К книге
Линии: краткая история1. Язык, музыка и нотация. Говорящее письмо
20%
1. Язык, музыка и нотация. Говорящее письмо
10

Примерно в то же время или несколько раньше аналогичный сдвиг произошел в области литературного производства. Мишель де Серто в «Изобретении повседневности» (1980) представляет современного писателя изолированным картезианским субъектом, стоящим в стороне от мира. Распоряжаясь чистой страницей, писатель смотрит на нее почти так же, как колониальный завоеватель – на поверхность земли, а градостроитель – на пустошь, готовясь возвести на ней собственные сооружения. Как общество создается в пространстве колониального правления, а город строится в пространстве, подчиненном плану, так и письменный текст производится в пространстве страницы (Серто 2013: 243–245). Таким образом, текст – это артефакт, вещь сфабрикованная, сделанная, построенная там, где раньше ничего не было (а то, что было, уничтожается в процессе строительства). Хосе Рабаса, комментируя дневники Христофора Колумба, сравнивает письмо на чистой странице с плаванием в неизведанных водах:

Нос корабля и кончик пера рисуют узоры на поверхностях, лишенных старых следов. Это отсутствие прецедентов, фикция «чистой страницы», позволяет писателю и мореплавателю, как в случае с Колумбом, претендовать на «владение» как текстом, так и территорией.

Но так было не всегда. Как указывает Рабаса со ссылкой на де Серто, постренессансное письмо, претендующее на поверхность и возводящее на ней постройки, принципиально отличается от средневекового Писания, поскольку последнее понималось не как нечто сделанное, а как нечто говорящее (Серто 2013: 245–7).

В то время образцовым примером письма была Библия. Согласно де Серто, читатели должны были прислушиваться к голосам библейских писаний и таким образом учиться у них (2013: 245–247). Для этого нужно было всего лишь следовать прецедентам, описанным в самóм Ветхом Завете. Можно привести известный пример из книги пророка Иеремии, который повелел своему писцу Варуху записать в «книжном свитке» (то есть на папирусе) сказанные ему Богом слова о наказании, которое постигнет народ Иудеи за непослушание. Со свитком в руке Варух пришел к людям, которые тут же попросили его «прочитать им вслух». Так он и сделал – к их явному неудовольствию. «Скажи же нам, – спросили его собравшиеся слушатели, – как ты написал все слова сии?» На что Варух ответил: «Он [Иеремия] произносил мне устами своими все сии слова, а я чернилами писал их в этот свиток»[2]. Связи здесь прямые и непосредственные: при письме – из уст пророка к чернильным следам писца; при чтении – от писца к ушам людей.

Если письмо говорит, и если люди вслух читают написанное, то утверждение Онга – что знакомство с письменным словом неизбежно ведет к тому, что люди слушают речь так, будто они на нее смотрят, – не может быть верным. Действительно, в Средние века грамотные люди, как и их предшественники, чьи истории они читали в Священном Писании, делали прямо противоположное тому, что сегодня делаем мы. Вместо того, чтобы пользоваться ушами для того, чтобы смотреть, они пользовались глазами, чтобы слышать, моделируя свое восприятие письменного слова на основе опыта произнесенного слова, а не наоборот. «Так что, – заметил святой Августин в V веке нашей эры, – когда пишется слово, делается знак для глаз, наводящий на ум нечто относящееся к слуху» (цит. по: Parkes 1992: 9)[3]. Если средневековые люди воспринимали слово не так, как мы, то не потому что они жили в мире первичной оральности, испытав лишь ограниченное влияние письменных форм речи или песни. Напротив, причина в том, что у них было совершенно другое понимание практик чтения и письма как таковых. Это понимание восходит по меньшей мере к греческой античности. Эрик Хэвлок показал, что ранние надписи имели силу устных заявлений, адресованных конкретным лицам в конкретных ситуациях. Благодаря надписям даже артефакты обретали голос, сообщая, кому они принадлежат, кому посвящены или что случится с любым, кто незаконно их присвоит. «Укравший меня, – говорит горшок, найденный на итальянском побережье близ Неаполя и датируемый VII веком до нашей эры, – ослепнет» (Havelock 1982: 190–191, 195).

Если письмо говорит, то читать – значит слушать. Исследуя происхождение глагола «читать» (to read) от англосаксонского ræd и его германских когнатов, медиевист Николас Хоу показывает, что его первоначальные значения сосредоточены на идее «давать совет или наставление», от которой он впоследствии был расширен через «разъяснение чего-то темного» (например, разгадывание загадки) до «интерпретации обычного письма» (Howe 1992: 61–62). Так, тот, кто готов (ready) к ситуации, подготовился к ней благодаря тому, что должным образом ее «прочитал» или, другими словами, прислушался к совету, когда это необходимо. Печально известный своей некомпетентностью англосаксонский король Этельред Неразумный (Ethelred the Unready) получил такое прозвище потому, что не прислушивался к советам, не выполняя самых элементарных королевских обязанностей. Он не слушал. Иначе говоря, чтение в то время означало «публичное, устное действие в сообществе» (ibid.: 74), а вовсе не молчаливое и уединенное созерцание написанного слова, столь знакомое нам сегодня. Оно представляло собой исполнение, практику чтения вслух. О том, сколь прочно утвердилось это понимание чтения в раннем Средневековье, свидетельствует описанное Августином в «Исповеди» удивление, которое он испытал, когда, прибыв в Милан в IV веке, увидел, как читает Амвросий, тогдашний католический епископ города. К полному смятению Августина, Амвросий читал, не издавая ни звука. Хотя глаза его следили за текстом, «голос и язык молчали». Затрудняясь сказать почему, Августин предположил, что так он, возможно, просто «сохранял голос, который у него часто становился хриплым», для более публичных случаев (Августин 1991: 146; см. также Howe 1992: 60; Parkes 1992: 10). Более того, даже Амвросий писал о sonus litterarum, «звуках букв» (Parkes 1992: 116, fn. 6).

Чаще всего монашеские чтецы следили за текстом не только глазами, но и губами, произнося или бормоча звуки слов по ходу чтения. Издаваемые звуки были известны как voces paginarum – «голоса страниц» (Леклерк 2015: 23; Olson 1994: 183–185). Чем больше они читали, тем больше их головы наполнялись хором таких голосов. Современные читатели, привыкшие мыслить звук как чисто физический феномен, могут отмахнуться от этих голосов, сочтя их плодом воображения. Конечно, успокаиваем мы себя, на самом деле их не существует. Всё, что существует, – образы звуков голоса, их психологические отпечатки на поверхности ума. Однако это разделение между материальностью звука (его физической субстанцией) и его идеальной репрезентацией представляет собой модерный конструкт. Оно не имеет смысла с точки зрения такой философии бытия, согласно которой, как мы увидим, телесное исполнение и интеллектуальное постижение так же тесно связаны, как еда и пищеварение. Человек, который питается самостоятельно, по окончании трапезы будет чувствовать себя столь же сытым, как и тот, кого покормили с ложечки. У кого повернется язык сказать, что, когда средневековый священник следит глазами, а возможно и пальцами, за надписями на странице и проговаривает читаемое, его разум не наполняется голосами так же, как если бы слова были прочитаны ему вслух?

Но, конечно, он слышит слова, лишь потому что слышал, как их пели или произносили раньше, и потому что благодаря практике повторения этих слов они оставили свой след как в слуховом, так и в мышечном сознании. Таким образом, читать – значит не просто слушать, но и запоминать. Если письмо говорит, то оно делает это голосами прошлого, которые читатель слышит так, будто присутствует среди них. Как показала историк Мэри Каррутерс (1990) на множестве примеров, начиная с поздней Античности и вплоть до эпохи Возрождения письмо ценилось прежде всего как инструмент памяти. Его цель состояла не в том, чтобы закрыть прошлое, предоставив полный и объективный отчет о том, что было сказано и сделано, а, скорее, в том, чтобы проложить пути восстановления голосов прошлого и их возвращения в непосредственность опыта настоящего, позволив читателям напрямую вступить с ними в диалог и соотнести то, что могут сказать голоса, с обстоятельствами своей собственной жизни. Иначе говоря, письмо понималось не как запись, а как средство восстановления. Каррутерс отмечает, что слово, использовавшееся в греческой античности для обозначения чтения – anagignosko, – буквально означало «вспоминать», а соответствующее слово в латинском языке – lego – схожим образом отсылало к процессу сбора или скопления. Классики один за другим описывали этот процесс через отсылки к охоте и рыбалке, а также к выслеживанию добычи (Carruthers 1990: 30, 247). Как выразился Андре Леруа-Гуран в своем внушительном трактате «Жест и речь», «каждое произведение представляло собой компактную последовательность, ритмически разбитую печатями и маргиналиями, по которой читатели находили свой путь, как первобытные охотники – скорее идя по следу, чем изучая план» (Leroi-Gourhan 1993: 261).

Это различие между следованием по пути, или странствием, и заранее спланированной навигацией имеет решающее значение. Вкратце, навигатор имеет перед собой полную репрезентацию территории в виде карты, по которой он может проложить курс еще до того, как отправится в путь. В таком случае путешествие – это не более чем экспликация плана. В странствии, напротив, мы следуем по пути, который прежде прошли в компании других или по их следам, восстанавливая маршрут по мере продвижения. В данном случае можно сказать, что путешественник действительно нашел свой путь, лишь когда он достиг пункта назначения. Я продолжу проработку этого различия в главе 3, где оно станет моей основной темой. На этом этапе достаточно заключить, что читатели Античности и Средневековья были странниками, а не навигаторами. Они не воспринимали написанное на странице как спецификацию плана, заранее составленного и внутренне завершенного, а, скорее, видели в нем набор вех, указателей направления или средств, которые позволяют ориентироваться в ландшафте памяти. Для этого нахождения пути – этого направляемого, плавного движения от места к месту – у средневековых чтецов был специальный термин: ductus. Как поясняет Каррутерс, «ductus настаивает на движении, сопровождении (conduct) мыслящего разума в пути сквозь композицию» (Carruthers 1998: 77, курсив в оригинале. – Т. И.).

Однако было бы неправильно считать это мнемоническое сопровождение сугубо когнитивной операцией, как если бы текст, история или маршрут уже существовали в виде сложной композиции, к которой сначала надо получить доступ и восстановить ее во всей тотальности до момента ее телесного исполнения в письме, речи или передвижении. Хотя средневековые мыслители и представляли память оставляющей следы на поверхности ума почти так же, как писатель оставляет их пером на поверхности бумаги, а путешественник – ногами на поверхности земли, они рассматривали эти поверхности не как пространства, которые надо измерить, а как регионы, в которых нужно обитать и которые познаются не с помощью одного-единственного, тотализирующего взгляда, а в кропотливом процессе перехода. В чтении, как и в рассказывании историй и путешествии, человек запоминает по ходу дела. Таким образом, акт запоминания сам по себе мыслился как исполнение: текст запоминается, когда его читают, история – когда ее рассказывают, путешествие – когда его совершают. Иначе говоря, каждый текст, рассказ или путешествие – это скорее проделанный путь, чем найденный объект. И даже если в каждом путешествии проходить один и тот же путь, всякий из них, тем не менее, является оригинальным движением. Не существует фиксированного шаблона или спецификации, которая лежала бы в их основе, и ни одно исполнение не может рассматриваться как послушное подобие, которое просто «считывается» с текста или маршрутной карты (Ingold 2001: 145).

Предыдущая главаГлава 10 из 49Следующая глава