Между тем события на самом верху петербургского истеблишмента тоже шли в желательном для славянофилов (и Бисмарка) направлении. Императрица Мария Александровна, несмотря на своё немецкое происхождение, так горячо симпатизировала славянофильскому делу, что выбрала в наставники наследнику престола (вместо уволенного ею либерала Кавелина) самого свирепого в Петербурге охранителя самодержавия Константина Петровича Победоносцева. Со временем это дало результаты. В Аничковом дворце под крылом воспитанника Победоносцева сформировалась панславистская «партия войны». Роль посредника между нею и Бисмарком исполнял брат императрицы принц Александр Гессенский, который сновал между Петербургом, Берлином и Веной, оркеструя русско-турецкий конфликт.
Это было посерьезнее Славянского благотворительного комитета. Но и его влияние Бисмарк, конечно, со счетов не сбрасывал. Тем более что энергия, с которой комитет пытался возбудить в России новую патриотическую истерию, достойна была, полагал он, восхищения. По всей стране собирались деньги на «общеславянское дело». Как пишет биограф Александра II, «сборы производились в церквах, по благословению духовного начальства, путём подписки». Собранные полтора миллиона рублей были немалой по тем временам суммой.
При комитете создано было также вербовочное бюро для набора добровольцев в сербскую армию. И их тоже собралось немало — больше шести тысяч человек. Среди них попадался, конечно, и просто бродячий люд, но были и отставные офицеры, и юные идеалисты, вроде Всеволода Гаршина. Аничков дворец откомандировал в Белград генерала Черняева, который принял командование сербской армией.
Особую роль во всем этом играл русский посол в Константинополе генерал Николай Игнатьев. На Балканах он был человек всемогущий, вице-султан, как его называли (у турок для него было, правда, другое прозвище: «отец лжи»). Весь свой авторитет употребил Игнатьев на подстрекательство сербов к войне. Компетентный наблюдатель даже писал, что «сербы начали войну только по наущению Игнатьева, уверявшего их, что Россия немедленно двинется на поддержку».
Прокламации Славянского комитета, обличавшие «азиатскую орду, сидящую на развалинах древнего православного царства», нисколько не уступали в своей ярости народовольческим. Турция именовалась в них «чудовищным злом и чудовищной ложью», которая и существует-то лишь благодаря «совокупным усилиям всей Западной Европы». И все это бурлило, соблазняя сердца и будоража умы, выливаясь в необыкновенное возбуждение, сопоставимое разве что с истерией 1863 года.
Мечта о Царьграде распространилась по всему спектру славянофильской интеллигенции, даже на миг объединив молодую гвардию со старой. Достаточно сказать, что настроение Леонтьева полностью совпало тут с настроением Достоевского, которого он терпеть не мог за «розовое», по его мнению, христианство и, конечно, за «полулиберальный аксаковский стиль». Сравним то, что писал Леонтьев («Молюсь, чтобы Господь позволил мне дожить до присоединения Царьграда. А всё остальное приложится само собою») с тем, что говорил тогда Достоевский: «С Востока и пронесётся новое слово миру... которое может вновь спасти европейское человечество. Вот в чем назначение Востока, вот в чем для России заключается восточный вопрос... Но для такого назначения нам нужен Константинополь, так как он центр восточного мира... Константинополь должен быть НАШ, завоеван нами, русскими, у турок». Если исключить ненавистное молодогвардейцам «спасение европейского человечества», совпадение было полное.
Об этом совпадении, впрочем, мы еще поговорим подробнее. Пока скажем лишь, что работа шла горячая. И результативная. Но вот прибыль от нее мог получить лишь настоящий заказчик, о котором никто из этих наивных энтузиастов Константинополя даже не подозревал.