаевском столетии как об ущербном, тупиковом, обреченном. И тем не менее, как свидетельствуют последующие события, относительное его благополучие и впрямь ведь построено было на песке.
История беспощадно продемонстрировала нам, что, несмотря на великолепный культурный прорыв XIX века, Россия, лишенная политической модернизации, оказалась действительно обречена повторить весь этот страшный цикл — от Николая до Сталина, от «выпадения» из Европы до полуевропейского перепутья. Причем повторить его в несопоставимо более трагическом варианте, с несопоставимо большими жертвами, серьезно подорвавшими саму жизненную силу народа.
Вот почему теперь, когда Россия снова на том же роковом перепутье и её глухие к истории государственные патриоты снова задумывают очередное «выпадение» из Европы, необыкновенно важно понять столетие, о котором говорит Рязановский, как гигантскую трагедию, обрекшую страну в финале — на самоуничтожение. Ибо перед нами бесценный урок, преподнесенный историей, жестоко «проучившей», как объяснил нам Василий Осипович Ключевский, страну, не желавшую её слышать. Восьми актам этой трагедии и посвящены две последние книги трилогии.
Я постараюсь предельно сжать каждый из этих актов, чтобы драматургия её стала совершенно ясна читателю. Конечно, нынешние реалии совсем не похожи на те, что пройдут сейчас перед нами. Только вопрос, который они ставят, остается прежним: суждено ли сегодняшнему перепутью стать первым актом новой трагедии или многократно «проученная» страна на этот раз все-таки выберет путь политической модернизации? И преследующая ее на протяжении четырех столетий цивилизационная неустойчивость, — наконец, завершится?
Но вот как разворачивалась трагедия постниколаевского столетия акт за актом.
Акт первый. Поколение декабристов, готовое — и способное — уничтожить пропасть между двумя Россиями, дать им возможность снова заговорить на одном языке, воссоединив таким образом страну, разгромлено. В стране образуется интеллектуальный вакуум.
Акт второй. Николаевская диктатура вводит в оборот категорию «народности» — в качестве кодового обозначения той второй России, что осталась по другую сторону пропасти. Из бездны интеллектуальной катастрофы поднимается чудовище — тёмная националистическая идея, способная «разрушить цивилизацию». Отныне народ превращается для русской культурной элиты в «великого немого», в сфинкса, гигантскую загадку которого «умом не понять» и которую каждое новое поколение будет стараться разгадать по-своему, вкладывая в нее свои, преобладающие в его время стереотипы. Хуже того, связав в уваровской триаде загадочную «народность» с православием и самодержавием, диктатура начинает процесс деевропеизации или, если угодно, «национализации» культурной элиты.
Логика тут была простая. Поскольку ни в одной другой великой европейской державе нет ни православия, ни самодержавия, ни вообще государственной идеологии, Россия начинает выглядеть в глазах своей культурной элиты страной ни на кого непохожей, уникальной, неевропейской. Беда усугубляется еще иллюзией военного всемогущества, вирусом сверхдержавной болезни. Деградация патриотизма началась. Еще не поздно преодолеть ее, есть еще время вернуться к рациональной декабристской самокритике, но...
Акт третий. Конкурирующая националистическая идеология, славянофильство, довершает вместо этого процесс деградации патриотизма. Перехватив из рук угасающей Официальной Народности знамя православия и самодержавия как системообразующих структур государства российского, славянофилы добавляют к ним еще два элемента: крестьянскую общину и беззаветную преданность общеславянскому делу, отождествленные ими с Русской идеей. То есть с сакральной миссией России на этой земле. Поскольку ни одно другое европейское государство никакой такой миссии не имеет, а крестьянской общины и подавно, Россия окончательно превращается для своей культурной элиты в страну неевропейскую, в единственный сосуд истинного христианства в мире. Именно это и назвал Соловьев национальным самодовольством (начальной формой того, что именуем мы «национальным эгоизмом»).
Второе поколение славянофилов сделает следующий, ставший теперь логически неизбежным маневр, объявив Россию устами Данилевского и Леонтьева страной антиевропейской. И войну с Европой — единственным инструментом реализации ее сакральной миссии. Все это, не забудем, говорили они вовсе не от своего имени, но от имени «великого немого», полагая именно свой ответ на его вековую загадку последним и окончательным (что, впрочем, не помешало третьему славянофильскому поколению предложить свою собственную разгадку таинственной «народности»: по их мнению, «народ» был на самом деле не столько антиевропейцем, сколько антисемитом).
Акт четвертый. Крымская катастрофа, сокрушившая николаевскую диктатуру, дает России уникальный исторический шанс покончить со всеми этими опасными гаданиями о «народности». Другими словами, довести до ума то, что еще в 1820-е пытались сделать декабристы: дать, наконец, народу возможность заговорить самому. Увы, для архитекторов Великой реформы, молодых реформаторов, очарование декабризма уже безнадежно померкло. Они вышли, по их собственному признанию, из николаевской шинели. Темная идея их уже «психологически искалечила».
Будучи вполне безразличны ко всей сложной мифологической архитектонике этой идеи, они тем не менее твердо усвоили два важнейших догмата славянофильской «народности»: незыблемость в России самодержавия и крестьянской общины. Таким образом, оставаясь русскими европейцами, западниками, оказались они в то же время первым поколением «национально-ориентированной» интеллигенции — и пропасть между двумя Россиями стала в результате Великой реформы непреодолимой.
Вот тогда и становится совершенно ясной природа «нравственного недуга», поразившего, по словам Соловьева, страну. Судорога массовой патриотической истерии в 1863 году потрясает ее культурную элиту. Нет больше сомнений в том, что «Россия больна».
Акт пятый. Смутно чувствуя назревающее «разрушение цивилизации», оппозиционная молодежь и ее лидеры пытаются сузить пропасть, отделякицую их от «народа». Сначала ограничиваются они просветительством, а затем яростно атакуют самодержавие как бастион средневековья и народной темноты. Ничего, казалось бы, не остается к этому времени от священных некогда атрибутов «народности»: отвернулись оппозиционеры и от самодержавия, и от православия. И все-таки полностью отречься от разрушительного наследства темной идеи не смогут и они. Средневековая догма славянофилов — крестьянская община как символ уникальности России — по-прежнему начертана на их щите. По-прежнему верят они в ее сакральную миссию, пусть и состоит она теперь для них в том, чтобы спасти Европу светом социализма. Таким образом и оказались народники лишь вторым поколением «национально-ориентированной» интеллигенции.
Акт шестой. Пытаясь выжить в ситуации крушения своей внутриполитической стратегии, второе поколение славянофилов обращается к геополитическому аспекту утопии, написав на своем знамени пламенный призыв к крестовому походу против «гнусного ислама» во имя освобождения славянства (а заодно, конечно, Царьграда и проливов). Полувековая теперь уже мистификация продолжается. Соратники Ивана Аксакова по-прежнему уверены, что говорят от лица «великого немого», который, хоть умом его и не понять, должен тем не менее переживать славянскую драму в полном с ними согласии.
После Берлинской конференции 1878 года, истолкованной ими как поворот Европы против России, их неистовство достигает апогея и привычное национальное самодовольство окончательно переходит в национальное самообожание (т. е. в «национальный эгоизм» Ь его законченной, самоубийственной форме). Вторая судорога массовой патриотической истерии, потрясшая Россию в середине 1870-х, не оставила сомнений, что без новой Великой реформы страна обречена. Вот в такой ситуации и бросает Владимир Соловьев свой одинокий вызов русскому национализму. Поскольку никто не услышал его и не поддержал, в ретроспективе его безнадежная борьба может показаться и донкихотством. Но ведь не закончилась еще покуда история России...
Акт седьмой. Тем временем самодержавие деградирует в свирепый полицейский террор, ввязываясь в совершенно уже никчемную авантюру на Дальнем Востоке. Японская война заканчивается, естественно, Цусимой. Чем ответит теперь страна на этот очередной позор? Реформой, как в бо-е, или контрреформой, как в 80-е? Страна ответила революцией, последней отчаянной попыткой европейской России остановить свой марш к пропасти. Благодаря Витте, самодержавие себя ограничило, открыв, наконец, пусть с полувековым опозданием, двери Государственной думе. Благодаря Столыпину, началось освобождение крестьян от рабства общинам. Два важных ингредиента славянофильской триады были, казалось, убраны с дороги.
И либералы тоже вдруг обнаружили затянувшуюся на десятилетия славянофильскую мистификацию. Оказалось, что после всех уверенных рассуждений о том, как беззаветно предан «народ» самодержавию и крестьянской общине, и о том, как заключена в нём «вся мысль страны» (по Аксакову), и, наконец, о том, как «просветился он уже давно, приняв в свою суть Христа» (по Достоевскому), ровно ничего мы о нем не знаем. Кроме того, что страшна ярость народная. Страшна именно своей полной, безоговорочной непонятностью.
Самое яркое свидетельство этого жестокого открытия «национально-ориентированной» интеллигенции — паническая тирада Гершензона в Вехах: «Народ не чувствует в нас людей, не понимает и ненавидит нас... Мы для него — не грабители, как свой брат, деревенский кулак; мы для него даже не просто чужие, как турок или француз: он видит наше человеческое и именно русское обличие, но не чувствует в нас человеческой души, и потому он ненавидит нас страстно... Тем глубже ненавидит, что мы свои. Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, — бояться его мы должны пуще всех казней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной». Душераздирающее, согласитесь, открытие.
Акт восьмой. Практически говоря, оставляла эта печальная констатация русской культурной элите два возможных выхода. Один — встать на путь декабристов, начать все сначала. Признать, что целое столетие блуждала Россия темными проселками Русской идеи, избегая магистральной европейской дороги, указанной ей еще в 1820-е. Признать, другими словами, что все цитированные выше гадания о том, чего «хочет народ», гроша ломаного на самом деле не стоили. Что настало, наконец, время новой Великой реформы, целью которой может быть лишь то самое завещанное декабристами воссоединение России.
Для того чтобы встать на этот путь воссоединения, однако, нужно было раз и навсегда отречься от всех славянофильских фантазий, самим себе честно признаться, что ничуть не более уникальна Россия, говоря словами В. В. Путина, которые мы цитировали во второй книге трилогии, нежели любая другая европейская страна — разве что слишком уж много времени, энергии и воображения потратила на блуждание по темным имперским проселкам. И согласиться нужно было с Соловьевым, что есть принципиальная разница между «истинным патриотизмом и национализмом, представляющим для народа то же, что эгоизм для индивида». Что, повторим, хотя «национальное самосознание есть великое дело, но когда самосознание народа переходит в самодовольство, а самодовольство доходит до самообожания, тогда естественный конец для него есть самоуничтожение».
Соловьев указал России этот путь. Столыпин позвал на него страну, не обещая, однако, ничего в случае, если не гарантировано ей для новой Великой реформы двадцать лет мира. Вот чего, однако, не взял он в расчет: оставался еще третий, решающий ингредиент славянофильской триады — лихорадка сверхдержавного соблазна.
Благодаря контрреформам Александра III оказался в распоряжении русской культурной элиты в роковое десятилетие 1908–1917-го и альтернативный выход из положения. Обманный, конечно, выход, гибельный. Тот самый, что уже в середине 1870-х испробовали славянофилы второго поколения. Заключался он в апелляции к империализму «народа», исходя из очередного славянофильского гадания, что столь свято предан «народ» заботам о судьбах единоплеменников, что готов ради их блага забыть и о земле и о мире. И более того, в единодушном порыве пойти умирать за сербов и Константинополь.
Контрреформаторский курс внешней политики Александра III подталкивал именно к такому фантасмагорическому решению вопроса. Добавьте к этому, что трепетали либеральные сердца при мысли о том, что в кои-то веки не против Европы «во всей ее общности и целостности» станет теперь, вопреки завещанию Данилевского, воевать Россия, но в союзе с либеральными ее державами — против необузданной «тевтонской расы пожирателей славян». И если уж готовы на такую войну — в наших, славянских, патриотических интересах — либеральные западные союзники, то России и сам Бог велел на это идти. А там, глядишь, благотворное влияние союзников образует «в духе европейского просвещения» и царскую камарилью. На этом пути, как мы знаем, и ожидала Россию пропасть самоуничтожения.