К книге
Река детстваРассказы о животных. Ласточка уходит на фронт
75%
Рассказы о животных. Ласточка уходит на фронт
40

Это было в войну. Я жил в селе и учился в пятом классе. Окна нашей школы были крест-накрест заклеены бумажными полосками, чтобы в случае близкого разрыва бомбы осколки стекол не разлетелись и не поранили людей. Увозя от фашистов добро, угоняя скот, через село шли на восток пешком, ехали на лошадях беженцы. Днем и ночью мимо нашей станции проходили на фронт эшелоны с боеприпасами, танками и пушками, а навстречу им двигались за Волгу и в Сибирь составы, груженные станками эвакуировавшихся заводов.

В селе часто останавливались на отдых или формирование воинские части. Командиры и красноармейцы зимой вставали на постой по дворам, а летом жили в лесу, где у них были вырыты землянки, дымились походные кухни на высоких колесах, тянулись по соснам провода полевых телефонов и был полигон, на котором учились стрелять молодые бойцы.

Однажды, когда стоявшая в лесу воинская часть снялась и отправилась на фронт, я пошел на покинутый полигон. Там я набрал много стреляных гильз, наковырял в песке за мишенями целый карман расплющенных пуль и направился лесом домой.

И тут я увидел лошадь. Она неподвижно стояла в кустах, понурив голову. Лошадь была гнедой масти, с белой проточиной на лбу, высокая и очень худая, с выпиравшими ребрами и мослаками крупа. От нее остро пахло нечищеной шерстью и каким-то особенно неприятным, тошнотворным запахом загноившегося тела. Множество мух, к которым она, по-видимому, привыкла и не отгоняла их, липли к ее слезившимся глазам, жужжали и кружились около ног.

Я подошел к ней и протянул руку, чтобы погладить щеку. Лошадь дернула головой и отпрянула, тяжело переступив обеими передними ногами сразу, точно вытаскивая их из топкого болота. И я заметил, что у нее болят ноги. Бабки ног были отекшими, а под щетками около копыт мокли и гноились. На лошади не было ни уздечки, ни недоуздка. Ясно было, что эта лошадь была ничейной. Кто бросил ее здесь, в лесу, больную, на медленное умирание? Вероятно, она была оставлена беженцами, потому что пехотная часть, которая стояла в лесу, лошадей – насколько мне было известно – не держала.

Я отломил ей кусочек хлеба, который прихватил с собой в лес. Лошадь обнюхала протянутую руку и, щекоча мне ладонь мягкими губами, подобрала хлеб. Я дал ей еще кусочек. Лошадь потянулась за ладонью и с трудом переступила мне вслед.

И тогда я решил взять лошадь домой. Из брючного ремешка я сделал подобие недоуздка, обуздал ее и повел. Каждый шаг причинял лошади боль, она упиралась и отказывалась идти, словно бы упрашивая оставить ее в покое. Я уговаривал, заманивал хлебом и подгонял ее прутиком. Через каждые пятнадцать – двадцать шагов мы останавливались передохнуть, я как мог ободрял ее, поглаживал ей щеку и пыльную шею с рубцами старой, заросшей шерстью, выжженной метки-тавра. Второе такое же тавро стояло у нее на левой задней ноге.

До села идти было недалеко, но мы пришли домой, когда день уже клонился к вечеру. Увидев во дворе лошадь, мать удивилась и огорчилась: до лошади ли было тогда, в то тяжелое военное время!

Но лошадь все-таки оставили во дворе, чтобы решить ее судьбу наутро. Я разобрал в пустовавшем курятнике насест и с трудом в этот тесный сарайчик задвинул задним ходом, как автомобиль, нашу лошадь.

На следующий день к нам пришел совхозный ветеринарный фельдшер Евстигней Васильевич. Лошадь, уже привыкшая ко мне, встретила фельдшера настороженно, пятилась и прижимала уши, когда тот особенно бесцеремонно поднимал за щетку ее ногу и рассматривал через очки больные места.

– Спета ее песенка, – сказал, причмокнув, Евстигней Васильевич. – Болезнь эта страшная и очень заразная, на совхозную конюшню ее ставить ни в коем случае нельзя. Да и кому такой одер сейчас нужен? – добавил он, вытирая ладони сеном. – Теперь и за справной-то скотиной ходить некому. В общем, одна ей дорога – под обух, чтобы не мучилась… – вздохнул фельдшер.

Так лошадь осталась у нас. Старое тавро у нее на шее смахивало на крылья, и мы назвали ее Ласточкой. Хотя, по правде сказать, это имя, напоминавшее неутомимую летунью, весело щебечущую у лепного гнезда, не очень-то подходило больной и истощенной, неподвижной лошади.

Переход из леса обошелся ей, по-видимому, нелегко. И в первый и во второй вечер, когда я перед сном заглядывал к ней в сарай, лошадь тяжело дышала и порой протяжно, страшно стонала.

Теперь я частенько бегал к Евстигнею Васильевичу в его лечебницу. Там в белых стеклянных шкафах стояло множество разных пузырьков с непонятными надписями на латинском языке, резко пахло смесью запахов многих лекарств. Я с интересом наблюдал, как фельдшер стирал в фарфоровой ступке какую-нибудь мазь или, приложив ухо к шерстистому боку, выслушивал корову, косившую на него напуганным лиловым, с красными жилками глазом. Я упрашивал Евстигнея Васильевича зайти после работы посмотреть лошадь. Мне так хотелось вылечить нашу Ласточку! Наученный фельдшером, я ежедневно промывал гноившиеся места раствором марганцовки, мазал вонючей мазью и бинтовал бабки ног. Заодно я подлечивал и старые ссадины от хомута и седёлки. Лошадь передергивала кожей, точно ее жалил овод. Промывание причиняло ей боль, но она терпела, а когда боль становилась особенно резкой, переступала, тыкалась мне в спину мордой и легонько прихватывала губами плечо.

Время шло, а состояние ее почти не менялось. Видно, действительно очень запущена была ее болезнь. Хорошо, что она хоть ела, аппетит ее улучшался, и это вселяло надежду.

Пришла зима. Стало труднее с кормом для Ласточки. Сена у нас было заготовлено только для нашей коровы Марты, никто ведь не мог рассчитывать на такое прибавление в хозяйстве! Я уходил на лыжах в поля, находил остожья брошенных ометов, дергал из-под снега остатки сена или соломы и вязанками привозил домой. За обедом я припрятывал кусочки хлеба, чтобы скормить их потом Ласточке.

Мама, которая сначала неодобрительно относилась к моим хлопотам по лечению лошади, теперь нет-нет да тоже собирала что-нибудь и готовила для нее вкусное. Она сходила в контору совхоза и получила разрешение собрать в пустых закромах склада оставшийся овес. Над разостланной в кухне простыней мы отвеяли овес от мусора и давали его Ласточке.

Как-то снова зашел Евстигней Васильевич, давно у нас не бывавший, осмотрел Ласточку и сказал, что в болезни лошади наступил перелом и дела несомненно пошли на поправку. Я чувствовал это и сам по настроению Ласточки. Заслышав мои шаги, она встречала меня радостным ржанием, тыкалась губами в руки и карманы, отыскивая привычное угощение. Я нес ей от колодца воду. Приятно было видеть, как она пьет, аккуратно вытянув губы, как бегут у нее по горлу глотки воды. Переводя дух, она поднимала голову, всхрапывала, с ее бархатных губ падали в ведро прозрачные капли. Подражая совхозным конюхам, я тихонечко посвистывал, уговаривая ее допить. Передохнув, Ласточка опять опускала голову в ведро и допивала до конца. Я приносил из кухни табуретку, взбирался на нее и чистил лошадь скребницей и щеткой.

Ласточка все еще была худа, но шерсть у нее уже не топорщилась и стала блестеть. Чувствуя себя все лучше, лошадь топталась в тесном сарайчике, толкала меня головой и просилась на улицу. По совету Евстигнея Васильевича я каждый день выводил Ласточку на разминку, чтобы она могла потренировать ослабшие во время длительной болезни ноги. Затем, когда лошадь еще более окрепла, я решил ездить на ней в поле за сеном. Для этого я сделал из старых ремней шлею с длинными веревками, держась за которые можно было ехать за лошадью на лыжах, – я видел однажды, как это делали красноармейцы-конники. Случалось, что лыжи запинались в санных колеях, и я падал в снег, тотчас отпуская веревки-вожжи, чтобы не волочиться на них за лошадью. Почувствовав полегчавшие вожжи, Ласточка останавливалась и ждала, снисходительно поглядывая на меня, пока я поднимался и нагонял ее. Надергав из-под снега слежавшегося сена, я вьючил на лошадь две вязанки. Разве я мог бы привезти так много сена, как привозила теперь Ласточка?

С наступлением тепла мне захотелось попробовать поездить верхом. Я подвел лошадь к скамейке, что стояла у калитки, и вскарабкался ей на холку. Ласточка удивленно попятилась, оглядываясь и стараясь прихватить губами мои болтавшиеся ноги, потопталась и послушно вынесла меня за околицу, в поле. Вероятно, Ласточке доводилось ходить «под верхом», и она, вспомнив это, успокоилась. Шагом было ехать хорошо, но как только лошадь переходила на рысь, я без седла и стремян никак не мог приноровиться к ее движению, меня трясло, и я изо всех сил сжимал ногами бока, чтобы не свалиться. Впрочем, я скоро научился довольно сносно ездить и уже не боялся пускать лошадь не только рысью, но и галопом.

Многое открылось мне во время таких поездок и стало доступным! Я забирался так далеко, как никогда не ходил ни пешком, ни на лыжах, легко преодолевал вброд залитые полой водой овражки и весенние лужи. Вытаивала и оживала земля, теплым, струившимся паром дышали поля, в них ходили черные и важные грачи, а по глубоким межам бежали бойкие, искрящиеся солнечными зайчиками ручьи. С каждым днем в лесу и полях появлялось больше птиц, все зеленее становилась степь.

Приятно было, подставив лицо и грудь теплому, парному дыханию земли, объезжать знакомые места, отмечать наступавшие в них перемены!

А как весело было, пустив лошадь галопом, промчаться летом встречь ветру степью! Ветер свистел в ушах, бился в пузыре рубахи за спиною, я еле успевал заметить, как из-под самых ног выпархивали жаворонки и отлетали напрочь сбитые копытами головки цветов. Скорость увлекала и Ласточку, она дергала головой, просила отпустить поводья и сама наддавала ходу, пофыркивая на скаку, и в лицо мне долетали росинки ее храпа.

Из ржавого обруча старой кадушки я сделал себе «шашку». Восторженно врывался я в заросли репейника и, представляя себя в окружении врагов, налево и направо рубил их колючие головы. «Врагов» было много, они «наседали», но я рубил и рубил, пока не уставала рука, и выходил неизменно победителем.

В степи я выпускал лошадь попастись. Освободив ее рот от удил, подвязав к уздечке длинный повод-чембур[14], я наматывал его конец на руку и заваливался в траву. Ласточка похрустывала сочной травой, мотала головой и обмахивалась хвостом от надоедавших мух и слепней.

Великое множество всяких жучков, козявок и паучков, каких-то пестрых клопов возилось и ползало в зеленом травяном мире, взбиралось по стебелькам и снова падало в траву. Из-под волочившегося по земле чембура выпрыгивали кузнечики и садились мне на грудь. Скосив глаза, я видел совсем близко их удивленно шевелившиеся усики, их высоко поднятые, зубчатые ноги. Посидев, ощутимо оттолкнувшись, они «стреляли» прочь в траву.

Высокое, слепящее ясной голубизной и матовым светом облаков, стояло надо мною небо. Пышные облака причудливо громоздились, образуя башни и фигуры диковинных животных. Высоко в небе плавал кругами, распластав широкие крылья, возносясь в теплых воздушных потоках, степной подорлик. Летали, купаясь в солнечных лучах, ласточки; словно бы подвешенные на ниточках своих журчащих песен, заливались жаворонки…

Неужели такие же безмятежные облака стояли сейчас там, где грохотали пушки, горели хлеба и деревни, страдали от ран люди, где был сейчас и мой отец, и отцы моих школьных друзей? Мысль о том, что недалеко от наших мест идет война, никак не вязалась с ощущением покоя степного раздолья и бездонного неба.

Иногда я засыпал, лежа в траве. Просыпался я от глухих близких ударов копыта, отдававшихся в земле. Это Ласточка время от времени отгоняла липнувших слепней. Наевшись, она подходила и подрёмывала надо мной, отвесив губу в зеленой травяной заеди.

Что-то неуловимо менялось во время сна в окружавшем меня мире. Приглядевшись, я отмечал, как изменились, стали другими облака, переместилось к западу солнце, и от этого становилось другим и освещение степи.

Теплыми летними вечерами мы вместе купались. Пруд, на котором весь день стоял гомон возившихся ребятишек, к вечеру затихал. Только кое-где тихо купался кто-нибудь из взрослых, оттуда через пруд докатывались слабые волны, в которых качались отражения нависших над водою вётел и светлого закатного неба.

Я въезжал в пруд верхом. Когда вода достигала спины лошади, я сваливался набок и держался рядом с Ласточкой, ухватившись одной рукой за гриву. Похрапывая, она плыла легко и быстро, я не мог догнать ее, если пытался плыть сам, не держась за лошадь. Мы переправлялись на противоположный берег. Ласточка чувствовала под ногой дно и, торопясь и разбрызгивая воду, с облегчением выбиралась на сухое. Успев еще в воде сесть верхом, я чувствовал, как напрягается спина лошади, когда она выкарабкивалась на обрывистый бережок.

Так прошла половина лета. Ласточка за время каникул так привыкла ко мне, что иногда ходила за мной вслед без повода, как собачонка.

Однажды я заметил на площади недалеко от железнодорожной станции непонятное оживление. Около длинной коновязи было привязано много лошадей. Других лошадей держали в поводу конюхи-женщины, подменившие ушедших на фронт мужчин. В тени старых вязов стоял стол, за которым сидели какой-то калмыковатый, с огромными усами военный, мой знакомый фельдшер Евстигней Васильевич и секретарь сельсовета Полина. К столу подводили лошадей. Евстигней Васильевич и военный осматривали каждую лошадь, что-то говорили Полине, а она записывала это в толстую амбарную книгу. Я догадался, что происходила очередная мобилизация в армию лошадей из совхоза и окрестных колхозов.

На военном были щеголеватые сапоги со шпорами, кавалерийские галифе с нашитыми на них кожаными леями[15] для седла, новенькая портупея с подвешенной сбоку саблей. На синих петлицах его гимнастерки поблескивали две «шпалы» и эмблемы кавалерии: подкова с перекрещенными на ней шашками. Ясно было, что этот командир – старый кавалерист. Он был похож на самого маршала Буденного, а может быть, даже служил когда-нибудь в его легендарной Первой Конной. Но самое замечательное – это, конечно, была его сабля! Ее ножны и тонкий изящный эфес покрывала узорная серебряная чеканка, на ножнах поблескивала какая-то надпись. Вот бы промчаться на Ласточке степью с такой саблей!

У меня созрело решение. Я побежал домой и привел Ласточку. Наконец-то и я могу быть чем-то полезен фронту!

– А это что еще за фокусник? – спросил удивленный командир-кавалерист, когда увидел, как Ласточка сама, без привязи, подошла вслед за мной к столу.

– Чья эта лошадь?

– Это моя, – сказал я, – ее зовут Ласточка.

– Я спрашиваю: кому она принадлежит, какому колхозу? – допытывался военный.

– Он подобрал ее в лесу, больную и брошенную, и выходил, – пояснил, улыбаясь, Евстигней Васильевич. – Этот хлопец мне хорошо знаком.

Военный обошел Ласточку, заглянул ей в зубы и похлопал по шее небольшой смуглой рукой.

– Ну что ж, коняга добрая! – заключил он. – Возьмем! А ты, парень, молодец! Спасибо тебе от нашей красной кавалерии!

Ах, если бы он знал, как я был счастлив! Но я смешался, не знал, что сказать, и ответил только:

– Не за что… Вам спасибо.

А Евстигней Васильевич добавил:

– Отец у него на фронте. Тоже большой любитель лошадей. И воюет в конной артиллерии.

– Вот и хорошо! – сказал военный. Он вернулся к столу и распорядился: – Запишите эту Ласточку в конно-артиллерийский полк!

Полина сделала в толстой книге запись и выдала мне справку – такую же, как и колхозам. А командир пожал мне руку своей небольшой крепкой рукой и еще раз одобрил:

– Очень хорошо, что коня любишь! Молодец! – И он, скосив глаза себе на грудь, вдруг вывинтил значок, прикрепленный на кармане гимнастерки, и протянул его мне: – Возьми. Это тебе на память.

Свой собственный боевой значок! Он был очень красив: темного серебра подкова с дырочками для гвоздей, перекрещенные на ней шашка и винтовка, и на всем этом – красная, лучащаяся яркой эмалью звездочка.

Так Ласточка была зачислена на военную службу.

На следующий день я пришел на станцию провожать Ласточку. Два немолодых красноармейца, похожие на знакомых совхозных конюхов, только в форме, заводили лошадей в вагоны по дощатому помосту. Лошади упирались, страшась вагонной темноты, а затем, словно бы решившись, сразу рысили в вагон, приседая и грохоча досками помоста.

Я принес Ласточке на прощание ломоть черного хлеба, посыпанный солью, – всю мою дневную пайку.

До свидания, Ласточка! Счастливой тебе службы!

Предыдущая главаГлава 40 из 53Следующая глава