К книге
Михаил Тухачевский. Портрет на фоне эпохиГлава 2 Фронт и плен: Революция как предчувствие
23%
Глава 2 Фронт и плен: Революция как предчувствие
5

Есть только миг между прошлым и будущим, Именно он называется жизнь.

Первая мировая война принесла в историческую антропологию понятие «потерянное поколение». Небывалая жестокость «ненужной войны» корежила психику даже победителей. Со сдержанной горечью, очень по-мужски, рассказал об этом писатель, чью молодость также перечеркнула война, — Эрих-Мария Ремарк. «Фронт представляется мне зловещим водоворотом, — размышляет его герой. — Еще вдалеке от его центра, в спокойных водах уже начинаешь ощущать ту силу, с которой он всасывает тебя в свою воронку, медленно, неотвратимо, почти полностью парализуя всякое сопротивление»[39]. Фронт — национальное унижение — паралич морали. Эта рожденная войной социологическая парадигма деформировала поколение тогдашних 20-летних, лишив нравственного иммунитета и тем самым обусловив неизбежность революционных катаклизмов…

Война усугубила назревшие в российской армии противоречия и проблемы. Вошедшая в социально-политический кризис Россия, хоть и располагала достаточно большой армией, имевшей крепкие традиции, оказалась не в состоянии «планировать ход войны». В первые месяцы боевой дух держался на сублимированном национальном чувстве. Характеризуя народные настроения в 1914 году, граф Н.Н. Головин писал: «Первым стимулом, толкавшим все слои населения России на бранный подвиг, являлось сознание, что Германия сама напала на нас… Угроза Германии разбудила в народе социальный инстинкт самосохранения»[40]. И солдаты, и офицерство переживали высочайший патриотический подъем: накануне августа 1914 года 96% подлежащих призыву явились на мобилизационные приемные комиссии[41]. Увы, уже полгода спустя апатия и разочарование, усугублявшиеся очевидной невнятностью политических причин затягивавшейся бойни, практически полностью заглушили чувство патриотизма. Предложить армии что-либо духоподъемное правительству, терзаемому интригами и властебоязнью, оказалось сложнее, чем снабдить окопы необходимым оружием.

Коалиционная стратегия Антанты была выстроена таким образом, что Россия в самые острые периоды войны играла ключевую роль в поражении Германского блока. Это предопределило результаты Первой мировой войны к 1917 году. Выпавшие на долю русской армии испытания требовали от ее личного состава, прежде всего от солдат и младших офицеров, находившихся в гуще боевых действий, в окопах, не только верности долгу и присяге, но и безупречной спаянности и дисциплины. Правительство рассчитывало компенсировать выносливостью и вымуштрованностью солдат русской армии недостаточное материально-техническое оснащение войск, уравновесить силы, противопоставив экономически более развитому противнику людскую массу. Это почти демонстративное нежелание тратиться на вооружение армии, варварское отношение к человеческой жизни стало на многие десятилетия «метой» боевого армейского строительства России.

«Огромные жертвы, плохое снабжение вооружением, неудачи на фронте, особенно в ходе кампании 1915 года, серьезно отразились на моральном состоянии армии и всей страны, вызвав политический кризис. Как на фронте, так и в тылу у многих закрадывалось сомнение в конечном успехе в войне. Брожение докатилось до глубокого тыла»[42].

В кампании 1914–1915 годов большая часть кадрового офицерства была либо убита, либо выведена из непосредственного участия в боевых действиях — ранениями или пленом. К весне 1915 года кадрового офицерского состава осталось в пехоте от ⅕ до ⅖ от общего числа. К осени того же года в пехотных полках уже не более 20% кадрового офицерского состава[43]. В летнюю кампанию 1914 года и зимнюю кампанию 1914–1915 годов на 10 убитых и раненых приходилось 6–7 попавших в плен[44].

Восполнить страшную убыль должны были прапорщики запаса и офицеры производства военного времени. С 1914 по 1917 год пришлось призвать более 300 000 некадровых офицеров — лиц, получивших гражданское образование и сдавших экзамен на офицерский чин. Они и стали командовать ротами и батальонами… За годы войны из солдат в прапорщики произведено более 20 000 человек. Изменение социального состава нового офицерства не могло не сказаться и на психологическом состоянии армии. «Из тысячи прапорщиков, прибывших зимой 1915–1916 годов на доукомплектование 7-й армии Юго-Западного фронта, 700 происходили из крестьян, 260 — из купцов, мещан и рабочих и только 40 — из дворян»[45].

Верховное командование, рассчитывая на ведение кратковременной войны, не берегло ни офицерские, ни унтер-офицерские кадры, вливая их в ряды действующих частей. На этом, в частности, акцентировал внимание генерал А.И. Деникин: «С течением времени, неся огромные потери и меняя 10–12 раз свой состав, войсковые части, по преимуществу пехотные, превращались в какие-то этапы, через которые текла непрерывная человеческая струя, задерживаясь ненадолго и не успевая приобщиться духовно к военным традициям части»[46].

Усугубляющим фактором стало отсутствие в среде новоиспеченных офицеров «полкового братства». У офицерства предвоенного времени ощущение «полковой семьи» культивировалось в кадетских корпусах, затем в училищах и, наконец, в собственно армейской или гвардейской среде. Появление в таком социуме вчерашних солдат было деморализующим даже не столько из-за сословных предрассудков как таковых, сколько из-за резких ментальных нестыковок. Говорить о внутреннем единстве армии уже не приходилось.

Кроме того, «в ходе Первой мировой войны русский офицерский корпус очень сильно изменил свое лицо, по сравнению с довоенным временем, и далеко не был уже той сплоченной силой, которая обеспечивала внутреннюю и внешнюю безопасность страны на протяжении столетий. Поэтому далеко не все его представители приняли участие в борьбе за российскую государственность против Коммунистического интернационала в годы Гражданской войны, предпочтя по соображениям личного порядка отречься от своего прошлого и профессии и остаться в стороне от нее, а многие (пусть в большинстве и по принуждению) даже сражались на стороне разрушителей России против своих недавних сослуживцев»[47].

Все более осложнявшаяся внутриармейская ситуация вынудила 28 членов Государственной Думы и Государственного совета, входивших в состав «Особого совещания для обсуждения и объединения мероприятий по обороне государства», подать Николаю II «Всеподданнейшую записку».

В этом документе указывалось, что «принцип бережливости людской жизни не был в должной мере воспринят нашей армией и не был в ней достаточно осуществлен»: «Многие офицеры не берегли себя; не берегли их, а вместе с тем и армию и высшие начальники. В армиях прочно привился иной взгляд, а именно, что при слабости наших технических сил мы должны пробивать себе путь преимущественно ценою человеческой крови. В результате в то время, как у наших союзников размеры ежемесячных потерь их армий постепенно и неуклонно сокращаются, уменьшившись во Франции по сравнению с начальными месяцами войны почти вдвое, у нас они остаются неизменными и даже имеют склонность к увеличению»[48].

Для изменения ситуации, считали авторы «Записки», нужно разъяснить всем высокопоставленным военачальникам, что безответственное, неоправданное расходование людских жизней недопустимо. Этот призыв симптоматичен вдвойне: иллюстрируя отсутствие внимания к «человеческому материалу» у руководства военного ведомства и Генштаба, он демонстрировал бессилие даже облеченных государственной властью гражданских чиновников, их неспособность воздействовать на происходящее на фронтах.

Члены Особого совещания по обороне в качестве рецепта сохранения боеспособности армии видели «бережливое расходование человеческого материала в боях при терпеливом ожидании дальнейшего увеличения наших технических средств для нанесения врагу окончательного удара»[49].

«Записка» членов Особого совещания, полученная в Ставке и доведенная до сведения командующих фронтами, вызвала у последних саркастическое негодование. Выразителем общей точки зрения стал генерал А.А. Брусилов[50]. Он писал:

«Наименее понятным считаю пункт, в котором выражено пожелание бережливого расходования человеческого материала в боях при терпеливом ожидании дальнейшего увеличения наших технических средств для нанесения врагу окончательного удара. Устроить наступление без потерь можно только на маневрах: зря никаких предприятий и теперь не делается, и противник несет столь же тяжелые потери, как и мы… Что касается до технических средств, то мы пользуемся теми, которые у нас есть: чем их более, тем более гарантирован успех; но, чтобы разгромить врага или отбиться от него, неминуемо потери будут, притом — значительные»[51].

Вторил Брусилову главнокомандующий армиями Северного фронта генерал Рузский, указавший в своем ответе, что война требует жертв и любой нажим в этом вопросе на военачальников может привести к снижению инициативности. Более того, Рузский, не будучи уверенным, «что с продолжением войны мы превзойдем своих противников в техническом отношении», считал сбережение людских ресурсов в таких условиях крайне невыгодным. В таком контексте предложение «заменить энергию, заключающуюся в человеческой крови, силою свинца, стали и взрывчатых веществ» выглядело даже наивным.

В войне 1914–1917 годов российское войско одержало несколько больших побед — выиграв Галицийскую битву, осуществив Брусиловское наступление и взяв Эрзерум. Выдержав множество тяжких сражений, оно, увы, потерпело судьбоносное поражение в Восточной Пруссии и потеряло в 1915 году Польшу и Галицию. С этого перелома начался окончательный крах царской армии, уже неостановимый, достигший пика к 1917 году (об этом — в главе 3).

Тухачевский принимал участие в первом наступлении армий Брусилова и Рузского в Галиции, наступательных операциях русских войск в Польше в тот период войны, когда она носила маневренный, наступательный характер, когда боевой дух войск был максимально высоким. Он провел в окопах Первой мировой семь месяцев, ставших для него хоть и коротким, но насыщенным и успешным боевым опытом. Увиденное в эти месяцы явилось для наблюдательного, получившего прекрасную теоретическую подготовку молодого офицера примером катастрофической «недееспособности» армейского руководства в новых условиях. Всегда подчеркнуто критически относившийся к Николаю II и его генералам, самоуверенно рассуждавший о реорганизации армии, юный Тухачевский смог теперь не из учебного класса и не с парадного плаца, а из окопа наблюдать за ситуацией, анализируя происходящее на уровне микро– и макросоциума. Топчась в слякоти польских полей и перелесков, ночуя под мокрым снегом Ивангорода, можно согревать себя мыслями о грядущих свершениях, выстраивать боевые операции, которые в совсем недалеком будущем, конечно же, станут реальностью. Но, обладая живым умом и кругозором, даже будучи всего лишь подпоручиком, выпущенным на поле боя прямо из училища, нельзя не видеть иррациональности происходящего. Тухачевский, разумеется, не мог знать о переписке гражданских и военных властей насчет «сбережения человеческого материала», не имел общефронтовых сводок, но из своего окопа он видел красноречивую военную повседневность. Он в этом отношении являлся, как сказали бы в советское время, «типичным представителем» либерального молодого офицерства, начавшего анализировать кризис и приходившего ко все большему разочарованию. Впрочем, личная судьба подпоручика складывалась более чем удачно. «Стык» двух реальностей — внешней, социальной, и внутренней, личной, — усиливал в его мировоззрении двойственность, столь удивлявшую окружающих. Он сделал выбор, и судьба пока оставалась на стороне этого выбора.

Эти бои на Юго-Западном фронте и стали боевым крещением выпускника московского Александровского военного училища, только что произведенного в подпоручики Михаила Тухачевского. Блестяще окончивший училище Тухачевский так и не успел приобщиться к светской офицерской жизни. «Выпуск был произведен на три недели раньше нормального ввиду объявления мобилизации, а именно 12 июля 1914 г. Был произведен в офицеры и вышел в Семеновский полк, с которым сразу же и выступил на войну», — упоминал Тухачевский в автобиографической «Записке о жизни»[52].

Перед отправкой на фронт он заехал домой. Сохранилось лирическое воспоминание об этом прощании: «Михаил Николаевич держал себя непринужденно, утешал мать, даже острил и все поглядывал вдоль перрона, точно кого-то ждал. Поцеловав в последний раз мать, Тухачевский встал на подножку и смотрел куда-то вдаль. Поезд уже тронулся, когда со стороны вокзала появилась девушка. Михаил прыгнул на платформу, обнял девушку, поцеловал ей руку и, догнав поезд, на ходу вскочил на подножку»[53].

«Записка о жизни» М.Н. Тухачевского. 27 сентября 1921.

[ЦА ФСБ РФ]

Боевые действия начались для подпоручика роты Семеновского полка Тухачевского в августе 1914 года. С 19 августа по 3 сентября полк принимал участие в Люблинской операции. Тухачевский проявил явное и вполне объяснимое стремление выделиться — стать первым. Юношеская безоглядная смелость, амбициозность, замеченная еще в училище, сочетались с холодным умом и умением на практике применять совсем недавно полученные теоретические знания. Несомненно, куража добавляло и ощущение ответственности перед предками — потомственными «семеновцами», дедом и прадедом. В течение семи месяцев пребывания на фронте Тухачевский получил пять боевых наград. Судя по архивным материалам, ордена Тухачевский получал в среднем раз в три недели.

Впервые Тухачевский проявил себя при взятии Семеновским полком города Кржешова. Так, князь Ф.Н. Касаткин-Ростовский, служивший капитаном в Семеновском полку, вспоминал: «Второй батальон, в 6-й роте которого находился Тухачевский, сделав большой обход, неожиданно появился с правого фланга австрийцев, ведущих с остальными нашими батальонами фронтальный бой. И принудил их поспешно отступить. Обход был сделан так глубоко и незаметно, что австрийцы растерялись и так поспешно отошли на другой берег реки Сан, что не успели взорвать приготовленный к взрыву деревянный высоководный мост через реку. По этому горящему мосту, преследуя убегающего неприятеля, вбежала на другой берег 6-я рота со своим ротным командиром капитаном Веселаго и Тухачевским. Мост затушили, перерезали провода, подошли другие роты, переправа была закреплена, причем были взяты трофеи и пленные»[54]. Горящий мост, успешная атака — настоящее «боевое крещение», вдохновляюще красивый фронтовой дебют.

Подробно описал этот бой и другой однополчанин подпоручика Тухачевского — полковник Зайцов, русский военный историк-эмигрант: «Взять в лоб Кржешовский тет-де-пон, однако, несмотря на потери и доблестное фронтальное наступление наших батальонов, было нам не по силам. Слава Кржешовского боя, разделенная всеми его участниками, все же в особенности принадлежит нашему 2-му батальону, командир которого полковник Вешняков решил, по собственному почину, обойти Кржешовский тет-де-пон и атаковать его с юго-востока, прорываясь вдоль Сана к переправе. Командир 6-й роты капитан Веселаго, во главе своей роты, бросился на горящий мост и, перейдя по нему р. Сан, овладел переправой. Кржешов пал, и Семеновцы перешли через р. Сан, захватывая пленных, пулеметы и трофеи. Смелый почин нашего 2-го батальона и удар 6-й роты дали нам Кржешовский тет-де-пон и сломили фронт сопротивления австрийцев по Сану»[55]. Результатом этой красивой тактической операции стало отступление 1-й австрийской армии к Кракову и далее в западную Галицию за реку Дунаец.

За Кржешовский бой командир роты капитан Веселаго получил Георгиевский крест, Тухачевский — Владимира 4 степени с мечами. Он стал знаменит, однако сам досадовал — считал, что так же, как и Веселаго, заслужил Георгиевский крест. Это недовольство явилось для Тухачевского лишь дополнительным стимулом, подстегивавшим его стремление к самоутверждению на поле боя.

«…Не могу сказать, чтобы он пользовался особенной симпатией товарищей. Первый боевой успех, конечно, вскружил ему голову, и это не могло не отразиться на его отношениях с другими. Его суждения часто делались слишком авторитетными. Чуждаясь веселья и шуток, он всегда был холоден и слишком серьезен, что совсем не было свойственно его возрасту, часто с апломбом рассуждая о военных операциях и предположениях. С товарищами был вежлив, но сух, и это особенно бросалось в глаза в нашем полку, где все жили одной дружной семьей. Строевой офицер он был хороший…» — такие воспоминания оставил князь Касаткин-Ростовский[56]. Другая характеристика является вполне логичным дополнением к портрету «слишком серьезного, держащегося одиночкой, безупречного в службе» подпоручика. Это любопытнейшее свидетельство оставил отец приятеля Тухачевского — подпоручика Н.Н. Толстого: «Он очень молод еще, но уже выделяется заметно: хладнокровен, находчив и смел, но… Непонятно, на чем все это держится? Это тип совершенно особой формации. Много в нем положительных качеств, он интересен, но в чем-то не очень понятен. И откуда берутся такие? Молодой из ранних. Ни во что не верит, нет ему ничего дорогого из того, что нам дорого; ум есть, отвага, но и ум, и отвага могут быть нынче направлены на одно, завтра же — на другое, если нет под ними оснований достаточно твердых; какой-то он… — гладиатор! Вот именно, да, гладиаторы, при цезарях, в языческом Риме могли быть такие. Ему бы арену да солнце и публику, побольше ее опьяняющих рукоплесканий. Тогда есть резон побеждать или гибнуть со славой… А ради чего побеждать или гибнуть за что — это дело десятое…»[57]

Склонному к героической романтике, начитанному, увлекавшемуся древней военной историей Тухачевскому, вероятно, самому понравилось бы такое сравнение. Некоторая подверженность рисовке, отмечавшая его еще в детстве и юнкерской юности, стремление к лидерству и потребность в пьянящих рукоплесканиях — все это в сочетании с явной профессиональной неординарностью — личностная доминанта Тухачевского периода Первой мировой войны. Стоит ли удивляться, что в порыве откровенности он, не сдерживая эмоций, признавался молодым однополчанам: «Для меня война — все! Или погибнуть, или отличиться, сделать себе карьеру, достигнуть сразу того, что в мирное время невозможно!.. В войне мое будущее, моя карьера, моя цель жизни!»[58] Тогда казалось, что цели он достиг уверенно и фантастически быстро.

Дальнейшая боевая судьба была благосклонна к изобретательному и в открытом бою, и в разведке молодому гвардейцу. Что ни бой, то успех, что ни операция, придуманная и осуществленная, — то орден. В послужном списке Тухачевского великолепный перечень наград за боевые отличия: уже упомянутый орден Св. Владимира 4 степени с мечами и бантом, Св. Анны 2 степени с мечами, Св. Анны 3 степени с мечами и бантом, Св. Анны 4 степени с надписью «За храбрость» и Св. Станислава 3 степени с мечами и бантом[59]. (В Российском государственном военно-историческом архиве сохранился лист-представление к шестому ордену — Св. Станислава 2 степени. Однако наградного листа в архиве нет, как нет этого ордена и в послужном списке Тухачевского, датированном 1 ноября 1917 года.)

Даже лаконичное описание подвигов Михаила Тухачевского в штабных документах читается как панегирик. Орден Св. Станислава 3 степени с мечами и бантом — за то, что, «переправившись 26 сентября 1914 года на противоположный берег реки Вислы, нашел и сообщил место батареи неприятеля у костела и определил их окопы. На основании этих сведений наша артиллерия привела к молчанию неприятельскую батарею»[60]. С 4 по 15 октября полк воевал в Ивангородской области: за бои 10–13 октября под Ивангородом Тухачевский удостоен ордена Св. Анны 3 степени с мечами и бантом. С 16 октября по 30 ноября семеновцы брошены в бои под Краковом, и подпоручик Тухачевский «зарабатывает» орден Св. Анны 4 степени с надписью «За храбрость» — за бой 3–5 ноября под посадом «Скала»[61]. Таким образом, график боев точно совпадает с перечнем боевых заслуг.

Упоминание еще об одной награде — ордене Св. Анны 2 степени с мечами — содержится в «Списке офицеров лейб-гвардии Семеновского полка по старшинству в чинах» за 1917 год. В этом документе получение награды датировано 1915 годом. Наградной лист свидетельствует «о высочайшем утверждении пожалования командующим 9-й армии… ордена Анны 2 степени… за боевые отличия, отлично-усердную службу и труды, понесенные во время военных действий»[62]. Для подпоручика получить такой орден — событие почти невозможное. По существовавшей тогда практике на него могли рассчитывать чины не ниже капитана. Тухачевский и здесь стал исключением.

«С фронта он часто писал и однажды осенью 1914 г. неожиданно приехал. Это было уже после смерти нашего отца, который умер после его отъезда. Миша рассказал нам, что он очень беспокоился об отце, так как о нем ему ничего не писали и он понял, что что-то случилось, попросился отпустить его в Варшаву лечить зубы, а сам приехал в Москву на один день, где и узнал правду»[63].

Тухачевского, склонного к некоторому высокомерию, порой «оскорбительно вежливого», то есть державшего дистанцию, в полку не слишком любили. К этой взаимной прохладце отношений у некоторых наверняка примешивалась и зависть. Ему явно, вызывающе везло, но везло заслуженно. Он был успешен не только в аффекте — красивых боевых вылазках, но и в тяжкой окопной повседневности. Даже недоброжелатели не зафиксировали ни одного сколько-нибудь неблаговидного поступка, какого-либо недочета хотя бы в рутинной части несения службы. Солдат не чурался (эта привычка пригодилась ему позже, в Гражданскую), окопные осенне-зимние тяготы переносил легко. И всегда был начеку. «Бросалась в глаза его сосредоточенность, подтянутость, — отмечал А.А. Типольт, служивший в той же роте Семеновского полка, что и Тухачевский. — В нем постоянно чувствовалось внутреннее напряжение, обостренный интерес к окружающему»[64].

Воздух фронта заставлял бурлить кровь, пьянил воображение… А сосредоточенность и внутреннее напряжение никак не мешали Тухачевскому временами попросту ребячиться. «Скучая во время долгого окопного сидения, — рассказывали его приятели-офицеры, — он смастерил лук-самострел и посылал в недалекие немецкие окопы записки обидного содержания. В промежутках между сражениями такими же записками договаривались о перемириях для уборки раненых или убитых, оставшихся между окопами. Об этой затейливой выдумке простодушно вспоминали и позже»[65]. Тухачевскому был 21 год.

С 25 января по 4 марта 1915 года Семеновский полк принимал участие в Ломжинской операции русских войск. 19 февраля 1915 года под Ломжей Тухачевский попал в плен[66]. Обстоятельства пленения стали предметом острых дискуссий в белоэмигрантской среде в 1920-е годы, они же замалчивались в советской историографии, посвященной Тухачевскому. Бывшие царские офицеры, в большинстве своем не простившие подпоручику «измены», склонны были трактовать его пленение в амплитуде от неумелости до трусости (то и другое не выдерживает критики: к февралю 1915 года Тухачевский, как уже упоминалось, имел блестящую — до неправдоподобности, если бы не сохранившиеся документы, — боевую биографию). В советское (сталинское) время официальная идеология приравняла плен к предательству, и эта «подробность» биографии держалась под спудом. (Кстати, по той же причине практически нет советских исследований, посвященных пребыванию солдат и — тем более — офицеров в плену во время Первой мировой.)

«Весь горизонт, от края до края, светится смутным красноватым заревом. Оно в непрестанном движении, там и сям его прорезают вспышки пламени над стволами батарей… Грохот первых разрывов одним взмахом переносит какую-то частичку нашего бытия на тысячу лет назад. В нас просыпается инстинкт зверя, — это он руководит нашими действиями и охраняет нас. В нем нет осознанности, он действует гораздо быстрее, гораздо увереннее, гораздо безошибочнее, чем сознание… Быть может, это наша жизнь содрогается в самых сокровенных тайниках и поднимается из глубин постоять за себя», — трансформировал «быт» боя в эпическую ирреальность Ремарк[67]. Командир Семеновского полка генерал-майор И.С. Эттер описывал сражение 19 февраля так: «С 8 час[ов] утра неприятель стал буквально осыпать снарядами тяжелой и легкой артиллерии, поражая главным образом восточную часть леса и район, что к северу от леса, что у Витнихово[68]. В 11 часов утра на восточную часть леса началась неприятельская атака. 5-я рота — частный резерв правого боевого участка — была немедленно двинута для непосредственной поддержки, а 2-я рота полкового резерва направлена из д. Витнихово к резервному окопу 5-й роты. Ураганный огонь, перенесенный неприятелем вглубь по резервам, отсутствие ходов сообщения замедлили движение поддержки, 5-я же рота понесла большие потери и подошла к южной опушке, потеряв всех офицеров и половину нижних чинов. Южная опушка была занята неприятелем. В это время наши правофланговые роты в лесу (6-я и 7-я роты) были обойдены справа из окопов соседней роты. 6-я и 7-я роты… не отступили, приняли удар, произошла рукопашная схватка, и почти никто из них не вернулся»[69].

Значительная часть «принявших удар» была убита, остальные, за редкими исключениями, взяты в плен, среди них — Михаил Тухачевский.

Офицер гвардейского стрелкового полка Г.А. Бенуа писал, что в феврале 1915 года под Ломжей «после упорных и тяжелых боев» полк, «имея далеко впереди себя 6-ю роту [где находился Тухачевский. — Ю.К.], окопался и занял оборону. Ночью, перед рассветом, поднялся густой туман. Пользуясь им как дымовой завесой, батальон немцев обрушился без выстрела с гранатами на передовую роту. Силы были неравны. Ротный командир был убит, многие солдаты геройски погибли, и только человек сорок успели, отстреливаясь, отойти к своим. Человек тридцать попали в плен, вместе с ними получивший удар прикладом по голове подпоручик М. Тухачевский, которого подобрали в бессознательном состоянии»[70].

Другой участник тех же событий Ю.В. Макаров так описывает этот, последний для Тухачевского в 1915 году, бой: «Веселаго схватил винтовку и довольно долго отбивался, но наконец упал, получив одну пулевую рану и две штыковых. С ним вместе бешено отбивались человек 30 его верных солдат. И все они полегли рядом со своим командиром. Человек 10 с прапорщиком Типольтом, раненным в руку, отстреливаясь, успели отбежать назад и присоединиться к полку. Человек 30 были забраны в плен, и вместе с ними Тухачевский. Как говорили, он получил удар прикладом по голове и был подобран в бессознательном состоянии. Славная 6-я рота фактически перестала существовать»[71].

Воспоминания князя Касаткина-Ростовского вторят мемуарам Макарова: «Тухачевский, как передавали случайно вырвавшиеся из немецкого кольца люди, в минуту окружения, по-видимому, спал в бурке, в окопе. Когда началась стрельба, видели, как он выхватил шашку и, стреляя из револьвера, отбивался от немцев»[72]. Версии, как видно из процитированных фрагментов, совпадают. Справедливости ради, следует сослаться на источник, предлагающий иное видение этого военного эпизода: очерк выпускника Алексеевского военного училища В.Н. Посторонкина. В конце 1920-х годов Пражский архив собирал мемуары белоэмигрантов, причем хорошо за них платил, что было для многих единственным источником существования. Посторонкин мог выполнить «социальный заказ» — тем более что искренне ненавидел Тухачевского, перешедшего на сторону новой российской власти.

«Немцы окружили с тыла 6-ю роту семеновцев, положение коей усугублялось поднявшейся метелью, ветром и ночной порой. При внезапном появлении противника, что называется, “на носу” и с тыла, постепенно и решительно окружавшего железным кольцом указанную роту, люди вначале достаточно растерялись от неожиданности, но потом оправились и вступили в отчаянную схватку, упорно отбиваясь штыковым боем от численно превосходивших их немцев. Командир роты, капитан, на ходу вступает в командование группами людей и в страшном штыковом бою пал смертью героя: он был убит, на его теле, найденном нами впоследствии и опознанном по тому лишь признаку, что на трупе был нетронутым Георгиевский крест, было обнаружено более 20 пулевых и штыковых ран, что указывает на упорную личную борьбу капитана Веселаго». Далее — о Тухачевском: «Подпоручик Тухачевский лежал в легком наносном окопчике и спал, завернувшись в свою черную бурку, по-видимому, в ужасный момент появления врага он спал или дремал. Пробужденный шумом, он с частью людей принял участие в штыковом бою, но, не будучи раненным и, вероятно, не использовав всех средств для ведения боя, был захвачен в плен…»[73] Бросается в глаза явная негативность оценок. Заметим: Посторонкин не только не воевал в одной роте с Тухачевским, он и к семеновцам не относился…

При передаче сведений о потерях Семеновского полка в штаб фронта произошла ошибка, и в газете Военного министерства «Русский инвалид» от 27 февраля появилось сообщение о гибели подпоручика Тухачевского. Его мать едва перенесла этот удар. Сопротивляться горю у нее уже не было сил: только что закончившийся 1914 год оказался тяжелым для семьи — умер ее глава, Николай Николаевич, умерла 23-летняя сестра Михаила Надежда, художница, выпускница Строгановского художественного училища. К счастью, ошибка скоро обнаружилась, и Мавра Тухачевская стала ждать писем от «воскресшего» любимого сына. Ожидание длилось долго.

Сестра М.Н. Тухачевского Елизавета Николаевна с дочерью Марианной. 1928.

[Семейная коллекция Н.А. Тухачевского]

«В газетах было напечатано, что Михаил Николаевич убит, а недели через две выяснилось, что он попал в плен. Вскоре из плена пришло первое письмо, и потом он нам писал довольно регулярно. Каждое, буквально каждое письмо начиналось словами: “Жив, здоров, все великолепно”. Обычно это были почтовые открытки. Когда в нашей семье узнали, что Миша в плену, то все единогласно решили, что скоро мы его увидим, так как вне всякого сомнения он оттуда очень скоро убежит. Часто в его открытках бывала фраза, что он надеется скоро увидеться. Но время шло, менялся адрес лагеря для военнопленных, а его все не было»[74], — вспоминала Елизавета Николаевна, сестра Тухачевского.

Сестра М.Н. Тухачевского Мария Николаевна.

[Семейная коллекция Н.А. Тухачевского]

Для подпоручика Тухачевского, привыкшего за полгода к чреватой смертью, но в силу этого еще более упоительной для него фронтовой жизни, начались томительные будни немецкого плена. Два с половиной года он будет изобретательно и лихорадочно пытаться сократить время, бесстрастно отнимавшее у него деятельную жизнь. Несвобода, оторванность от Родины и от активной деятельности были для него самым страшным наказанием. Два проведенные в плену года не только стали школой непокорности, не только выкристаллизовали в нем почти фанатичное упорство в достижении цели, но и, несомненно, сформировали подсознательный страх оказаться в ситуации бездействия.

Ингольштадт — один из красивейших старых городов в Верхней Баварии. Великолепная архитектура в сочетании с привлекательным ландшафтом. Но ингольштадтские узники были — в прямом и переносном смысле слова — далеки от этих красот: форты, построенные в первой трети XIX века, как бы опоясывают город на расстоянии 10–12 км от его географической границы. Это кольцо фортов так и называется «пояс фортификаций». Во время Первой мировой они уже потеряли свое первоначальное стратегическое значение и использовались как помещения ингольштадтского лагеря для военнопленных.

Фортификационные сооружения Ингольштадта на протяжении всего XIX века выполняли важнейшую оборонительную функцию, поскольку являлись «геополитическими воротами в Верхнюю Баварию». Крепость в XIX веке служила визитной карточкой старого города: не случайно ее центральную часть тогда заново отстроил великий баварец Лео фон Кленце (автор проекта Нового Эрмитажа в Петербурге…). Центральная часть крепости с характерным для Кленце строгим и элегантным архитектурным абрисом и ныне является, пожалуй, главной ингольштадтской достопримечательностью. Здесь с 1972 года находится Баварский музей армии. К сожалению, из 12 фортов, представлявших собой интереснейший с точки зрения военного зодчества образец ансамбля укреплений, сохранился лишь один — XII форт, получивший имя принца Карла. Остальные разрушены после Второй мировой войны американскими оккупационными войсками как «оборонительные сооружения, представлявшие опасность». Форт Принца Карла уцелел потому, что к послевоенному времени вокруг него выросла деревушка. Форты уничтожали огромным количеством взрывчатки, взрывная волна могла попросту стереть с лица земли дома мирных жителей. Разумеется, американцы отлично понимали, что форты XIX века — уникальные памятники — не представляют реальной опасности для оккупационных войск в поверженной Германии. Однако в них с конца Второй мировой войны хранились бомбы, снаряды, мины. Не использованные во время военных действий боеприпасы гораздо дороже было вывозить на полигон для уничтожения, нежели взорвать прямо в помещениях, превращенных в склады…

Но и по форту Принца Карла можно судить, как выглядел «оборонительный пояс» в начале прошлого века, ибо все составляющие Ингольштадт форты были практически одинаковыми по архитектуре и внутреннему устройству и приблизительно идентичными по размеру.

Мелкий красный кирпич сводчатых потолков, бесконечные мрачные сырые коридоры с тяжелыми дверями казематов даже теперь производят угнетающее впечатление. Замкнутое пространство крошечного двора, окруженного высокой кирпичной стеной, способно нагнать тоску на самого беспечного экскурсанта. Как и сто с лишним лет назад, на территорию форта входишь через железные ворота, с лязгом, будто нехотя, раскрывающие заржавевшие створы. Дальше — нависший над безводным рвом широкий мост, ведущий в тяжелые кованые ворота самого здания. За ними — широкая «штольня», цементный пол которой под небольшим углом поднимается вверх: в позапрошлом веке по ней в форт закатывались пушки. Огромные ядра и сейчас аккуратными горками сложены вдоль стен — уже как экспонаты. Казематы для пленных располагались на первом этаже. Из широкого «пушечного» коридора второго этажа в помещение казематов ведет крутая каменная винтовая лестница. Второй этаж, естественно, гораздо более сухой и светлый, нежели полуподземный первый, предназначался для «обустройства» общественных занятий: здесь размещались читальный зал, мастерские, хозяйственные помещения.

IX форт стоял на правом, низком и заболоченном, берегу Дуная. В этом смысле он был самым некомфортным — жарким летом кирпичные стены казематов покрывала «испарина», осенью на сводах нередко появлялась плесень, зимой в углах камер и на окнах поселялся иней. Рвы окружали каждый форт, однако, вопреки обычной крепостной традиции, в них не заливали воду. Вода в холодные баварские зимы из непреодолимой преграды превратилась бы в помощницу неприятеля, штурмовавшего укрепления по льду. Однако ров вокруг IX форта всегда наполнялся водой — из-за болотистой почвы.

Прусское Военное министерство небезосновательно считало, что побег из фортов Ингольштадта невозможен. Потому сюда из других немецких лагерей направлялись самые отчаянные беглецы-рецидивисты. Через некоторое время выяснилось, что их концентрация превратила Ингольштадт в своего рода кружок по обмену опытом. Английские, французские, бельгийские, русские офицеры-беглецы совместно планировали очередные попытки освобождения. По вечерам в фортах сверяли карты, делая на них пометы, рисовали маршруты, искали наиболее безопасные способы не нарваться на патрули и законопослушное местное население, обязанное немедленно сообщать властям о беглецах. Такие посиделки, подогретые хорошим вином, покупать которое у маркитантов, имевших доступ в лагерь, узникам не возбранялось, нередко заканчивались шумным весельем. А надзиратели, скованные гуманными нормами Женевской конвенции, чувствовали себя беспомощными, пытаясь утихомирить буйствующих пленников.

Тухачевский уже имел богатый опыт пребывания в лагерях: до Ингольштадта он пережил целую героико-романтическую Одиссею. В сухих сводках досье на Тухачевского, хранящихся в Баварском военном архиве, эти приключения выглядят так. В лагере Штральзунд: получил 6 дней ареста за конфликт с надзирателем; за попытку к бегству военный суд Галле 16 мая 1916 года приговорил его к трем неделям «домашнего ареста». В лагере Бад-Штуер: 14 дней «домашнего ареста» за отказ следовать служебным распоряжениям дежурного офицера; еще 14 дней ареста — за «недозволенное отдаление от предписанного местонахождения» (попытку к бегству)[75].

Уже вернувшись в Россию, Тухачевский в рапорте командующему Семеновским резервным полком описал свои похождения с той же протокольной точностью: «В плен я был взят в немецкой атаке на участке нашей позиции у д. Пясечно. Оттуда с остановками я был перевезен немцами до солдатского лагеря Бютова, где временно провел три дня, и был отправлен далее в Штральзунд в офицерский лагерь Денгольм»[76].

Сохранилось прошение брата Тухачевского — Александра, направленное начальнику Петроградского окружного штаба: «В конце февраля текущего года брат мой, подпоручик лейб-гвардии Семеновского полка… Михаил Николаевич Тухачевский попал в плен к германцам. В настоящее время я получил от него письмо из Штральзунда, где он ныне находится, с просьбой о ходатайстве перед Вашим Высокопревосходительством о выдаче причитающегося ему жалования на мое имя со времени последней выдачи ему оного. При сем честь имею покорнейше просить Ваше Высокопревосходительство сделать зависящее от Вас распоряжение об ускорении вышеизложенной просьбы ввиду неотложных уплат по поручению брата. 28 мая 1915 г.»[77].

К этому времени «подпоручика лейб-гвардии Семеновского полка» в Штральзунде уже давно не было. В рапорте командующему полком Тухачевский писал: «Через два месяца я бежал с подпоручиком Пузино, переплыв пролив между Денгольмом и материком, и шел дальше на полуостров Дарсер-Орт, откуда, взяв лодку, думал переправиться по морю на датский полуостров Фальстер, до которого было всего 36 верст. Но случайно мы были оба пойманы через 5 ночей охраной маяка на берегу. После того как я отсидел в тюрьме и под арестом, я был через некоторое время отправлен в крепость Кюстрин, в форт Цорндорф. [Сокамерником Тухачевского в лагере Цорндорф был Ролан Гарос. — Ю.К.] Через три недели я был оттуда отправлен в солдатский лагерь Губен… Через месяц… я был отправлен в лагерь Бесков. В Бескове я был предан военному суду за высмеивание коменданта лагеря, был присужден к трем неделям ареста и отбыл их. Из Бескова я был переведен в Галле, откуда через три месяца в Бад-Штуер, а 6 сентября 1916 г[ода] я убежал с прапорщиком Филипповым, спрятавшись в ящики с грязным бельем, которое отправляли в город для стирки. По дороге на станцию, в лесу, мы вылезли из ящиков, и так как немецкий солдат, везший белье, не был вооружен, то очень нас испугался и не мог задержать. После этого мы шли вместе 500 верст в течение 27 ночей, после чего я был пойман на мосту через реку Эмс у Зальцбергена, а прапорщик Филиппов благополучно убежал и через три дня перешел голландскую границу и возвратился в Россию. Поймавшим меня солдатам я объявил, что я русский солдат Михаил Дмитриев из лагеря Миндена, надеясь легко убежать из солдатского лагеря. Пока обо мне наводили справки, меня посадили в близрасположенный лагерь Бекстен-Миструп. Проработав там вместе с солдатами пять дней, я опять убежал со старшим унтер-офицером Аксеновым и ефрейтором Красиком. Через три ночи пути, удачно переплыв реку Эмс и канал, идущий вдоль границы (оба препятствия охранялись), я был пойман последней линией часовых к западу от Меппена, оба же солдата благополучно пробрались в Голландию. К этому времени я был уже настолько переутомлен, что не в состоянии был опять идти в солдатский лагерь, и потому, назвавшись своим именем, я возвратился опять в лагерь Бад-Штуер, проведя несколько дней в тюрьме в Меппене. В Бад-Штуере я отсидел три недели под арестом и был отправлен в крепость Ингольштадт, в форт IX, лагерь для бежавших офицеров»[78].

Таким образом, Тухачевский чувствовал себя среди узников Ингольштадта, таких же рецидивистов, как он сам, весьма комфортно.

В Ингольштадте, куда Тухачевский прибыл 18 ноября 1916 года, его товарищами по форту IX были капитан Шарль де Голль, капитан Луи де Гойе де Мезейрак, командир батареи Жорж Катру — все они, как известно, стали впоследствии видными военными и политическими деятелями Франции. Компания, как видим, более чем привлекательная, исключительная, даже для воли. Ингольштадтским братством гордились. Де Голль писал матери: «Поддерживающим обстоятельством в нашем положении является отличное товарищество, которое царит среди нас. Оно препятствует возникновению морального одиночества»[79]. Попав в другой лагерь, он печалился: «Я не жалел бы о том, что я сменил лагерь, если бы не отсутствие моих прекрасных товарищей»[80].

Из воспоминаний о Шарле де Голле: «После помещения в Ингольштадт, в качестве наказания за многократные побеги, он не утратил мужества. Работал, читал лекции, бегло комментировал фронтовые сообщения. Нетрудно было представить, как он каждый вечер вел воображаемые армии к победе». Это свидетельство французского публициста, приятеля де Голля и Тухачевского, Реми Рура[81], также сидевшего в то время в IX форте. Рур вспоминал еще, что капитан де Голль в глухом каземате, куда доносились снаружи лишь звуки шагов коридорных надзирателей, частенько рассказывал о реальных боях, в которых он принимал участие, главным образом в Шампани. Тогда же де Голль поделился с товарищами новыми планами — начатой работой над своей первой книгой «Разногласия у врага»[82]. Среди его первых слушателей — русский подпоручик Михаил Тухачевский.

«Это был молодой человек, аристократически раскованный, худой, но весьма изящный в своей потрепанной форме. Бледность, латинские черты лица, прядь волос, свисавшая на лоб, — придавали ему заметное сходство с Бонапартом времен Итальянского похода»[83] — таково первое впечатление, произведенное Тухачевским на обитателей IX форта. Его появление, по воспоминаниям, сопровождалось скандалом, впрочем, типичным для «встреч» лагерных старожилов с новичком, приведенным под конвоем: «Если у тебя есть компас и карты, бросай их! Тебя сейчас будут обыскивать!»[84] Далее Тухачевский услышал обязательные для «стычек» с немецкими надзирателями крики: «Боши! Мы вас “имеем”!» Франкофил Тухачевский органично вошел в среду французских офицеров-пленников — в большинстве своем аристократов. Тому способствовало и великолепное знание языка. На французском он с детства говорил, как на родном. «Он был очень симпатичным и охотно навещал своих французских товарищей… охотно рассказывал… о своем детстве в Пензе, родне, воспитании, о французской или итальянской бабке, и все это без меланхолии»[85]. Его дружба с де Голлем и Реми Руром абсолютно закономерна. С де Голлем Тухачевского, несомненно, объединяли острое переживание происходящего, жажда активной деятельности и радикализм. Оба молодых пленника стремились выносить суждение обо всем происходящем, чему способствовали и широкий кругозор, и уверенность в себе. Не случайно французские приятели шутя «перекроили» фамилию «Тухачевский» на «Тушатушский» (от французского «touche-a-tout»), то есть касающийся всего, обо всем имеющий мнение. Кстати, одному из своих французских товарищей — капитану де Гойсу — Тухачевский помог бежать, откликнувшись за него на поверке, благодаря чему пропажу пленника обнаружили не сразу, и он смог благополучно скрыться. Ставший впоследствии генералом де Гойе и в 1930-е годы с благодарностью вспоминал «обаятельного и мужественного русского подпоручика»[86].

Форт IX лагеря Ингольштадт был одним из самых суровых по условиям в этой крепости. Да и о ней самой шла недобрая слава. В отечественной историографии Первой мировой войны вопрос содержания русских офицеров-военнопленных изучен слабо. Но, не получив представления об «атмосфере повседневности», невозможно анализировать метаморфозы ментальности обитателей лагеря. Детали быта можно выяснить, изучая немецкие исследования, богатые материалы фондов и экспозиции Баварского музея армии.

Каждому офицеру полагались кровать с матрасом и подушкой, постельное белье и 2 одеяла, стул и табуретка, устройства для подвешивания одежды и размещения пищевых продуктов (шкаф, тумбочка или комод), бак для мытья, сосуд для воды, полотенце, стол, ведро. Предусматривалось «достаточное отопление и освещение»[87]. В каземате помещали от 3 до 8 офицеров, что трактовалось представителями дипломатических миссий от Красного Креста как «страшная скученность». ВIX форте, например, площадь каждого каземата составляла 12×6 м, то есть 72 м2. В каждом — по 7 офицеров, то есть на человека приходилось по 10 м2. В фортах наряду с помещениями, где был только холодный душ, имелись и другие, с душем и ванной, с холодной и горячей водой. На их работу военнопленные часто жаловались. Испанский представитель посольства назвал ванное помещение «плачевным»[88]. К физическим неудобствам добавлялись и нравственные: «Офицеры были открыты взглядам немецких солдат, которые в любое время могли сюда войти, так как душевые имели разделительные перегородки, но не имели дверей»[89]. Заключенные могли обливаться холодной водой столь часто, как желали, но не реже «одного раза в неделю». Эти регулярные процедуры служили основанием для жалоб русских военнопленных лагеря Ингольштадт своему правительству[90].

Содержание офицеров оплачивалось из их жалованья в соответствии с чином, но изымать на эти расходы разрешалось не более половины денежного довольствия. Французским и бельгийским офицерам оставшаяся половина жалованья выдавалась на руки, русские же не получали ничего — их жалованье в Германию не переводилось. Они могли рассчитывать лишь на помощь из дома.

Особая тема — питание. Обеспечение военнопленных едой стало к 1915 году проблемой из-за неожиданно большого числа пленных и блокады со стороны антигерманской коалиции. Согласно постановлению прусского Военного министерства от 1 апреля 1915 года, каждому военнопленному следовало получать ежедневно 85 г белка, 40 г жира, 475 г углеводов — в общей сложности 2700 ккал. (Столько же причиталось немецким солдатам, призванным на фронт.) Вначале общее питание военнопленных в отдельных лагерях передали в частные руки. Но, по наблюдениям того же ведомства, некоторые предприниматели не выполняли взятые на себя обязательства по поставке продуктов питания, «доходило даже до недобросовестности — например, колбаса наполнялась мукой и водой, а молоко разбавлялось водой»[91]. Была даже создана правительственная комиссия, которая проверяла качество продуктов, поставляемых «частниками». 24 апреля 1915 года министерство Пруссии санкционировало переход лагерей на ведение собственного хозяйства.

Еда должна была быть «в достаточном количестве и питательной», «по возможности разнообразной». Однако из-за экономических проблем военного времени продукты дорожали, рацион скудел: пленным офицерам в 1915 году стали давать только снятое молоко и исключили из их рациона белый хлеб. «Выпеченный из заменителей хлеб французы ели только “при необходимости”, отдавали его русским или выбрасывали…»[92] Подобные «тяготы» не давали покоя французским пленникам, склонным даже проводить забастовки против некачественного питания. Кур сначала завели только в форте Принца Карла и форте X, и остальные части лагеря восстали против такой дискриминации. С начала 1917 года несушки появились во всех фортах: плен без свежих яиц, очевидно, превосходил все представления о прусской жестокости. Яйца поставлялись военнопленным офицерам и немецким надзирателям. В целом «для сглаживания ситуации» лагерной комендатуре надлежало озаботиться увеличением доли мясных и овощных продуктов… После многократных обращений офицерам разрешили в сопровождении конвойных и переводчика ходить в город за покупками, например за фруктами. Немецкие солдаты-надсмотрщики, правда, часто удивлялись, что военнопленные жаловались на еду… Командование лагеря раз в месяц направляло в Военное министерство недельные меню, которые возвращались с «критическими замечаниями и рекомендациями». «Сегодня давали мед, вкусом и цветом похожий на ваксу», — писал Тухачевский родным[93].

Кухни имелись в каждой части лагеря Ингольштадт. Надзор над ними осуществлял постоянный офицер или унтер-офицер. К работе на кухне привлекались и подключались подручные из «особо чистых военнопленных». Доверенные лица военнопленных обязаны были «постоянно быть на кухне и передавать возможные пожелания»… В ингольштадтском офицерском лагере не было столовых, офицеры питались в своих казематах, где их обслуживали ординарцы. Тарелки, ножи, ложки и вилки приобретались офицерами за свой счет.

Однообразие меню частенько вызывало нарекания пленных аристократов. Чтобы получить представление о причинах недовольства, процитируем меню:

МЕНЮ С 24.10 ПО 6.II.15

Воскресенье

Утро: кофе с молоком и сахаром

День: ореховый суп, жаркое из свинины с салатом и картофелем

Вечер: какао с джемом

Понедельник

Утро: кофе с молоком и сахаром

День: рисовый суп, говядина с белокочанной капустой и картофелем

Вечер: сыр из саго, печеночный паштет

Вторник

Утро: кофе с молоком и сахаром

День: ореховый суп, говядина со шпинатом и картофелем

Вечер: рисовый суп и десертный сыр

Среда

Утро: кофе с молоком и сахаром

День: рисовый суп, копченое мясо

Вечер: суп из саго, регенбургские колбаски с картофелем

Четверг

Утро: кофе с молоком и сахаром

День: ореховый суп, говядина с белокочанной капустой и картофелем

Вечер: суп из саго и сыр «Эмменталь»

Пятница

Утро: кофе с молоком и сахаром

День: кислые щи, говядина с зеленым салатом и картофелем

Вечер: печеночный паштет с картофелем

Суббота

Утро: кофе с молоком и сахаром

День: суп-жюльен, голубой сазан с картофелем

Вечер: ореховый суп, регенбургские колбаски с картофелем

Воскресенье

Утро: кофе с молоком и сахаром

День: кислые щи, говядина с картофелем

Вечер: какао с джемом

Понедельник

Утро: кофе с молоком и сахаром

День: ореховый суп, жаркое из свинины с салатом и картофелем

Вечер: суп из саго, селедка с картофелем

Вторник

Утро: кофе с молоком и сахаром

День: кислые щи, говядина с капустой и картофелем

Вечер: ореховый суп и десертный сыр

Среда

Утро: кофе с молоком и сахаром

День: суп из саго, жаркое из говядины с картофелем

Вечер: овощной суп, печеночный паштет с картофелем

Четверг

Утро: кофе с молоком и сахаром

День: ореховый суп, говядина с морковным пюре

Вечер: кислые щи, десертный сыр, картофель

Пятница

Утро: кофе с молоком и сахаром

Обед: суп из саго, говядина, овощное пюре и картофель

Вечер: кислые щи и колбаса

Суббота

Утро: кофе с молоком и сахаром

День: ореховый суп, морская рыба с картофелем

Вечер: суп из саго и сыр «Эмменталь»[94]

К этому рациону можно было приобрести и множество других продуктов: чай за 25 пфеннигов, какао — 80 пфеннигов за 250 г, бульонные кубики — 10 пфеннигов за штуку, томатный соус — 50 пфеннигов, селедка в томате — 90 пфеннигов за упаковку, лимонад — 12 пфеннигов за бутылку, вино, табак и сигареты и т. д.

Дополнительными источниками питания служили «подарки» с родины или от благотворительной организации. С 1 февраля 1916 по 31 января 1917 года, например, пленные британцы получили 5 млн пакетов-подарков, в среднем по 4,1 кг каждый, французы — 22,3 млн пакетов по 3,6 кг. Информации о русских в ингольштадтских материалах нет. Благотворительную помощь в виде посылок с одеждой немецкая сторона первоначально отклоняла, но в мае 1915 года разрешила с учетом развития обстановки…

Один из первых «подвигов» Тухачевского — участие в похищении сундука с картами местности и компасами, изъятыми лагерной охраной при обысках узников, готовивших побег или пойманных после него. Пикантности происшествию и адреналина злоумышленникам добавляло то, что сундук был похищен непосредственно из бюро коменданта Ингольштадта. Эта проделка, осуществленная русско-французским коллективом, осталась безнаказанной. Добытое спрятали в казематах, а обыск, впрочем, проведенный, по свидетельствам самих же обыскиваемых, лишь символически, результатов не дал[95].

На протяжении всего пребывания в Ингольштадте Тухачевский настойчиво лез на рожон. Это объяснялось не столько юношеским протестным задором, сколько, как он сам впоследствии признавался однополчанам, желанием попасть в тюрьму, которая охранялась менее строго, чем лагерь. Сохранилось письмо Тухачевского, адресованное коменданту форта. Форма и содержание этого документа беспрецедентны не только подчеркнутым несоблюдением субординации, но и мотивировкой недовольства:

Сегодня, во время поисков подкопов, низшие чины Германской Службы отодрали занавески, защищающие меня от тяги из окна, и разбросали все мои вещи на столе. По уходе они ничего не поставили наместо и не устроили. Все это произошло в моем отсутствии, и, когда я возвратился, я нашел все в ужаснейшем беспорядке.

Предполагая, что производство этих поисков не имеет целью устройство беспорядка, и считая такое отношение низших чинов к офицеру оскорблением, я письменно заявляю об этом, прошу разбора этого дела и ограждения меня в будущем от подобного произвола.

Искать подкоп представители германской службы охраны лагеря начали отнюдь не по наитию. Незадолго до того Тухачевский и его товарищи, вероятно, вспомнив графа Монте-Кристо, решили прорыть лаз на свободу. Они «ночью, раздвинув доски пола, рыли подкоп, днем тайно выносили землю. Кончилась эта попытка неудачей»[97]. Как не вспомнить меткое наблюдение одного из приятелей Тухачевского по IX форту: «В его поведении многое было навеяно литературой»[98]. Среди любимых писателей Тухачевского того времени — Гамсун, Чехов, немецкие романтики, конечно, Достоевский и только входящий в моду футурист Маяковский. Не забыта мировая военная история: настольная книга русского подпоручика — «Мемориал Святой Елены» Лас-Каза, разумеется, на французском. Столь прихотливый набор пристрастий свидетельствует не только о разносторонней начитанности (культ чтения формировался в доме Тухачевских несколькими поколениями), но и о склонности к героико-романтической литературе с ярко выраженным личностным началом, и об открытости новому. «Амплитуда» — от сдержанной поэтики Гамсуна до жесткого социального психологизма Достоевского. Между этими полюсами — сам 23-летний Тухачевский.

Потребность в чтении удовлетворялась вполне — даже «книжный гурман» де Голль писал родным, что в форте оборудована хорошая библиотека[99]. Библиотеки в немецких лагерях, в том числе и в Ингольштадте, организовывались самими военнопленными с помощью благотворительных обществ. Офицеры покупали книги на сумму в среднем до 1000 марок в месяц. Библиотека форта Орфф, например, располагала 750 французскими и 650 русскими книгами, библиотеку форта VII составляли 1100 книг, «в основном романы, далее — исторические и философские произведения»[100], преимущественно на французском языке. В библиотеках каждого форта имелся читальный зал, для освещения которого предусматривалась дополнительная доза керосина.

В Ингольштадт поступали только журналы и газеты, лояльно настроенные к Германии или прошедшие цензуру. К последним относились «Русские ведомости», «Ле брюселлуа» и «Газетт де Лоррен». Вначале, по указанию Военного министерства, несколько экземпляров давались библиотекам бесплатно, позже число бесплатных поступлений сократилось до двух экземпляров, направлявшихся уже не в библиотеки, а в комендатуру лагерей.

Тухачевский входил в число политизированных пленников, регулярно следивших за происходящим на фронтах и в тылу и бурно по вечерам обсуждавших новости. Ситуацию в армии, ее поражения и затянувшуюся войну он переживал крайне остро. Февральская революция, падение монархии, возвышение Керенского, ставшего главой Временного правительства, многим пленным соотечественникам Тухачевского показались обнадеживающими. Со злой иронией в отношении «беспомощного самодержца» подпоручик Тухачевский якобы, по мемуарным свидетельствам белоэмигрантов, «был первым сорвавшим с себя погоны и нацепившим красный бант»[101]. Ненавидевшие Тухачевского бывшие соотечественники искажали факты в угоду пристрастиям: лагерные порядки обязывали находящихся в плену офицеров ходить без погон, потому даже при желании сорвать их с себя Тухачевский бы не смог. Что же до истинного отношения к погонам, характерен эпизод, в действительности произошедший с Тухачевским вскоре после того, как он попал в плен: «Я был… отправлен в солдатский лагерь Губен на солдатское довольствие за отказ снять погоны. Через месяц погоны были сняты силой»[102].

А вот красный бант в связи с Февральской революцией — вполне возможен…

Свидетельство самого Тухачевского: «Впервые серьезно стал интересоваться политикой с Февральской революции, когда и началось мое знакомство с основами марксизма. Оторванный от России и имея лишь немецкие газеты, не дававшие полного представления о развитии революции, я сочувствовал в первые дни эсерам, но скоро отказ последних от принятия государственной власти в руки социалистов дискредитировал их в моих глазах. Тому же содействовало и знакомство с учением Маркса, последователем которого я становился»[103].

Тухачевский начал внимательно отслеживать деятельность большевиков в России. Агитационная литература, в том числе социал-демократическая, проникала в лагерь из Швейцарии. Проблем с изучением марксизма у Тухачевского, хорошо знавшего немецкий, не возникало. Да и программа, и брошюры с постулатами политической деятельности РСДРП также, вероятнее всего, попадали в Ингольштадт из Цюриха. Н.К. Крупская писала в воспоминаниях: «Еще когда мы жили в Берне, начата была и довольно широко поставлена переписка с русскими пленниками, томившимися в немецких лагерях. Материальная помощь, конечно, не могла быть очень велика, но мы помогали чем могли, писали им письма, посылали литературу»[104]. Свойственный молодости максимализм, помноженный на стремление к лидерству, усиленное годами вынужденного лагерного бездействия… Радикализм формирующегося политического кредо 23-летнего Тухачевского вполне объясним. Весьма характерно, что Тухачевский, сам того не зная, солидаризировался с той частью российской интеллигенции, которая изначально сочувствовала либеральным политикам, но отвернулась от них из-за их властебоязни. Собственно, эта властебоязнь, как показали последующие события, и привела страну к революционному тупику. Тухачевскому импонировали те, кто был готов к решительным, хоть и жестоким действиям.

Первую — «лингвистическую» — смену настроений Тухачевского зафиксировали его французские друзья: «Хозяева называли меня по-прежнему “Ваше благородие”, но я их назвал “товарищами”», — рассказывал Тухачевский Реми Руру, вернувшись с обеда из соседнего каземата, где находились его русские приятели.

«Однажды, — вспоминал Рур, — я застал Михаила Тухачевского очень увлеченного конструированием из цветного картона страшного идола. Горящие глаза, вылезающие из орбит, причудливый и ужасный нос. Рот зиял черным отверстием. Подобие митры держалось наклеенным на голову с огромными ушами. Руки сжимали шар или бомбу… Распухшие ноги исчезали в красном постаменте… Тухачевский пояснил: “Это — Перун. Могущественная личность. Это — бог войны и смерти”. И Михаил встал перед ним на колени с комической серьезностью. Я захохотал. “Не надо смеяться, — сказал он, поднявшись с колен. — Я же вам сказал, что славянам нужна новая религия. Им дают марксизм, но в этой теологии слишком много модернизма и цивилизации. Можно скрасить эту сторону марксизма, возвратившись одновременно к нашим славянским богам, которых христианство лишило их свойств и их силы, но которые они вновь приобретут. Есть Даждь-бог — бог Солнца, Стрибог — бог Ветра, Велес — бог искусств и поэзии, наконец, Перун — бог грома и молнии. После раздумий я остановился на Перуне, поскольку марксизм, победив в России, развяжет беспощадные войны между людьми. Перуну я буду каждый день оказывать почести”»[105]. Тухачевский шутил, но этой шуткой он серьезно и внятно обозначил свои политические симпатии, интуитивно предугадывая ближайшее будущее России. Ему нравилось эпатировать. «Кощунствуя спокойно и весело, он затем галантно осведомлялся: “Я вас не шокирую? Мне было бы очень досадно…”»[106] Тухачевский в Ингольштадте увлекся резьбой, изготавливая забавные фигурки. Из плена домой в 1917 году он привез любимые игрушки — вырезанных им из дерева маленьких идолов…

Монотонность лагерных будней может тяжело сказываться на состоянии психики, констатировала комендатура Ингольштадта. «Миновала вторая Пасха во время моего пребывания в плену. Не могу утаить от вас, что испытываю огромную невыразимую тоску», — признавался родным Шарль де Голль[107]. Переклички членили дни на части. В декабре 1914 года в фортах VIII, IX, X переклички проходили в 9.00, 11.00, 14.00 и в 16.00, причем две из них — в казематах и две — во дворах фортов, «при неблагоприятной погоде» — под укрытием. Между поверками военнопленным разрешалась «ходьба». За нахождение вне каземата после 16.00 военнопленный мог быть наказан, вплоть до расстрела[108]. В начале 1915 года «психическая» проблема проявилась очевидным образом, в связи с чем были созданы условия для духовных и физических занятий военнопленных. «Вы часто спрашиваете меня, гуляю ли я. Да, по меньшей мере два часа в день, по территории форта… Как только позволит погода, я снова начну заниматься спортом», — писал де Голль матери[109].

Среди заключенных в офицерском форте Ингольштадта имелось несколько художников. Наиболее известный из них — бретонец Жан-Жюльен Лемордан. Он сделал наброски портретов товарищей по IX форту и зарисовки окрестностей — они сохранились до наших дней и даже экспонировались в Баварском музее армии. Темами другого художника были, наряду с ландшафтами, жанр «обнаженное тело» и эротические сцены.

…Русские военнопленные с наибольшей охотой занимались поделками из конского волоса, изготовлением колец, браслетов для рук и для часов, которые хорошо раскупались — как товарищами по плену, так и гражданским населением. Устраивались даже «рукодельные» выставки. Образцы этих поделок и сейчас демонстрируются в Баварском музее армии.

В фортах существовал театр, в основном французский (русский театр был лишь в одном форте). Но в нем могли играть и знавшие французский русские офицеры. К их числу относился и Тухачевский. Любопытны воспоминания о лагерных спектаклях. Театральные вечера были большим событием. Зрители приходили в «безукоризненной униформе». В части каземата устраивался буфет, где угощались вином. Восторг зрителей вызывали женские роли. Сцена в этих случаях наполнялась ароматом, выражающим «женское начало во французском характере». Исполнители женских ролей одевались в специально присылаемые французам и бельгийцам для этой цели с родины чулки, белье, дамские платья и т. д. «Дам» в перерывах между действиями окружали «кавалеры», которые сопровождали их «под ручку» в буфет. Наиболее успешные исполнители женских ролей удостаивались особого внимания и галантности, даже «целования ручки»[110].

Жизнь преподносила сюжеты, ничуть не уступавшие театральным — от фарса до драмы. Тухачевский — на первых ролях. Против него возбудили дело об оскорблении унтер-офицера. Инцидент носил трагикомический характер, что заметно даже по тексту донесения от 8 апреля 1917 года: «Унтер-офицер Ганс Абель в IX форте вечером 7 апреля в 9.00 предпринял предписанную перекличку в казарме левого крыла. Когда Абель проверял камеру номер 9, то обнаружил, что одного офицера нет. Потому он осмотрел всю камеру и нашел расстеленную койку. Чтобы выполнить свои обязанности, он должен был убедиться в том, что на ней лежит именно тот офицер [которого он недосчитался на перекличке. — Ю.К.]. Абель осветил карманным электрическим фонариком одеяло койки бегло против лица данного офицера — лейтенанта Тухачевского [русское звание “поручик” эквивалентно немецкому “лейтенант”. — Ю.К.]. Тот немедленно закричал на Абеля: “Вонючий хам, пошел вон! Сукин сын, вон!” На что Абель спокойно переспросил: “Что вы сказали?!” Лейтенант Тухачевский снова закричал: “Вонючий хам, пошел вон! Сукин сын, вон!” Абель записал эти оскорбительные выражения и вышел из помещения»[111].

Ингольштадтская комендатура передала дело в суд 14 апреля. Три дня спустя суд, изучив поданные материалы, счел их недостаточно информативными и предписал точнее расследовать обстоятельства: «Выяснить, был ли осведомлен обвиняемый, и если да, то откуда, что Абель — его лагерное начальство»[112].

Уточнения, сделанные после скрупулезного расследования: «Подсудимый был в достаточной мере осведомлен, что унтер-офицер принадлежит к надзорному персоналу военнопленных и является для него начальником, исполняющим служебные обязанности. Об этом также гласят и доски объявлений форта, разъясняющие пленным правила содержания и распорядка. Обвиняемый владеет немецким языком и, таким образом, мог прочесть и понять надписи. Подсудимый знал, что унтер-офицер поднял одеяло, чтобы контролировать его местонахождение. Обвиняемый с середины ноября 1916 года находится в форте IX и знает правила содержания. Таким образом, вопрос о юридически значимой ошибке отпадает…»[113]

Тухачевского, разумеется, вызвали на допрос: «Обвиняемый… утверждал, что унтер-офицер грубо сорвал с него покрывало и ногтем поцарапал ему лоб… Абель же заявил, что был очень осторожным при осмотре…»[114] В итоге — приговор: «Слова обвиняемого являются оскорблениями и носят неуважительный характер, они были высказаны непосредственно против унтер-офицера. Не было ни повода, ни оснований со стороны обвиняемого вести себя подобным образом»[115]. Тухачевского приговорили к шести месяцам тюрьмы.

Несомненно, вынесению жесткого приговора «поспособствовала» и устоявшаяся репутация Тухачевского: «Лейтенант Тухачевский — молодой офицер, который дерзил унтер-офицерам и адресовал им оскорбительные реплики»[116]. Как упомянуто в судебном определении, наказание Тухачевского имело еще и назидательный характер: некоторые пленные офицеры Ингольштадта «высокомерно и нагло» обращались с унтер-офицерами, служившими в лагерном охранном персонале. Узники попросту отказывались признавать лагерный регламент, в соответствии с которым охрана, включая низшие чины, являлась для них вышестоящим персоналом, коему надлежало безоговорочно подчиняться. Желая оградить унтер-офицеров от унижений со стороны пленных, суд вынес Тухачевскому «образцовый» — максимально жесткий — приговор, чтоб «другим было неповадно»[117].

Уже спустя три дня Тухачевский письменно информировал председателя ингольштадтского суда генерал-лейтенанта Лангнетцера:

В связи с объявленным мне приговором суда от 13 июля 1917 года, предусматривающим шесть месяцев тюрьмы за оскорбление унтер-офицера Абеля, я обращаюсь в Высший Военный суд Нюрнберга, поскольку я не был оправдан.

Ожидая, пока баварская судебная машина переварит в различных инстанциях дело об оскорблении унтер-офицера, заскучавший было Тухачевский влип еще в одну историю — конфликт с комендантом лагеря генералом Петером. Гуляя по двору форта, Тухачевский столкнулся с комендантом. Увидев небрежно одетого, засунувшего руки в карманы русского лейтенанта, генерал замедлил шаг и спросил: «Почему вы меня не приветствуете — не отдаете честь?» Тухачевский молчал. «Немедленно выньте руки из карманов и отдайте честь!» Никакого внимания. «Лейтенант, вы увидите, что вам это дорого обойдется!» Тухачевский поднял глаза и холодно поинтересовался: «Сколько марок?»[119] Этот эпизод впоследствии многократно и с удовольствием вспоминали французские и русские товарищи Тухачевского по плену, передавая «апокриф» вновь прибывшим. Да и самому Тухачевскому сюжет явно нравился: в его рапорте командиру полка, написанном уже после удачного побега из плена, это происшествие, единственное из всех им перечисленных, описано с кульминационной цитатой: «Сколько марок?»[120] Комендант лагеря генерал Петер сарказма пленного подпоручика не оценил и подал в суд.

С этого момента расследования двух дел об оскорблении — унтер-офицера Абеля и генерала Петера — шли параллельно и тянулись до 1919 года. Документы переходили из Ингольштадта в Нюрнберг (в Верховный военный суд Баварии) и возвращались обратно. Назначались все новые даты разбирательств, пока, наконец, 4 октября 1917 года на очередном штампе не возникла размашистая надпись от руки красным карандашом: «Судебное заседание состояться не может, поскольку подсудимый снова бежал»[121].

Пятый по счету побег оказался успешным. Информация о нем дошла до Нюрнберга лишь два месяца спустя. Еще полгода спустя, в энный раз пунктуально поинтересовавшись, не пойман ли беглец, 8 апреля 1918 года судебное представительство третьего Баварского Королевского армейского корпуса было вынуждено констатировать: «Нет сомнений в том, что побег лейтенанта Тухачевского удался. Предлагаем вернуться к рассмотрению дела 1 апреля 1919 года»[122].

А начиналось все так. 16 августа 1917 года в комендатуру лагеря Ингольштадт поступил рапорт: «О русском лейтенанте Тухачевском М.Н., полк инфантерии, о русском капитане Чернивецком С.С., штаб 53-й дивизии, в связи с попыткой побега. Сегодня 9 русских офицеров, давших письменно честное слово и обязавшихся во время прогулки не предпринимать попыток к бегству, были выведены на прогулку унтер-офицером Гофманом по установленному маршруту… На обратном пути два русских офицера — лейтенант Тухачевский и капитан Чернивецкий — быстро пошли вперед, в то время как унтер-офицер Гофман остался замыкающим колонну пленных. По прибытии домой оба названных офицера отсутствовали. Предположительно они находятся поблизости от Цухеринга и пытаются оттуда продвигаться далее. Капитан Чернивецкий совсем не говорит на немецком, Тухачевский — только на ломаном. Обязательства честного слова [бланки заявлений. — Ю.К.] и личные карточки заключенных прилагаются»[123].

Содержание стандартного бланка обязательства:

Объявление.

Я даю честное слово в случае моего участия в прогулке во время самой прогулки, т. е. с выхода из лагеря и до возвращения в него обратно, не совершать побега, во время прогулки следовать всякому распоряжению конвойных и не совершать никаких действий, угрожающих безопасности германского государства.

Я знаю, что на основании § 159 свода военных законов о наказаниях военнопленный, совершивший побег, несмотря на данное честное слово, подвергается смертной казни[124].

Какова же была жажда освобождения, если Тухачевский и Чернивецкий решились на побег, зная, что в случае поимки их ждет смерть…

Комендатура лагеря зарегистрировала это донесение лишь через 5 дней — 21 августа 1917 года. Ответ последовал еще через 5 дней — 26 августа. Немецкое делопроизводство, что в военное, что в мирное время, к счастью для беглецов, велось без спешки.

Тухачевскому бежать удалось, правда, с некоторыми осложнениями. Об этом он сам рапортовал полковому начальству: «Начало побега было очень неудачно. Сразу же в лесу мы наткнулись на жандарма, который нас долго преследовал. Наконец, разделившись, мы побежали с капитаном Чернивецким в разные стороны. Жандарм стал преследовать меня, но через полчаса выбился из сил и отстал. Что стало с капитаном Чернивецким, я не знаю. Через 9 дней я был пойман жандармом, объявился солдатом Михаилом Ивановым из лагеря Мюнстера, был помещен в лагерь Лехфельд, где отбыл наказание для солдат, и после был отправлен в лагерь Пукхейм. Там я работал вместе с солдатами три недели и наконец убежал с унтер-офицером Новиковым и солдатом Анушкевичем. Через десять ночей ходьбы они были пойманы жандармами у города Шторгка, а я убежал и еще через три ночи ходьбы перешел швейцарскую границу у станции Таинген. Оттуда я следовал на Петроград через Берн, Париж, Лондон, Христианию и Стокгольм»[125].

Из материалов дела: «16 августа 1917 года в половине седьмого вечера унтер-офицер Гофман, который вел на прогулку русских офицеров, давших письменное обязательство словом чести не совершать побегов во время прогулок, доложил, что два офицера скрылись из виду. При немедленно поднятой тревоге было установлено, что исчезли русские офицеры капитан Чернивецкий и лейтенант Тухачевский. На следующий день через французского лейтенанта Лаба мне было передано прилагаемое письмо Тухачевского, которое я, за отсутствием русского переводчика, направляю в комендатуру для перевода»[126].

Вот оно:

Милостивый государь!

Я очень сожалею, что мне пришлось замешать Вас в историю моего побега. Дело в том, что слова я не убегать с прогулки не давал. Подпись моя на Ваших же глазах и в присутствии французского переводчика была подделана капитаном Чернивецким, т. е. попросту была им написана моя фамилия на листе, который Вы подали ему, а я написал фамилию капитана Чернивецкого на моем листе. Таким образом, воспользовавшись Вашей небрежностью, мы все время ходили на прогулки, никогда не давая слова. Совершенно искренно сожалею о злоупотреблении Вашей ошибкой, но события в России не позволяют колебаться.

Примите уверения в глубоком почтении

Судя по дате, письмо написано до побега. Неоспоримое свидетельство того, что Тухачевский испытывал потребность объясниться, внятно «зафиксировав» собственную незапятнанность в нарушении кодекса офицерской морали (русской и французской, воспитанной на идеалах XIX века). При всей самоуверенности, он весьма зависел от мнения избранных им же самим в качестве «референтной группы» людей и не позволил бы себе нарушить нормы чести.

В письме прочитывается и стремление оградить товарищей от возможных подозрений лагерного начальства — именно потому столь подробно описывается история подлога. Тухачевский знал, что побег не вызовет ни ужесточения режима, ни наказаний для не замешанных в происшествии товарищей. Для него, очевидно, была неприемлема сама мысль бросить тень на тех, кто разделял с ним лагерное существование. (Кстати, Тухачевский, уже находясь в России, продолжал посылать письма своим приятелям из IX форта, что даже зафиксировано в его ингольштадтском деле[128].)

И конечно, в документе сквозит лукавое самодовольство — бежавшему подпоручику удалось оставить с носом педантичных немецких надсмотрщиков, доказав их бессилие перед искренней жаждой свободы.

Бежавший вместе с Тухачевским капитан Чернивецкий был снова схвачен и привлечен к суду по статье 159 Военного уголовного кодекса Германии[129]. В соответствии с ней за нарушение честного слова полагалась смертная казнь. «Чернивецкий показал следующее: поблизости от Цухеринга он и Тухачевский ускорили темп и удалялись все больше от остальных офицеров [пленных. — Ю.К.] и сопровождавшего их унтер-офицера, замыкавшего колонну. Они спрятались… и отошли на юг, в лес. Здесь их стал нагонять жандарм, который сделал по ним несколько выстрелов. Чернивецкий выбросил пакет с резиновым плащом [впоследствии, после поимки, он попросил коменданта лагеря вернуть ему плащ, аргументируя, что эта вещь не является “предметом для побега” и нужна для “укрытия от влаги”; плащ был возвращен. — Ю.К.] и различными продуктами питания, чтобы легче было бежать, и отделился от Тухачевского. Весь путь до Кемптена, где его и схватили жандармы, он проделал пешком. Пакет был передан нам жандармом в Карлскроне. Чернивецкий при сдаче был в оборванном обмундировании, что объясняется ночевками под открытым небом. О содержании письма Тухачевского относительно фальсификации его подписи сообщить отказался. Тухачевский до сего дня не пойман»[130].

Горы бумаги, допросы свидетелей, бесконечные «путешествия» документов от инстанции к инстанции, от чиновника к чиновнику. При этом создается явное впечатление, что к обвиняемому относятся сочувственно даже его обвинители, а не только адвокат. Это ощущение усиливается при чтении приговора.

Расследование ставило целью выяснить, нарушено ли беглецами данное слово. Если бы это удалось доказать, Чернивецкому, напомню, грозила бы смертная казнь. Подписка носила «многоразовый» характер, однажды давший ее офицер мог неоднократно ходить на регламентированные прогулки (разумеется, в сопровождении охраны) за пределы лагеря. Чернивецкий отрицал, что давал письменное обязательство не бежать, пояснив, что подпись под этим документом не ставил[131]. Свидетели констатировали, что, когда листы были поданы коменданту, чернила на них еще не высохли[132]. Это обстоятельство весьма запутало ход расследования. Немецкие военные чиновники не видели разницы между личной подписью и написанием фамилии. Понять, что от руки написанные фамилии «Тухачевский» и «Чернивецкий», стоявшие на листах, не являлись подлинными автографами этих двух офицеров, они не могли. Разобраться в лукавой казуистике изобретательных русских немецкие следователи так и не сумели. Чернивецкого осудили не за побег и нарушение слова, с ним обошлись очень гуманно, наказав за подделку документов и вместо расстрела приговорив к трехмесячному аресту. Поскольку следствие тянулось два месяца, их и вычли из общего срока, уменьшив его тем самым до месяца[133].

Тухачевский через Швейцарию прибыл в Париж, явившись к русскому военному атташе графу Игнатьеву (в будущем — автору знаменитой книги «Пятьдесят лет в строю»). День, пока оформлялись бумаги для следования в Россию, Тухачевский собирался посвятить Лувру, в который мечтал попасть с детства. Но, увы, музей был закрыт. И тогда он отправился в музей Родена. Неизвестно, о чем думал подпоручик, глядя на «Мыслителя». Однако выбор музея не случаен — Тухачевского привлекала эстетическая гармония силы, управляемой разумом. В двух шагах от музея Родена находится Дом Инвалидов, в соборе которого — саркофаг Наполеона… Места, для каждого русского овеянные героико-романтическим ореолом. По распоряжению графа Игнатьева Тухачевскому выдали деньги «в размере, необходимом для поездки до Лондона». Игнатьев же написал письмо российскому военному посланнику в Лондоне Ермолову, вверив бежавшего подпоручика его заботам.

После двух с половиной лет неволи Тухачевский прибыл в Россию — за несколько дней до Октябрьского переворота. Ему предстояло сделать фатальный выбор.

Предыдущая главаГлава 5 из 22Следующая глава