К книге
Россия и Европа 1462-1921. Книга III. Драма патриотизма в России 1855-1921Глава девятая. Как губили петровскую Россию. Версия Хоскинга
75%
Глава девятая. Как губили петровскую Россию. Версия Хоскинга
156

Само уже название книги Джеффри Хоскинга, одного из самых известных британских историков России, «Российский консти­туционный эксперимент», свидетельствует, что круг его интересов выходит далеко за пределы славянофильских художеств октябризма. В отличие от Хатчинсона, Хоскинга интересует поведение всех кон­ституционных партий между 1906 и 1914 годами, равно как и их взаи­модействие с правящей бюрократией. По сути, это самое детальное исследование второго думского периода в русской истории (первым я называю, конечно, думский период в досамодержавной России, исследованный Ключевским в его докторской диссертации и продол­жавшийся до опричной революции 1560-х, а третьим тот, что начался в 1993-м).

Видимо именно поэтому удивление закрадывается в анализ Хоскинга с самого начала. Невозможно, говорит он, счесть вступ­ление России в войну случайным фактором, никак не связанным с ситуацией перехода к конституционному порядку. «Хотя бы потому, что именно партии, наиболее преданные конституционному экспе­рименту, как раз и выступили адвокатами политики, которая помо­гла вовлечь Россию в войну». Другими словами, парадокс, заме­ченный Хатчинсоном, обнаружился вовсе не у одних октябристов. И кадеты, и прогрессисты (представлявшие крупный капитал), все, короче говоря, либералы-западники (и веховцы в первых рядах) с одинаковым славянофильским рвением толкали страну в пропасть.

Начинает Хоскинг с анализа знаменитой статьи Струве «Великая Россия», появившейся, как мы уже говорили, в Русской мысли на год раньше Вех, в январе 1908 г. Название статьи нарочито заимствова­но из не менее знаменитой отповеди Столыпина левым: «Вам нужны великие потрясения, а нам великая Россия». Столыпин был одним из многих увлечений Струве. Он даже считал его «русским Бисмарком». Тем более поражает полное несоответствие главных тезисов его статьи генеральному плану столыпинской реформы, императивом которой были, как мы знаем, двадцать лет мира. Напомним хотя бы заявление Столыпина, что «Наша внутренняя ситуация не позволяет нам вести агрессивную внешнюю политику».

Тезисов у Струве три. Во-первых, полагал он, конституционали­сты больше не могут позволить себе роскошь не иметь собственной внешней политики; во-вторых, целью такой политики должно стать государственное величие России; и в-третьих, наконец, «для созда­ния великой России есть только один путь: направить все силы на ту область, которая действительно доступна влиянию русской культуры. Эта область — весь бассейн Черного моря».

Дальше Струве объясняет, что в то время, как реакционная поли­тика самодержавия вовлекла Россию в бездарную авантюру на без­различном для нас Дальнем Востоке, прогрессивная политика либе­ралов должна перенести центр тяжести на родственные нам славян­ские Балканы. И потому «Великой России, на настоящем уровне нашего экономического развития, необходимы сильная армия и такой флот, который обеспечивал бы нам возможность десанта в любом пункте Черного моря... мы должны быть господами на Черном море».

Комментируя эти воинственные пассажи, Хоскинг пишет, что сам даже язык Струве поражает: «многократное использование таких слов... как «организм», «сила», «мощь», является проекцией дарви­низма, игравшего столь громадную роль в германской политике конца XIX века, на международные отношения». На этом сравнении с германской идеологией и строится, по сути, весь дальнейший ана­лиз Хоскинга. По непонятной причине он совершает ошибку Хатчинсона, игнорируя то, что гораздо ближе к дому, т. е. историю русского национализма.

Между тем Струве лишь повторяет, и притом буквально, логику своего первого учителя Ивана Аксакова. Точно так же оказался Аксаков, как помнит читатель, в 1870-е на перепутье, когда Великая реформа выбила почву из-под ног у внутренней политики второго поколения славянофилов. И точно так же, как Струве, укорял он тогда своих товарищей по движению в отсутствии у славянофильства внешней политики. И точно так же, наконец, центр тяжести этой политики нашел он на Балканах (т. е. именно там, где искали его в свое время идеологи николаевской Официальной Народности). Иначе говоря, при всей полезности сравнения русского национал-либерализма, глашатаем которого выступил Струве, с германским, корни-то его уходят все-таки в родную почву. И вырывать его из кон­текста вырождения русского национализма, право, не стоило.

Объяснить это могу я лишь так: в современной западной исто­риографии ниша, принадлежащая феномену русского национализ­ма во всей его целостности, пустует многие десятилетия. То есть попросту не существует его как драматического процесса, начавше­гося в 1840-е раздвоением между Официальной Народностью и сла­вянофильством, продолжавшегося в 1870-е расколом между офици­альным реваншизмом Горчакова и панславизмом Ивана Аксакова и Данилевского и увенчавшегося, наконец, в начале XX века очеред­ным раздвоением между бешеным русификаторством и черносотен­ством думских крайних правых и либеральным империализмом кон­ституционных партий.

Между тем сталкиваемся мы тут с еще одним парадоксом. Ибо если крайние правые (по тогдашней терминологии) исходили из постулатов первоначального славянофильства с его противоположе­нием «русского не русскому, своего — чужому», то национал-либералы унаследовали как раз геополитику выродившегося славянофильства.

Вот как описывает Хоскинг идеологию думских крайних правых. Инородцы угрожают подорвать органическое единство царя и наро­да, свойственное русской цивилизации. «Это в особенности относит­ся к евреям, давно уже сформировавшим пятую колонну внутри империи, а теперь породившим и ядовитую отраву социализма. Целью национальной политики должно быть отражение этих угроз и разгром нерусских культур с тем, чтобы все обитатели империи стали русскими». Другими словами, хорошо знакомая нам сегодня «Россия для русских». Важно, однако, что внешняя политика думских правых ориентировалась на мир любой ценой — во всяком случае до тех пор, покуда не завершена в империи драконовская русификация всех ее народов.

Естественно, что такое откровенное имперское хамство крайних правых отталкивало национал-либералов. Но еще меньше вдохнов­ляла их бесхребетная официальная политика Извольского. Совер­шенно очевидно было, что правительство неспособно предложить внешнеполитический эквивалент столыпинских реформ. Как раз напротив, оставаясь в русле геополитической схемы, выработанной режимом контрреформы Александра III, оно медленно, неохотно, но неотвратимо дрейфовало по направлению к войне. Куда же было в такой ситуации податься бедным национал-либералам, если ни внешнеполитическую индифферентность думских правых, ни бес­славный дрейф правительства принять они не могли?

Вот тут-то и подходим мы к реальному выбору, который встал перед ними после пятого года, когда с одной стороны, стало совер­шенно ясно, что одной лишь политической революцией дело в России не ограничится, а с другой, что никакой Столыпин не русский Бисмарк. Хотя бы потому, что не оказалось в его реформах той внеш­неполитической компоненты, которую Бисмарк как раз и ставил во главу угла своей стратегии. Короче говоря, ситуация национал-либералов после 1905-го была в известном смысле неотличима от той, в которой оказалось второе поколение славянофилов после Великой реформы. Тогда тоже ведь в стране, с одной стороны, назревала гражданская война, а с другой, внешняя политика князя Горчакова, т. е. реванш любой ценой, пусть хоть ценою дружбы с Турцией, пред­ставлялась славянофилам безнравственной и отвратительной.

Читатель помнит, надеюсь, что сделали тогда славянофилы. Они попытались переключить энергию бунтующей молодежи в русло борьбы за освобождение угнетенных братьев-славян и развернули агрессивную кампанию за Балканскую войну. Им казалось, что одним ударом решит такая стратегия все их проблемы. Во-первых, вновь обретут они благодаря ей свое место в стремительно меняв­шемся политическом спектре; во-вторых, преодолеют в собственных рядах разочарование провалом своей традиционной внутриполити­ческой стратегии. И, в-третьих, наконец, погасят пламя политических страстей в обществе волной патриотической истерии. В этом смысле совпадение полнее. Ничего хорошего, впрочем, тогда из этого славя­нофильского маневра не получилось. Кончилось все, как помнит читатель, предательством Бисмарка, позорным Берлинским миром и убийством царя.

Проблема лишь в том, что, в отличие от вырождающихся славя­нофилов, скомпрометированных своим эпохальным поражением 1870-х, у национал-либералов начала XX века реальный выбор был. Они ведь могли встать и на сторону альтернативного плана Витте-Розена, предложив таким образом стране внешнеполитический эквивалент столыпинской реформы. Тем более могли национал-либералы встать на позицию Витте, что в этом случае на их стороне были бы после русско-японской войны и генеральный штаб, и вообще все военные профессионалы, работавшие над оборонной стратегией России.

Могли встать на позицию Витте, но не встали. Вместо этого они, в точности повторяя славянофилов, выбрали курс на новую войну. Более того, опирались они при этом на тот же славянофильский миф о «пожирателях славян», которые, говоря словами Скобелева, «сами должны быть поглощены». И даже кампания, которую развернули они в 1900-е, тоже организована была по славянофильским лекалам 1870-х-в преддверии Балканской войны.

В апреле 1908 г. в Москве открылось общество Славянской куль­туры, а затем в Петербурге общество Славянской учености. Среди основателей были, конечно, и Струве, и Милюков. Позднее в Петербурге открылось еще и общество Славянской взаимности. В июле того же года состоялся Славянский конгресс в Праге, в 1910-м еще один в Софии. В оборот был пущен даже термин «неославизм». И разочарование в «братьях-славянах» оказалось столь же непомер­ным, как и в 1870-е. Выяснилось, например, что славянские депута­ты, составлявшие теперь большинство в австрийском парламенте, проголосовали за аннексию Боснии и Герцеговины, ту самую аннек­сию, что была окрещена в России «дипломатической Цусимой». Даже панславист Григорий Трубецкой сказал в декабре 1909-го, что зарубежные славяне вспоминают о славянской солидарности лишь когда им это выгодно, преследуя исключительно эгоистические инте­ресы и не пренебрегая закулисными интригами друг против друга. Он, впрочем, объяснял это коварством, унаследованным ими от турок. Но разве это меняло дело? Повторялось-то и вправду все до деталей.

Вопрос, который эта «неославистская» вакханалия ставит перед историком, словно бы очевиден. Почему те же люди, которые так без­оговорочно стояли за европейские реформы во внутренней политике России, столь же неколебимо встали на контрреформистский и вдоба­вок еще самоубийственный для страны путь в политике внешней?

По непонятной причине Хоскинг, выдвигая свою версию про­исхождения «неославизма», даже не заметил этого рокового повто­рения славянофильской эскапады 1870-х, предлагая взамен нечто разочаровывающе тривиальное. Вот его объяснение. «Октябристы, прогрессисты, кадеты и часто даже умеренные правые национали­сты искали основание для своей политической позиции, отличное от самодержавного и бюрократического, которые они атаковали. И конечно же нашли они его в русском народе как в источнике авто­ритета... Настойчивые обращения к народу заставили их во внешней политике и в национальном вопросе занять националистические и панславистские позиции. Они-то и помогли создать такой обществен­ный климат, при котором война против Германии и Австро-Венгрии выглядела приемлемым и даже необходимым инструментом внеш­ней политики».

Но остается ведь вопрос, почему, собственно, конституционали­сты-западники были уверены, что «народ» непременно империалист и что Балканы с Константинополем для него «важнее, по словам Гучкова, любых вопросов внутренней политики», включая, стало быть, и вопрос о земле? Откуда они это взяли? И почему усвоили именно славянофильскую версию того, чего «хочет народ», а не, допустим, версию Витте и Розена? К сожалению, Хоскинг этих вопро­сов даже не ставит.

Предыдущая главаГлава 156 из 209Следующая глава