К книге
Империя, колония, геноцид. Завоевания, оккупация и сопротивление покоренных в мировой историиРаздел I. Интеллектуальная история и концептуальные вопросы. Глава 1. Империя, колония, геноцид Ключевые слова и философия истории Э. Дирк Мозес. Геноцид угнетенных
9%
Раздел I. Интеллектуальная история и концептуальные вопросы. Глава 1. Империя, колония, геноцид Ключевые слова и философия истории Э. Дирк Мозес. Геноцид угнетенных
12

Если опасения по поводу безопасности приводили к геноцидным мерам военного принуждения, то другим вариантом политики была колонизация собственных пограничных территорий. Озабоченность империалистической Германии ростом польского населения на восточной границе привела к появлению различных схем противодействия полонизации с помощью германизации, включая покупку польских поместий и их раздачу немецким крестьянам-колонистам. Социолог Макс Вебер был одним из многих сторонников таких мер[162]. Правительство Шри-Ланки использовало схемы сельской колонизации для вытеснения тамилов[163]. Правительство Доминиканской Республики пыталось противостоять «мирному вторжению» гаитян, «колонизируя» приграничные районы доминиканскими крестьянами в первые десятилетия XX века[164].

Эти примеры показывают, что восприятие себя как колонизированного чужаками приводит к собственным проектам колонизации. Как и следовало ожидать, такое восприятие весьма субъективно. Так, националистически настроенными чехами в первой половине XX века немцы, проживавшие в Богемии и Моравии сотни лет, рассматривались как колонисты, а немецкими националистами – как осажденное меньшинство, подвергающееся агрессивному колониальному правлению[165]. Украинские националисты рассматривали себя как жертв польского колониального правления в восточных пограничных районах межвоенного польского государства. Поляки расселили изгнанных украинцев на западной границе с Германией, чтобы колонизировать этот уязвимый регион. Украинцы перераспределили земли «бывших польских колонистов» между своими соотечественниками[166]. В Руанде хуту считали себя коренными жителями, а тутси – колонистами из Северной Африки.

Эти моменты приводят к более широким вопросам: связать ли основание империй с опытом колонизации общества и его имперского завоевания и правления? Создаются ли империи для того, чтобы это общество никогда больше не оказывалось под чужой властью? Является ли импульс к созданию империи – стремление к неуязвимости – следствием предыдущего чувства униженности: империя как безопасность и компенсация за прошлые унижения? Иными словами, имеет ли империя автохтонное происхождение?

В качестве примера можно привести начало испанской империи в Северной и Южной Америке в конце XV века. Она возникла в результате Реконкисты – христианского отвоевания под эгидой папы Пиренейского полуострова у мавров, которые занимали эту территорию с VIII века. Христиане были поселены на отвоеванных землях[167]. Некоторые считают продолжение Реконкисты в Америке началом рокового дара Европы миру: катастрофы этнически и идеологически однородного национального государства, которое пришло на смену мультикультурной утопии исламского правления в Испании с ее гармоничным сосуществованием трех монотеистических конфессий[168]. Его также можно рассматривать как цепь в непрерывной череде завоеваний, повторных поисков и еще больших завоеваний, которыми отмечено взаимодействие человеческих групп на протяжении тысячелетий.

Современный пример – императорская Россия. Монгольские нашествия XIII века прекратились в конце XV века в ходе русской реконкисты[169]. Через 100 лет цари, которые централизовали контроль над своими землями, начали завоевывать преемственные монгольские государства – Казань, Астрахань и Сибирь на юго-восточной границе. Экспансия на Кавказ и в Центральную Азию, порой принимавшая характер геноцида, как показано в главе Роберта Джерачи в этой книге, последовала в XVIII и XIX веках[170].

То, что коренное население будет сопротивляться колонизации, не всегда казалось очевидным европейцам, которые считали, что их дар цивилизации сделает их желанными гостями. После бунтов палестинских арабов против еврейских поселений в 1920 и 1921 годах Владимир Жаботинский ругал лидеров лейбористского сионизма за их веру, что «туземцы» будут терпимы к их присутствию:

Каждый читатель имеет некоторое представление о ранней истории других заселенных стран. Я предлагаю ему вспомнить все известные случаи. Если он попытается найти хотя бы один пример страны, заселенной с согласия тех, кто там родился, ему это не удастся. Жители (неважно, цивилизованные они или дикари) всегда оказывали упорное сопротивление. Более того, действия поселенца не имели никакого значения. Испанцы, завоевавшие Мексику и Перу, или наши собственные предки во времена Иисуса Навина бен Нуна вели себя, можно сказать, как грабители. Но те «великие исследователи», англичане, шотландцы и голландцы, ставшие первыми настоящими первопроходцами Северной Америки, были людьми, обладавшими очень высокими этическими стандартами; людьми, которые не только хотели оставить краснокожих в покое, но и были готовы пожалеть и муху; людьми, которые искренне и невинно верили, что в этих девственных лесах и бескрайних равнинах достаточно места и для белого, и для краснокожего человека. Но туземцы сопротивлялись и варвару, и цивилизованному поселенцу с одинаковой жестокостью[171].

Упоминание Жаботинского о жестокости поднимает вопрос о ритуализированной чрезмерности, которая часто характеризует сопротивление коренных народов колониализму, особенно в борьбе за деколонизацию. Конечно, расизм и угнетение со стороны «другого» являются факторами, порождающими убийственные фантазии[172]. Но расизм и угнетение не объясняют жестокости мести коренных народов. Я предполагаю, что причина в том, что геноцидный и национально-освободительный импульсы фактически одинаковы: сохранить находящийся под угрозой род или этнос от «другого», который якобы угрожает его существованию. Это истоки того, что мы можем назвать геноцидом угнетенных: уничтожение колонизатора колонизированными.

Можно привести множество примеров беспокойства по поводу опасения, что народ будет истреблен или уничтожен в результате демографического вытеснения или его безопасность окажется под смертельной угрозой. Так, в 1804 году в результате восстания гаитянских рабов было уничтожено все белое население острова[173]. В 1937 году 15 000 этнических гаитян в приграничных районах были вырезаны доминиканцами, считавшими, что те угрожают нации[174]. Многие сербы (особенно в Боснии и Косово), все еще травмированные геноцидом Второй мировой войны, в начале 1990-х годов почувствовали демографическую угрозу, поскольку 25 % сербов жили за пределами Сербии; они хотели иметь государство для защиты своей этнической принадлежности. Этот момент иллюстрирует паранойя, которую демонстрировали красные кхмеры, воспринимая себя как освободителей родины от иностранного влияния[175]. Геноцидное насилие, совершенное против гражданского населения на Балканах, было столь чудовищным именно потому, что жертвы не считались невинными – их видели опасными носителями иной национальности, ставящей под угрозу идентичность другого[176]. Более того, «тысячелетние восстания» угнетенных против эксплуататорского колониального правления были направлены против предполагаемых чужеродных элементов, угрожавших выживанию коренного народа, – точно так же, как и в классовых случаях имперского геноцида[177].

Связь между геноцидными фантазиями и национально-освободительными движениями была установлена антиимперскими мыслителями, которые возлагали ответственность за альтернативный геноцид угнетенных на империализм. Карл Маркс, писавший о так называемом индийском мятеже, считал, что «позорное» поведение «сипаев» было «лишь рефлексом, в концентрированной форме, на поведение самой Англии в Индии, не только в эпоху основания ею Восточной империи, но даже в последние десять лет долголетнего правления. <…> В истории человечества есть нечто подобное вроде возмездия; и правило исторического возмездия состоит в том, что его орудия выковываются не обиженным, а самим обидчиком»[178]. В том же духе писал Жан-Поль Сартр: «В Алжире и Анголе европейцев убивают на месте; это момент бумеранга; это третья стадия насилия; оно возвращается к нам бумерангом, оно поражает нас, и мы не больше, чем в другие разы, понимаем, что это мы его запустили»[179]. Фанон соглашался: «Насилие колониального режима и контрнасилие туземцев уравновешивают друг друга и отвечают друг другу в экстраординарной взаимной однородности»[180]. Тунисского еврея Альбера Мемми также привлекало марксистское положение о том, что колониализм порождает свое собственное отрицание, создавая совершенно отчужденное колонизированное население, единственной перспективой достойной жизни которого является «полная ликвидация колонизации»[181].

Если отчужденный «туземец» появился в результате колониализма, то как это отчуждение было порождено? Эти франкоязычные антиколониальные мыслители, в частности, указывали на то, что основополагающее бинарное отношение между поселенцами и туземцами является колониальным продуктом. В таком «манихейском мире»[182] (Фанон) колониализма, в котором поселенец представлял туземца как воплощение абсолютного зла, коренной житель должен был перевернуть эту иерархию ценностей ради собственного самоуважения. «Колониализм порождает патриотизм колонизированных», – писал Сартр[183]. Мемми объяснил источник этого нативизма в своей знаменитой книге 1957 года «Колонизатор и колонизированные». Его основная мысль заключалась в том, что, «будучи отделенным и обособленным колониальным расизмом, колонизированный в конечном итоге принимает это манихейское разделение колонии и, как следствие, всего мира». Следовательно, «в глазах колонизированных все европейцы в колониях де-факто являются колонизаторами»[184].

Более того, практическая невозможность ассимиляции – из-за отказа колонизатора и связанного с этим самоотречения – означала, что туземец неизбежно прибегал к традиционным ценностям в качестве компенсаторной ориентации. Но эти ценности, как правило, семейные и религиозные, под давлением колониальных властей застывали и не способствовали социальному прогрессу. Нативизм был реакционным. Онтологизируя коллективы так же, как поселенцы, и «осуждая каждого индивида из этой группы», колонизированный становился «ксенофобом и расистом»[185].

Сартр и Мемми не одобряли шовинизм и расизм антиколониальной борьбы, а неприятие нативизма Фаноном хорошо известно. Расизм и «законное желание отомстить» не могут «поддержать освободительную войну», считал он. В конце концов Мемми уехал из Туниса в Париж, потому что, будучи евреем, он считал жизнь в постколониальном мусульманском Тунисе невозможной[186]. Как марксисты, они были космополитическими интернационалистами, предпочитавшими народный фронт антиколониалистов, включавший сочувствующих поселенцев, которые были ближе к идеалу освобождения, чем африканцы или арабы. Национальное освобождение предполагало выход за рамки отношений «поселенец/коренной житель» и создание новой социалистической нации, состоящей из равных граждан. Колониальная система должна быть преобразована путем экспроприации сотрудничающей с ней туземной буржуазии, а не просто изгнания поселенцев[187]. Они хотели, чтобы деколонизация стала утверждением свободы, когда вновь образованный народ сможет обрести политическое влияние, войти в историю и создать собственную аутентичную цивилизацию, а не просто разновидность цивилизации колонизаторов[188].

В то же время эти писатели говорили своим европейским читателям, что их ожидания ненасильственной, нерасистской, антиколониальной борьбы были нереальными[189]. Насильственный и расистский антиколониализм был предсказуемой фазой, через которую должны были пройти колонизированные народы, даже если это влекло за собой «трагические казусы»[190]. Сам Фанон относился к этому неоднозначно, прославившись тем, что восхвалял это насилие как «очищающую силу», благодаря которой «туземец освобождается от своего комплекса неполноценности, от своего отчаяния и бездействия; что делает его бесстрашным и восстанавливает его самоуважение». Этот искупительный национализм был необходим для утверждения новой постколониальной национальной культуры: «Самый элементарный, самый дикий и самый недифференцированный национализм – это самое пламенное и эффективное средство защиты национальной культуры»[191]. Сартр подкреплял понимание борьбы Фаноном некоторыми волнующими цитатами: «Неудержимое насилие борьбы – это не шум и ярость, не воскрешение дикарских инстинктов и даже не эффект обиды: это человек, воссоздающий самого себя»[192]. При всей очевидной здесь романтизации, эти мыслители и выражали, и объясняли революционное насилие колонизированных как момент спасения. Оно носит геноцидный характер.

Даже к моменту своей преждевременной смерти в 1961 году Фанон осознавал, что расизм не является переходной политической эмоцией, а используется «национальной буржуазией» для обеспечения своего собственного положения в постколониальном порядке. Вместо того чтобы строить новую нацию вне расы, эти элиты позволяли доколониальному племенному соперничеству повториться[193]. Более того, новое государство представлялось освобожденному населению не столько как их собственное демократическое творение, сколько как отдаленный аппарат, который доминирующая, конкурирующая этническая группа использовала в своих интересах. Поэтому их безопасность и идентичность скорее основывались на традиционных этнических привязанностях, существовавших до обретения независимости, чем на иллюзорной надплеменной национальной идентичности[194]. В катастрофе политической стабильности, гражданской войне и геноциде в постколониальной Африке обвиняют именно эту неспособность преодолеть расовую принадлежность во время и после деколонизации. Работая в традиции франкоязычных интеллектуалов, историк Махмуд Мамдани возложил вину за этот провал на колониализм: «Более тяжким преступлением было политизировать индигенность, сначала как клевету поселенцев на туземцев, а затем как самоутверждение туземцев»[195].

Предыдущая главаГлава 12 из 134Следующая глава