Генерал чувствовал себя совершенно разбитым. Открыл ставни. Утро было холодным, небо — серым и неподвижным. Он облокотился на подоконник и почувствовал легкое головокружение. Мне нехорошо, подумал он.
Он взглянул в окно. Конец осени. Парк напротив совершенно облетел. На зеленые скамейки наверняка давно уже никто не садился. На них лежали листья. Но и они быстро сгнивали. Генерал был хорошо знаком с униформой всех армий, входящих в НАТО. Однако только сейчас он осознал, что цвета мундиров лишь повторяли меняющиеся цвета осенних листьев.
В центре парка, возле танцплощадки, были свалены в груду мокрые стулья. Опустевшая танцплощадка казалась большой и печальной. На том месте, где располагался оркестр, и везде вокруг лежали листья. Дворник метлой сметал их в кучу.
Мне нехорошо, повторил про себя генерал, спускаясь к завтраку.
— Вы плохо выглядите, — сказал ему священник, когда они сели за стол. — Наверное, вам нужно какое-то время отдохнуть.
— Я и сам не знаю, что со мной, — ответил генерал. — Но мне действительно нехорошо. По-моему, вчера вечером я вас нечаянно обидел. Приношу свои извинения, я был пьян.
— Ничего, — участливо произнес священник.
— Что за чертова погода?
— Может, мне лучше отправиться завтра одному? Думаю, на побережье поиски будут намного легче, чем в горных районах, — предложил священник.
— Я тоже так думаю.
— А вы немного отдохните. Хорошо бы вам вечером сходить в оперу. Иногда здесь бывают симфонические концерты.
— Я плохо сплю, — сказал генерал. — Мне нужно принимать успокоительное.
Они вышли на бульвар и стали прогуливаться по широкому тротуару под высокими елями, стоявшими перед гостиницей. Мимо стайками проносились юноши и девушки, похоже студенты университета.
— Что же это за проклятая работа нам досталась? — произнес генерал, словно продолжая прерванный на полуслове разговор. — Мне легче было бы вскрывать египетские гробницы, чем раскапывать тут землю на два метра в глубину, чтобы извлечь этих солдат.
— Вы об этом слишком много думаете, — сказал священник. — Может, потому и чувствуете себя неважно.
— Война здесь была непохожа на обычные войны, — сказал генерал, — потому что шла здесь не на фронтах. Она, словно червь, проникала повсюду, кроме того, сама суть ее была совершенно иной.
— Это оттого, что албанцы по своей природе словно созданы для войны, — сказал священник. — Они принимают ее всей душой, естественно и с таким энтузиазмом, что в самое короткое время она отравляет им кровь, подобно алкоголю. Их психика…
— Вы мне об этом уже как-то рассказывали, — перебил его генерал.
— Да, я помню. Наверное, я вас утомил.
— Ничуть. Я слушаю вас с большим интересом. Вы говорили о воинственной психике албанцев.
— Да, — сказал священник. — Она сформировалась очень давно. В течение всей своей истории албанцы не выпускали оружия из рук. Патриархальные горцы, буквально до вчерашнего дня жившие в средневековье, всегда располагали самым современным оружием. Представляете, какой контраст? Я уже говорил вам, что без войны и без оружия этот народ выродился бы, у него постепенно отмерли бы его корни.
— А благодаря оружию и войнам он расцветет?
— Они так думают, но на самом деле из-за оружия они вымрут еще быстрее.
— То есть вы полагаете, что война для них — своего рода утренняя гимнастика, позволяющая размять мышцы и прочистить легкие?
— Но только на какое-то время, — сказал священник.
— Это значит, что, с оружием или без оружия, этот народ обречен на исчезновение?
— Похоже на то, — согласился священник. — Исконное стремление албанцев к войне их нынешнее правительство выдвинуло на первый план в своей политике, их соседям повезло, что албанцев всего несколько миллионов.
Генерал закурил.
— Помните песни, которые пели рабочие, когда мы ночевали в палатке в горах? Помните, какую печаль и тоску вызывали они у нас?
— Помню, — ответил генерал. — Есть вещи, которые трудно забыть.
— Они пели в основном о разрушении и смерти, — продолжал священник. — Это типично для всего их искусства. Подобное можно обнаружить и в песнях, и в одежде, и во всем. В той или иной мере это особенность всех балканских народов, но у албанцев она более ярко выражена. Даже их национальный флаг символизирует кровь и траур.
— Вы так увлеченно об этом рассказываете! — воскликнул генерал.
— Я давно интересуюсь этим. Оскар Уайльд писал где-то, что представители низших классов испытывают потребность совершать преступления, поскольку преступления доставляют им сильные ощущения, которые мы, остальные, находим в искусстве. Это высказывание вполне можно отнести к албанцам, только слово «преступление» нужно заменить на слово «война» или «кровная месть». Давайте будем объективны, среди албанцев мало обычных преступников. Убийства они обычно совершают, следуя своим древним обычаям. Кровная месть у них — это как театральная пьеса, написанная по всем канонам трагедии, с прологом, нарастающим драматизмом и эпилогом, который немыслим без смерти. Их кровная месть подобна бешеному быку, который крушит все на своем пути, если сорвется с привязи. Они тем не менее в соответствии со своей этикой вешают этому быку на шею множество украшений и побрякушек, чтобы, когда бык сорвется и начнет сеять повсюду смерть, это несло не только смерть, но еще и эстетическое наслаждение.
Генерал внимательно слушал.
— Жизнь албанца напоминает спектакль, — продолжал священник, — поставленный в соответствии с древними обычаями. Албанец живет и умирает как на сцене, единственное отличие в том, что сценой являются равнины или горы, где у всех на виду проходит его жизнь. Зачастую он умирает только потому, что этого требуют некие правила, а не из-за каких-то объективных причин. Жизнь, поддержание которой среди этих скал требует неимоверных страданий и усилий, жизнь, которую не смогли победить холод, голод или горные лавины, неожиданно обрывается из-за неосторожно сказанного слова, неудачной шутки, пылкого взора, брошенного на женщину. Кровная месть часто свершается бесстрастно, лишь потому, что этого требует обычай. И когда кровник убивает свою жертву, он всего лишь выполняет требование определенного пункта неписаного кодекса. Эти древние правила всю жизнь опутывают им ноги, словно веревки, пока однажды албанцы не запутаются окончательно, упадут и больше не поднимутся. Так что в течение многих столетий албанцы всего лишь играли роли в кровавой театральной пьесе.
Они услышали за спиной чьи-то шаги и оглянулись. Это был эксперт.
— Я искал вас в гостинице, — сказал он.
— Что-нибудь случилось?
— Завтра нужно еще раз сверить некоторые протоколы в министерстве.
Священник внимательно посмотрел на эксперта. Он пытался понять, слышал тот его последние слова или нет.
— Мы разговаривали о ваших старинных обычаях, — спокойно сказал он.
Эксперт улыбнулся.
— Он мне рассказывал о кровной мести, — сказал генерал. — Очень занимательно с точки зрения этнопсихологии.
— Не могу с вами согласиться, — перебил его эксперт. — Некоторые иностранцы думают, что кровная месть может объяснить психологию албанца, но все это, извините меня, полная ерунда.
— Вот как? — удивился священник.
— Кое-кто за рубежом усердно раздувает проблему кровной мести, преследуя определенные цели.
— Эта проблема представляет научный интерес, — возразил священник.
— Я так не считаю. Истинная их цель — обосновать идею о необходимости уничтожения албанского народа.
— О, я в это не верю, не верю, — сказал священник, холодно улыбнувшись.
Эксперт прошел с ними еще несколько шагов, потом распрощался и ушел.
— Что за выражения, — сказал священник.
— Вы пытаетесь трактовать некоторые вопросы, опираясь только на психологию, но, думаю, есть еще исторические и военные предпосылки, — сказал генерал. — Знаете, кого мне напоминает этот народ? Дикого зверя, который, почувствовав опасность, перед тем, как напасть, находится в невероятном возбуждении, мышцы у него напряжены, и все чувства обострены до предела. Мне кажется, этот народ слишком часто сталкивался с опасностью и такое состояние тревоги стало их второй натурой.
— То, о чем вы говорите, они как раз и называют бдительностью, — сказал священник.
Он продолжал рассуждать, но генерал его больше не слушал.
— По-моему, мы слишком много говорим о них, — сказал он наконец. — Какое нам, собственно, дело? Перебьют они друг друга чуть раньше или чуть позже?
Священник развел руками.
— Не лучше ли нам заняться своими проблемами, — продолжал генерал, — собственной чертовой работой, которая высосала у нас всю душу, а конца ей так и не видно? Вы не замечаете, что мы топчемся на месте? Вам не кажется, что есть в ней нечто мрачное, какая-то роковая обреченность?
— Нет, — сказал священник, — не думаю. Это высокая миссия.
— Мы как опухоль, пустившая метастазы, — продолжал генерал, — только мешаем людям, не даем им работать.
— Вы говорите о том случае, когда из-за наших раскопок на несколько дней задержался пуск водопровода?
— Нет, — ответил генерал, — не только. Есть что-то противоестественное, отталкивающее в том, что мы делаем.
— Не могу с вами согласиться, — сказал священник.
— А вы никогда не задумывались, что, возможно, солдаты, которых мы ищем с таким усердием, этого вовсе не хотели бы?
— Это нонсенс, — сказал священник. — Наша миссия настолько гуманна, что любой мог бы гордиться участием в ней.
Генерал подумал, что тот сейчас заведет речь о духовном служении и о потустороннем свете, вспыхивающем там, где начинаются владения смерти. Но лицо священника оставалось суровым.
— И тем не менее есть в ней что-то ненормальное, какая-то насмешка.
— Нет, — возразил священник. — Ничего подобного. Возможно, у вас, как у военного, есть свои причины ощущать душевное беспокойство.
— И что же это за причины? — спросил генерал.
— Стоит ли нам это обсуждать? Возможно, вы и сами не хотите их осознать?
Генерал натянуто улыбнулся.
— Опять психология? Мне кажется, вы одержимы психоанализом. Я знаю, о нем много идет разговоров, но если честно, я так толком и не разобрался, что это такое. Мы, военные, не большие любители подобных тонкостей.
— Ну что ж, — священник сделал жест, словно говоря «кому что нравится».
— И тем не менее, — продолжал генерал, — как же вы объясняете мое тяжелое душевное состояние? Я люблю слушать ваши рассуждения, вы красиво говорите. Даю вам слово, я не обижусь, что бы вы ни сказали.
— Если вы настаиваете, могу поделиться своим мнением по этому поводу, — спокойно проговорил священник. — На вашу психику постоянное давление оказывает один факт: в глубине души вы сожалеете, что это не вы командовали нашими войсками в Албании. Считаете, будь это вы, возможно, все пошло бы по-другому, вы не привели бы солдат к разгрому и гибели, а смогли бы их спасти. Поэтому вы часто разворачиваете карты и часами сидите над ними. Вы страдаете из-за каждой проигранной операции, переживаете заново каждое поражение и подсознательно ставите себя на место злосчастных офицеров, постоянно представляя себе совершенно невозможное: как поражения превращаются в победы.
— Довольно, — прервал его генерал. — Уж не принимаете ли вы меня за психически больного?
Священник улыбнулся.
Генерал помрачнел.
— У меня нет никаких скрытых мотивов, — медленно проговорил он. — Я вовсе не наивная девушка, полагающая, будто собирать останки солдат — это нечто вроде оперетты. Я прекрасно знал, что это грязная и тяжелая работа.
Он говорил правду. С самого начала он понял, что перед ним стоит экстраординарная задача. Как сказал ему министр, в этом деле ему должны помочь любовь и ненависть. Когда он вернулся домой из военного министерства, в тот день, когда на него возложили эту миссию, в душе у него играла музыка. Музыка одновременно печальная и торжественная. Затем он открыл досье и принялся перелистывать бумаги. Он ощутил, как из этих длинных, бесконечных списков на него дохнул ветер ненависти и мести. Он подошел к глобусу и нашел Албанию. Он испытал невольную радость оттого, что она оказалась такой маленькой — всего лишь точкой на глобусе. Затем он содрогнулся от ненависти. Эта маленькая точка погубила столько наших прекрасных и храбрых сыновей. Ему не терпелось как можно скорее отправиться в эту, как рассказывали, дикую и отсталую страну. Он бы явился к этому народу, который представлялся ему в виде толпы первобытных аборигенов, и презрительным взглядом дал бы понять: посмотрите, что вы натворили, дикари. Он рисовал в воображении торжественную отправку останков солдат на родину и мысленно видел удивленные, смущенные глаза албанцев, — так смотрит человек, нечаянно разбивший ценную вазу и теперь с сожалением разглядывающий осколки.
— И все же я испытывал гордость, — проговорил генерал усталым голосом, продолжая нить своих размышлений, — мы пронесли бы сквозь эту толпу гробы наших солдат, доказав им, что даже наша смерть прекраснее их жизни. Да, именно так я тогда думал. Но мы прибыли сюда, и все оказалось по-другому. Вам это известно даже лучше, чем мне. Сначала исчезла гордость, потом величавость, затем рассеялись и остальные иллюзии, и вот теперь мы бредем тут среди всеобщего безразличия, два жалких шута, продолжающих играть в войну, более несчастных, чем все, кто воевал и был побежден в этой стране. Разве не так?
Священник ничего не ответил, и генерал пожалел, что разоткровенничался.
Некоторое время они шли молча, на тротуар падали и падали последние листья. Генералу было плохо и одиноко. Он не хотел больше говорить на эту тему. Он с большей охотой обсудил бы тоскливые дни, проведенные среди ущелий, под проливным дождем и пронизывающим ветром, ледяные взгляды крестьян, одетых в черную домотканую одежду, ту ночь, когда священник испуганно закричал во сне; поле боя, исчезнувшее под водохранилищем новой гидроэлектростанции, так что могилы тоже оказались под водой, и в сумраке вода казалась красной, кроваво-красной, и, наконец, тот череп, у которого все зубы были золотыми, и когда рабочие достали его, зубы засверкали на солнце, и почудилось, что череп цинично насмехается над происходящим.
В канавах по обе стороны дороги было полно желтых листьев, а статуи большого парка, казалось, мерзли среди голых деревьев.
Поднявшись на вершину, они увидели раскинувшееся среди холмов искусственное озеро, длинное, со множеством больших и маленьких заводей. На вершине холма стояла церковь, к ней тесно прижалась круглая танцплощадка, вокруг которой вздымались высокие кипарисы, шелестевшие на ветру. Неподалеку были свалены в большую кучу пустые ящики с надписью «Пиво Корча».
Они повернулись к озеру спиной и стали разглядывать Тирану. Плащ генерала трещал от ветра.
Генерал смотрел на Большой бульвар, разделявший город на две части. Раскачивавшийся тополь закрывал одной из веток то здание Совета министров, то здание Центрального комитета. Когда порывы усиливались, ветка пролетала над большими городскими часами, словно приклеенными к минарету, и закрывала часть площади Скандербега, почти доставая до Национального банка.
— В той книге об Албании говорилось, что Большой бульвар Тираны был построен таким образом, чтобы напоминать имперскую секиру, — проговорил генерал, показывая рукой вдаль. — Я уже несколько минут пытаюсь уловить сходство, но совершенно его не нахожу.
— Всмотритесь внимательнее, — сказал священник, — бульвар — это ручка секиры, высокое здание ректората — конец рукояти, торчащий над обоими лезвиями, Институт искусств напоминает заднее узкое лезвие, а стадион, — священник показал рукой направо, — переднее закругленное лезвие.
— Одним словом, это как бы наша печать, поставленная в центре их столицы.
— После войны, когда коммунисты впервые поднялись в воздух на самолете, они заметили сходство и, конечно, постарались его ликвидировать, хотя это было и нелегко.
Они шли мимо церкви по асфальтированной дорожке. Возле нее на одной из скамеек сидели парень и девушка. Она с затуманенным взглядом положила голову ему на плечо, а он гладил ее колени.
— Пойдемте обратно, — сказал генерал. — У меня замерзла спина.