К книге
Красное спокойствиеГлава 4. Брат Алонсо
28%
Глава 4. Брат Алонсо
5

Барселона. 09—45

Дозрел… Дозрел! Пуйдж нахмурился. Это его, если на то пошло, «дозрели». Черт! Не хочется о таком вспоминать даже! Эй, ладно, ладно, спокойнее – приструнил он себя. Раз уж сегодня такой день, что приходится извлекать из близких, и далеких, и совсем уж запылившихся сундуков памяти всех, кого знаешь или знал когда-то, вспоминай и о нем – о ком по голосу крови и так помнишь всегда. Помнишь, хотя желал бы забыть: о младшем брате Алонсо. Родном младшем брате Алонсо.

Алонсито – так будет правильнее. Потому что если Пуйджа от рождения всякий звал исключительно по фамилии: «Пуйдж» – коротко и ершисто, как выстрел или удар, то младший откликался исключительно на это, шелково-нежное «Алонсито».

Эх, Алонсито, красавчик Алонсито… Так уж вышло, во всем, начиная со внешности, младший брат получился полной противоположностью старшего. Пуйдж, невзирая на то, что и мама, и отец были хороши собой, уродился внешне грубоватым, как булыжничек: словно родители и не рассматривали его рождение совсем уж всерьез, а, скорее, тренировались перед тем, как сотворить настоящий шедевр.

И таки сотворили, двумя годами позже: крошка Алонсито унаследовал и нервную красоту матери, француженки из Аркашона, и арийскую правильность лика рыжего красавца-отца, коренного барселонца.

И если Пуйдж, явившись в мир, так и катился по детской жизни обернутым внутрь себя, копошливым и увесиситым каменным шариком – Алонсито порхал тонкокрылым херувимчиком, выше и над, не касаясь постылой грязи мостовых, принимая восторги по поводу ангельской своей внешности как должное, точнее – как мизерную часть этого самого «должного».

Да, да, так и есть, теперь Пуйдж окончательно понимал это: с момента своего рождения, а может быть, еще в маминой утробе, Алонсито твердо был убежден, что все и всегда у него в пожизненном долгу – уже за сам факт его нисхождения в этот несовершенный, воняющий бедностью и мочой мир Готического квартала Барселоны.

И все же, справедливости ради надо признать: ребенком он был чудо как хорош! Такие карапузы рождаются раз в двадцать лет – и рождаются как будто специально для того, чтобы сниматься в рекламе подгузников или молочного шоколада!

Да что говорить: из десятка чупа-чупсов, подаренных прохожими братьям за время семейного променада по проспекту Колумба, девять приходились на долю крошки Алонсито! И нужно было видеть, с каким врожденным достоинством маленького инфанта принимал он дары в пухлые ручонки, оделяя дарившего своей шоколадной улыбкой в ответ – как монаршей милостью!

Единственное, пожалуй, что способно было омрачить и временами омрачало его обаятельную румяную мордашку – вопиющее несоответствие себя тем убогим обстоятельствам, в каких он родился и рос: мама работала на конвейере кондитерской фабрики, где выпекались миллионы магдален, а отец, с этой своей внешностью великана, воина и вождя, стоял в высоченном дурацком цилиндре на дверях отеля Ритц, кланяясь и открывая двери совсем чужим, смотревшим сквозь него людям – отец трудился швейцаром.

К слову сказать, сам отец находил свою работу невероятно интересной – где бы еще он мог увидеть столько звезд мировой величины на расстоянии вытянутой руки, а иногда и пообщаться с ними? – и она же служила неизменной темой для разговоров за воскресным обедом в кругу семьи.

– Вчера у нас остановился сеньор де Ниро, – голосом почти обыденным говорил, например, отец, аккуратно разбирая креветку. – Вечером мы с ним даже перекинулись парой-другой фраз. Очень общительный и хорошо воспитанный мужчина. Настоящий джентльмен. И никакого зазнайства! Подумать только, да?

– Постой-постой, – первой откликалась обычно мать, знавшая за отцом малый грешок тщеславия и не упускавшая случая безобидно подколоть его. – Это какой де Ниро? Не тот ли итальяшка, что недавно ввез в Испанию огромную партию бракованных трусов? Помнишь, про это еще говорили в новостях на прошлой неделе?

Пуйдж и Алонсито опускали лица в тарелки, хороня улыбки – ох уж, эта мама!

– Какие трусы?! – возмущался отец. – Какие еще трусы!? Сеньор Роберт де Ниро! Роберт де Ниро из Голливуда! Да, у него есть итальянские корни, об этом всем известно, но трусами, тем более, бракованными, он отродясь не торговал! Не с тобой ли, дорогая, мы ходили когда-то на «Бешеного быка» – и едва не ревели от восторга?! Так вот – это именно тот де Ниро, и сегодня я имел честь пожать ему руку и беседовать с ним. Каково?

Пуйджа и Алонсито шумно восхищались – де Ниро входил в число их кумиров. Мама, сочтя, что с отца, пожалуй, достаточно, присоединялась к общему восторгу.

– А знаете ли вы, что сказал мне сеньор де Ниро? – вопрошал отец. – Ни за что не догадаетесь – даже не пытайтесь! Он сказал, что у меня невероятно фактурная внешность, и что, будь дело в Голливуде, он обязательно замолвил бы за меня словечко паре-тройке знакомых режиссеров, и нисколько не сомневается, что работа для меня обязательно нашлась бы!

– Ага, – соглашалась охотно мама. – Жаль только, что мы не в Голливуде, и вряд ли когда-нибудь туда попадем. Голливуда нет, все это выдумки, сказки, миф – ты же знаешь, любимый. Дети, давайте-ка я положу вам еще паэльи!

В словах маминых далекой птицей по самому краю горизонта скользила легкая грусть. Невзирая на подписанную самим де Ниро фотографию, которую с гордостью демонстрировал домочадцам отец, Голливуд – в том смысле, какой мама вкладывала в это слово – действительно не существовал.

Папа был статен, хорош собой, начитан, не глуп, нежен, заботлив, отважен до каталонского безумия (когда-то он отбил юную французскую туристку у восьми в драбадан пьяных агрессивных немцев, в минуту разбросав их тела по пляжу, словно тряпичные куклы – так они с мамой и познакомились) – но, при всех своих достоинствах, ужасающе, вопиюще неамбициозен.

Это и вообще свойственная испанцам черта, но отец в своей пассивности переплюнул, безусловно, всех – таким уж он получился. Он мог искренне и без всякой зависти восхищаться богатством и славой очередного знаменитого постояльца; он мог наивно и совершенно по-детски мечтать о том, каких высот мог бы и сам достичь при иных обстоятельствах – но и палец о палец не ударил бы, чтобы воплотить эти мечты в жизнь.

Пуйджу отец сызмальства напоминал дорогой, выполненный по штучному заказу автомобиль, в котором прекрасно все: от тщательно выделанной кожи салона до стремительно-мощных обводов лакированного корпуса – но в котором начисто отсутствует мотор. По определению – раз и навсегда.

У мамы мотор был, но не стоит забывать: она вступила во взрослую жизнь в те времена, когда самим испанским государством женщине отводилась роль бесправного и беспрекословного придатка мужа – и долго еще ситуация оставалась таковой.

Папа, впрочем, никогда не проявлял даже малейших признаков мачизма – и это была еще одна светлая черта, за которую его невозможно было не любить.

Ах, папа, любимый папа – человек добрейшей, нежно-девичьей души, упрятанной в так не подходящую ей телесную оболочку конкистадора… Папа – вождь без племени, цезарь без легионов, весь свой тихий досуг положивший на алтарь маленькой безобидной страсти – филателии…

Папа, проживший лучшие годы под вишневыми маркизами отеля «Ритц», снимая и надевая шутовской этот цилиндр, изгибая атлетическую спину вечным знаком тайного вопроса: ну почему они, а не я? – всю свою постыдную мягкость характера Пуйдж перенял от него. Потому что и сам Пуйдж в определенном смысле был – без мотора, правда, о штучности речи уже не шло.

Впрочем, про «вечный знак тайного вопроса» он, похоже, опять напридумывал. Отец, как уже было сказано, работу свою любил, а мама любила отца, таким, какой он есть – родители и вообще на редкость хорошо ладили.

Маленькому Пуйджу, к слову, ни цилиндр, ни профессия отца никогда не нравились – хотя он и сам затруднился бы объяснить себе, почему. Алонсито тоже не был от них в восторге. Но если Пуйдж так же недолюбливал и постояльцев отеля: из-за них, подозревал он, у отца совсем рано начали болеть ноги и спина – то Алонсито вопринимал этих ухоженных до неприличия людей с глубоко осознанным восторгом и пониманием: они, купавшиеся каждое утро в свежем молоке и потреблявшие все самое лучшее, что могла предложить им планета Земля, уже были там, куда ему еще только предстояло попасть – и попасть обязательно, черт побери!

В том, что именно для верхнего мира он и создан, Алонсито не сомневался ни минуты – оставалось только отыскать подходящую дверь, подобрать нужный ключ и вставить его в правильную скважину. Как ни возьми, а подход его был куда более рациональным, чем тотальное неприятие Пуйджа.

Одним словом, во всем Алонсито был лучше старшего. Обаятельнее, красивее, послушнее, хитрее и гибче… Младше, наконец, на целых два года – почему за все их общие проделки шишки валились исключительно на его, Пуйджа, голову. И школу Алонсито закончил куда лучше него – особенно, если учесть, что задания по физике и прочим точным наукам за брата неизменно делал он, медлительный, но дотошный и достигающий, в конце концов, корневой системы Пуйдж.

Сам Пуйдж учился неровно; имея математический склад ума, решил зачем-то выучиться на филолога – не иначе, как за компанию с Монсе – и, провалившись на вступительных в университет, окончил курсы сварщиков и пошел на свои хлеба. Ну и ладно, и хорошо! И тогда, и позже эта работа его более чем устраивала.

Алонсито пожелал учиться дальше. И ни где-нибудь – а в имперском Мадриде. И ни на кого-нибудь, а на дантиста. Учеба стоила денег, и больших – дороже брали лишь за специальность лицевого хирурга или тореро. Дед Пепе к тому времени уже продал свою квартиру в Мартореле и перебрался жить к ним: он старел, и его нужно было досматривать.

Деньги от продажи квартиры старик разделил на две равных части: одна по дедовой смерти предназначалась Пуйджу, другая – Алонсито. Свою половину младший изъял заранее, на нее и обучался премудростям зубного волшебства.

Пуйдж дедовых-своих денег касаться не спешил: дед Пепе продолжал жить и с каждым новым месяцем делался все беспомощней, потому уход за ним требовался постоянный, так что хватало забот всем: и маме, и отцу, и Пуйджу, да еще приходилось и сиделку нанимать временами – у всех ведь была еще и работа.

Алонсито показывался в Барселоне нечасто: учеба и столичная жизнь не располагали. Всякий же приезд его в барселонские готические пенаты означал прежде всего, что ему срочно понадобились деньги сверх обычного ежемесячного содержания, которое исправно посылалось ему родителями каждый шестой день месяца.

А потом дед Пепе помер – и Алонсито прилетел его хоронить.

Был девяносто девятый. К тому времени младший уже закончил учебу и устроился на хорошее место в мадридской клинике.

«Устроился на хорошее место» – об этом тоже отдельный разговор. В Испании все делается исключительно по знакомству – иначе не стоит и соваться, и мечтать о «хороших местах». Зачем, спрашивается, Алонсито, с этой своей внешностью возмужавшего ангела, при которой он отбоя не знал от самых видных девиц Мадрида – зачем он четыре года обхаживал близорукую толстозадую Кармен с бородавкой на вислом носу? Ту самую Кармен, о которой он, приезжая, с содроганием рассказывал Пуйджу? Зачем?

Здесь все просто: отец у Кармен был шишкой в столичных стоматологических кругах, а ради этого можно было и потерпеть: и бородавку, и нос, и зад, и даже черный густой пушок на скошенном ее подбородке.

Так ли, эдак ли, но своего Алонсито добился, а отношения с Кармен, опасно подвигавшиеся в сторону брака, со свойственным ему тактом и без особых потерь свел после на нет, о чем похвастался в очередной приезд Пуйджу. Между братьями не было тайн – до поры.

Место Алонсито получил, были уже оговорены кое-какие детали предстоящей свадьбы с отцом невесты – пришло время решительных действий. И Алонсито был к ним готов. Чего-чего, а решительности и иезуитского напора ему было не занимать.

Это Пуйдж мог терзаться какими-то моральными, одному ему понятными соображениями, тратя на это массу времени и сил, и в итоге остаться там же, где и был – для Алонсо такой вариант не годился. Не-е-т, Алонсито был блестящ, прост и безжалостен, как зубные щипцы: если зуб подлежал удалению, он без лишних церемоний удалял его, вот и все.

Операция по «удалению» Кармен, как рассказывал он Пуйджу, обошлась ему, в переводе на нынешнюю валюту, ровно в полторы сотни евро плюс накладные расходы: именно в такую сумму оценил свои услуги друг Алонсито, такой же записной красавчик-стоматолог Хавьер.

План был прост и действенен, как и все простое: Хавьер охмуряет любвеобильную и неустойчивую в моральном плане Кармен и затаскивает ее в постель – где, в самом разгаре любовных утех их и накрывает ошеломленный, отказывающийся верить глазам своим Алонсито.

Скандал, буря, гнев и ярость, справедливое негодование обманутого жениха, безутешное его горе от подлой измены возлюбленной – о возврате к былому не может быть и речи. Свадьба отменяется. Страдающий отец невесты просит лишь об одном: не предавать огласке грех распутной дочки – и со свойственным ему великодушием Алонсито идет навстречу мольбам раздавленного горем старика.

Именно так все и случилось – Алонсито всегда знал, что ему нужно, и умел этого добиться. Пуйдж тогда выслушал рассказ брата молча, не одобряя, того, что произошло, но и не думая осуждать. Кто он такой, чтобы осуждать? Судья, прокурор, или, может быть, Господь Бог? Нет, нет и нет – ровно три раза. Сам он не стал бы так поступать – только и всего.

Впрочем, не о нем ведь и речь. «Стал бы, не стал бы» – его мнения никто не спрашивал, как это было и в 99-м, когда умер дед.

Тогда, после дедовых похорон, и состоялся семейный совет с участием матери, отца и обоих братьев, на котором все и решилось. «Совет» – это сильно, конечно, сказано. Обо всем посоветовались и все решили заранее, без участия Пуйджа – а его, скорее, просто поставили перед фактом.

В Мадриде, по случаю и баснословно дешево – в три раза ниже истинной своей стоимости – продавалсь зубная клиника. Алонсито готовы были предоставить кредит – но часть суммы должен был внести он сам.

Дед помер – и уход за ним больше не тебовался. Родители согласны были продать барселонское жилье и перебраться к маминым старикам в Аркашон – если Пуйдж, разумеется, даст добро. Ведь на эту квартиру он имеет такие же права, как и Алонсито. Так что, если Пуйдж скажет «нет» – все останется как есть. А вот если Пуйдж войдет в положение брата, да еще согласится одолжить ему оставленные дедом деньги – тогда жизнь и карьеру Алонсито можно считать устроенной.

А там, естественно, Алонсито ни брата, ни родителей не забудет – как только встанет на ноги. Шанс уникальный – такие в жизни выпадают всего однажды. Упустить его было бы жаль. Глупо и жаль. Понятно, Пудйдж, что тебе нужно строить собственную жизнь. Жениться, обзавестись собственным углом – давно пора. Но такой шанс…

От тебя, Пуйдж, зависит сейчас будущее твоего любимого младшего брата. Барселонская квартира и твоя половина дедовых денег – этого будет достаточно. Если ты скажешь «нет» – что же, имеешь полное право. Все поймут и никто не упрекнет тебя ни словом. А вот если ты скажешь «да»… Но решать только тебе, Пуйдж.

Алонсито сидел чинно в полутемном углу комнаты, под деревянным распятием: в хорошем траурном костюме, нога на ногу, желтоватые сухие пальцы сплетены в замок и обнимают худое колено – и, пока отец, запинаясь и подыскивая слова, говорил, деликатно смотрел в сторону. Да, да, говорил именно отец – пряча глаза, не находя нужных слов и размахивая медленными, как умирающие голуби, руками.

Мама, куда более резкая и прямая, на этот раз молчала – и глаза тоже прятала. Что-то было не так, несправедливо, неправильно, хотя и непонятно, что – и всеми без исключения это ощущалось.

Во время отцова монолога Алонсито изредка взглядывал на Пуйджа ореховыми своими глазами – взглядывал так спокойно и чисто, что Пуйдж мимо воли мрачнел, издавая все более частые «гм». Он знал эти глаза. Такие глаза бывали у самого Пуйджа, когда он, совсем еще сопливым пацаненком, на углу у церкви Санта-Мария дель Мар воровал с лотка засахаренные каштаны у престарелой сеньоры Корнет-и-Корнет по провищу «Черепаха», а ангельская малютка Алонсито тем временем заговаривал торговке гнилые зубы, заглядывая в очи ей еще более небесным взором.

Вот так оно было тогда. От него зависела «жизнь и карьера младшего брата». Как будто у него, Пуйджа, не было своей жизни. Впрочем, они все знали, что делали. И знали, что маленький Пуйдж скажет, конечно же, «да». Он и сказал – к всеобщему удовольствию.

Вот только одно кольнуло тогда Пуйджа до самой кости, вошло в нее, обломилось с тонким хрустом и застряло, не желая уходить: то, что решалось все за его спиной. Без малейшего его участия. Было в этом что-то нечестное, черт побери. Была ложь. Хорошие дела за спиной не делаются. Как было нечестное и в том, что жизнь и судьба самого Пуйджа интересовала родителей куда меньше. Он и раньше подозревал это – но тогда особенно отчетливо понял, и понимание это далось не без боли.

Но здесь-то он сам, по большому счету, виноват. Он, в отличие от Алонсито, надежд никаких не подавал и блестящую карьеру не делал. Пуйдж был обычным работягой – человеком в ботинках со стальными носами. И, что важно – ничего не просил. Никогда и ничего не просил. А дают тем, кто просит – просит и уверен в священном своем праве: просить. Просить и обязательно получать.

Пуйдж и вообще со временем понял: есть люди, рожденные чтобы брать, а есть другие – кому на роду написано отдавать. И рождаешься ты, раз и навсегда, либо среди первых, либо среди вторых – но никак не между! И поменять что-либо даже не пытайся – это все одно, что пытаться сменить группу крови.

Это судьба. Нестираемый божий автограф, начертанный огненно в середине лба и удостоверящий навечно твою принадлежность. И сам Пуйдж, к великому своему сожалению, родился среди вторых: среди дех, кто обречен был отдавать. Ну и ладно, ну и хорошо – он не очень-то и расстраивался. Тем более, с судьбой не поспоришь – да он и не пытался.

А ложь во всей той истории все же была. И дед Пепе, знай он обо всем, такого уж точно не одобрил бы. Дед не любил полутонов. И «заспинных» операций – тоже. И Пуйдж не одобрил – но сказал «да». Потому что его поставили перед выбором, которого не было. Потому что, черт побери, он всегда дарил эту чертову розу сеньоре Кинтана.

Ну, да Бог с ним. Не он, а Алонсито ходил у родителей в любимчиках – но так всегда бывает. Кого-то больше, кого-то меньше – но все равно ведь любят! Нельзя упрекать родителей за то, что они любят своего родного сына. Это святое. Но обида и боль остались. Эй, спокойно, спокойно, сказал он себе – все давно похоронено в прошлом. И ты любишь и будешь любить своих стариков так же, как и всегда – на то они и родители.

Клинику младший брат купил, а двумя годами позже очень удачно женился, на дочери захудалого, но барона со связями в мадридском полусвете – и ни Пуйджа, ни родителей на свадьбу не пригласил.

Да, да, так оно и шло по нарастающей: учеба в Мадриде, клиника в Мадриде, женитьба на дочери аристокората, вторая клиника в Мадриде, квартира недалеко от Пуэрта дель Соль, вилла под Мадридом, клиенты из Эскориала, дом на Гран Канария – все эти ступени позолоченной лестницы, по которой Алонсито уходил от них все дальше и дальше в свое персональное небо, пока, наконец, не забрался на такую высоту, что перестал различать их вовсе…

Никаких денег, кстати, младший никогда ему так и не вернул – даже речи об этом не заходило. И родителям не помогал тоже. И, похоже, не собирался – а зачем? «Сразу зубы – а потом родственники» – это дважды, трижды про него сказано!

Когда же пристал черный час, и самому Пуйджу позарез понадобилась помощь, он, обратившись за ней к родному брату Алонсито – услышал отказ.

Ожидаемый отказ – Пуйдж почему-то нисколько не сомневался в том, что так оно и будет. Хотя врешь, упрекнул он себя: конечно же, сомневался – где-то там, на крайнем донышке души. Лучше сомневаться в очевидном, если это очевидное – полная дрянь. Вот он и сомневался – хотя знал, что так и будет. Зря, как выяснилось, сомневался. Уже тогда, на семейном «совете» в день похорон деда Пепе – знал, что и как будет потом. Приличные дела не делаются за спиной.

Вот чертовщина, а? Ведь были же они, были и есть – плоть от одной плоти, кровь от одной крови. Братья. Родные братья. Когда и где пошло все вразнобой – вразброс и в разные стороны?

Ведь был же, был этот пухловатый херувимчик Алонсито – принимал в короткопалые ручонки леденцы, одаривал мир лучезарными улыбками… Воистину и на самоим деле безгрешный – как и все без исключения дети. И рос он рядом и вместе с Пуйджем, и компания у них была одна, и интересы, и мелкие детские шалости… И снова Пуйдж невольно улыбнулся, вспоминая, как воровали они каштаны у «Черепахи» – там, на углу церкви Санта-Мария дель Мар.

А потом дед Пепе как-то рассказал им, что внутри самой церкви есть витраж с гербом футбольного клуба «Барселоны» – их знаменитой и любимейшей «Барсы». Церковь горела во время Гражданской войны, выгорала изнутри одиннадцать дней кряду… Многие витражи пострадали; их восстанавливали после всем миром, и «Барса» тогда отвалила сто тысяч песет на благое дело – вот и удостоилась такой чести.

Поверить в это было сложно: где средние века, а где ФК «Барселона»?! Но так сказал сам дед Пепе, а значит, всякие сомнения исключались. На вопрос, где именно находится этот витраж, дед только улыбнулся, точнее, едва обозначил улыбку в уголках глубоко посаженных глаз. Вам надо, вы и ищите, сказал он, и спорить с ним было бесполезно. Умел старик заинтересовать, ничего не скажешь!

На следующий день, с самого утра, Пуйдж и Алонсито, два сопливых карапуза, были уже у окованных медью ворот: высоких, тяжелых, с фигурками портовых грузчиков, которые в 14-м веке на своем горбу и перетаскали из королевских каменоломен на холме Монжуик весь камень, необходимый для строительства.

Открылась, проскрипев на три тона, дверь – и они вступили в огромный, всякий раз заново поражающий ширью и высотой каменный резной корабль церкви – вступили и замерли. Церковь и была – именно как корабль: грандиозный, перевернутый кверху килем Ноев Ковчег, в котором для света и радости прорубили в свое время окна и вставили в них витражи.

Витражей было столько, что искать, казалось, придется, целую жизнь: первый ярус, и второй, и круглые люкеты над ними, и огромная ажурная роза над главным порталом. И гербов были великие сотни и, может быть, тысячи – но они искали. Задрав головенки, стараясь поменьше натыкаться на дубовые, отполированные людьми и временем, скамьи, бродили по безразмерному храму-кораблю два часа – и ведь нашли!

И нашел именно младший, Алонсито – Пуйдж помнил, каким азартом и счастьем светлись тогда его глазенки в легком полумраке церкви… Да и сам он был тогда рад, за него, за себя, за то, что они таки добились своего, обнаружили этот нужный им до зареза герб…

А когда записавшийся в скауты Пуйдж приволок домой самого настоящего хорька – незвирая на строжайший материнский запрет на любую живность, и зверь целых два дня жил в их с Алонсито комнате – младший и словом не обмолвился родителям. А ведь случалось им с Пуйджем и ссориться, и даже драться – но Алонсито и не подумал ябедничать, и был нем, как спящая рыба. Хорек, существо забавное, но вредное донельзя, стал их общей тайной – каки положено у родных братьев.

Правда, тайна все одно на третий день раскрылась: Пуйдж пошел в туалет, хорек через незакрытую дверь выскользнул вослед, прокрался за ним в отхожее место – и, только Пуйдж расстегнул ширинку – нырнул ему снизу в штанину.

Оказавшись в узком темном плену, зверь обезумел, и, маниакально продираясь выше, принялся терзать глупую плоть Пуйджа самым безжалостным образом. На благой его мат к дверям туалета примчалась вся семья: мать, отец и Алонсито, и когда он, с окровавленной ногой, вышел, держа в одной руке сдернутые полностью джинсы, а в другой – шипящего, кажущего острые зубы хоря – это был номер! Досталось тогда по первое число и Пуйджу, и младшему – за то, что держал язык за зубами. Но ведь держал же, черт побери! А хоря мать велела вернуть туда, откуда Пуйдж его приволок. Да-а-а, было…

И музыку они слушали одинаковую: правда, у Пуйджа над кроватью висел Джон Леннон в очках-велосипедах, а у Алонсито – бородатый Маккартни, но Битлы-то от этого не перестали быть Битлами!

Ведь было, было такое: мы видели одними на двоих глазами, радовались вместе, чувствовали и понимали вместе – где, когда, в какую минуту все пошло вразброд? Вразброс, вразнобой и в разные стороны? Эх, что уж теперь вспоминать…

Так ли, эдак ли, но дед Пепе умер, барселонский угол был продан, родители поменяли море на океан, уехав жить в Аркашон, Монсе потерялась в необъятной Барселоне – иными словами, в городе маленького Пуйджа ничего теперь не держало. Так он, в силу обстоятельств, «дозрел» окончательно…

Предыдущая главаГлава 5 из 18Следующая глава