Предчувствую то время, когда мне исполнится шестьдесят, скажем, три. И меня попрут на пенсию. С почетом, разумеется, с речами и памятными подарками. И дело будет не в том, что я уж совсем ни на что не годен, нет. Просто все, что я буду говорить, делать или не говорить и не делать, будет восприниматься как блажь старого придурка. Я уже сейчас спиной чувствую, как эти нахальные здоровые болваны будут незаметно от меня крутить пальцем у виска или хмыкать в ответ на шуточки по моему адресу их таких же молокососов-приятелей. Я не смогу им ничем ответить! Даже если и замечу что-то. Потому что это будет для них несомненным доказательством моего прогрессирующего скудоумия. Моя рассеянность станет притчей во языцех, а невозможность в разговоре удержаться на одной теме будет раздражать меня же и приводить к еще большему пустословию и рассеянности.
В тот день, когда меня проводят на заслуженный отдых (хороши заслуги, коли выставляют за ворота), на моей квартире (к тому времени, я надеюсь, она у меня все-таки будет) состоится банкет. Когда стемнеет, а они — все собравшиеся — будут еще доедать и допивать, пытаясь хоть здесь получить компенсацию за то, что так долго терпели меня, я тихонько ускользну от них на кухню. Там у стола, заставленного грязной посудой и недоеденными салатами, будет сидеть Витюша и набивать свою трубочку. Витюша выйдет на пенсию раньше меня, потому что он уже сейчас старше меня на пять лет. А трубочку подарю ему я на пятидесятилетие, если он к тому времени не бросит курить. Он пыхнет своей трубочкой и скажет:
— У Хейфица было больше народу на проводах. Хоть он и трепло.
— Был трепло. Да весь вышел, — скажу я, чтобы поддержать разговор. Потому что мне все время будет казаться, что Витюша что-то недоговаривает. О неком неведомом мне Кодексе тех, в чьи блестящие, но потрепанные временем ряды я вступаю. Но даже если Кодекса никакого и нет, то соображения-то у Витюши на этот счет должны быть? Но он после затяжного молчания, которое со временем будет становиться все длительнее, скажет, передавая мне клочок бумажки:
— А завтра к десяти часам утра будь добр вот по этому адресу.
Встанет, хлопнет меня по плечу и скажет со своей теперь уже вечной полувопросительной интонацией:
— Ну я пошел?
И словно в ожидании, что вот-вот я скажу ему нечто чрезвычайно важное, постоит в дверях… Уйдет…
Утром я проснусь от грохота посуды на кухне — это Неповторимая убирает остатки вчерашнего разгрома. К тому времени мы будем жить вместе уже лет двадцать (двадцать лет!). И каждое утро будет открываться дверь в спальню, и Неповторимая будет протягивать мне авоську и деньги. Молча, без указаний.
— Что купить? — спрошу я.
— Своего первого мужа я выгнала за безынициативность, — ответит, как обычно, она.
И я пойду и назло ей куплю одной какой-нибудь там цветной капусты, а Неповторимая в своей дьявольской последовательности приготовит мне из нее и первое, и второе, и третье.
Но сегодня, пока я буду собираться в магазин, зазвонит телефон и Неповторимая крикнет:
— Возьми трубку! Это она…
То есть моя дочь. От первого брака. Неповторимая страшно будет ревновать меня к ней, и они не смогут найти общий язык. Разве что на моих похоронах.
— Спасибо, — скажу я дочке. — Нет, голова после вчерашнего не болит. А вот насчет денег… Тут, понимаешь, вообще-то пора бы и понять, что ты — человек самостоятельный и у тебя самой взрослые дети, а у меня теперь только пенсия.
— А у тебя внуки, — скажет она. — И спасибо за напоминание о моем возрасте.
Мне придется раскошелиться за нетактичность.
А затем позвонит и поздравит сын Неповторимой. От ее первого брака. В конечном счете тоже попросит денег, хотя он зарабатывает больше нас обоих. Но он все тратит на книги. Это заставляет меня мириться с ним к радости Неповторимой.
На дворе декабрь и отвращение декабря к слякоти, которую никак не одолеют мороз и снега. У подъезда две лавочки присели в ожидании сплетен и новостей.
Пока я стою в раздумье, куда направить стопы свои по повелению Неповторимой — в булочную или гастроном, вслед за мной из подъезда выползает старуха Кукушкина с первого этажа. Я стремительно скрываюсь в застрявшей с ночи белесой уличной хмари. А скрываюсь я потому, что больно хорошо знаю незаурядную жизнь этого «кукушкиного» гнезда. Грустно, но у них там идет самая настоящая война между поколениями. Сама старуха Кукушкина, решив однажды или вычитав, что есть соленое вредно, ликвидирует в один прекрасный момент всю имеющуюся в доме соль и солесодержащее. Проводимая ею кампания на редкость целеустремлениями неизменчива. Младшее поколение, капитулировав, втихаря все же досаливает — каждый сам себе. По вкусу добавляют. И дело не в соли. Предметом распрей мог бы стать любой повод…
Боже мой, думаю я, шлепая прямо по лужам, потому что кругом только лужи и ни клочка сухой земли или асфальта, боже мой, ну откуда, откуда в этом ветхом старухином теле такая мощь духа и зачем она ей? К чему, к чему эти попытки настоять на своем хоть напоследок? И я не знаю ответа, не знаю, есть ли ответ вообще. А пора бы знать.
Мысли мои переключаются на Витюшу и на его давно уже неясную для меня жизнь. Неясную с тех самых пор, как он перестал работать. Тогда же он прекратил и мои посещения его холостяцкой берлоги с разговорами по душам. А я чувствую, что ему есть что рассказать. Потом, эта записка его, врученная, как всегда, без объяснений… Я могу все это понять только так: одна моя жизненная роль закончена, и жизнь спешно пишет для меня следующую. Но к чему же, черт побери, эта таинственность и нежелание сказать четко: «Ну-ка, ты, два шага вперед!» — я ведь выйду, отчего же нет? Я уже вышел.
По адресу в бумажке, предварительно обойдя магазины, я нахожу этот дом, очень тихий дом. Из его подъездов не вывозятся коляски с малышами на свежий воздух и соседское обсуждение. В молчащем подъезде — стойкая неподвижность запахов. Первый этаж, второй… На третьем этаже одна из дверей, обитая коричневым дерматином, с трудом сдерживает запахи борща. На дощечке старой бронзы — гравировка с завитушками: «А. Н. Семушкин. Заходите как-нибудь…» Спасибо, товарищ Семушкин. Но мне выше, спасибо, я только немного передохнул.
Единственная дверь на последнем, пятом, этаже рядом с лестницей на чердак. Звонка нет, и я долго бухаю в податливый и глушащий звуки войлок двери. Наконец от сильного, но по-прежнему почти беззвучного удара дверь открывается сама, впуская меня в прихожую. В запахи осени.
— Есть кто дома? — спрашиваю я свое отражение в мутном зеркале напротив входной двери.
Зеркало безучастно и сонно под серебристым слоем пыли. Я прикрываю за собой дверь и в два шага пересекаю крошечную прихожую.
Старый слезливый Хейфиц нахохлился в кресле у балконной двери. Изредка, нарушив свой покой, он ненадолго приоткрывает дверь на улицу, и тогда впущенный сырой, тяжелый и неторопливый сквозняк начинает вползать в комнату, приводя в движение кучу сухих листьев и еще какого-то хлама у ног Хейфица. Тонкая улыбка нехотя, словно издалека, появляется на губах его…
Он страшно постарел с его банкетного, пенсионного вечера, когда я видел его последний раз. Постарел, стал одеваться неряшливо и уж совсем перестал напоминать бывшего моего коллегу по учреждению, резкого и язвительного…
Он замечает меня как нечто чуждое в его безукоризненном царстве хлама.
— Олег, зачем это? — громко вопрошает он тонким голосом, подозрительно косясь на мою авоську. — Убери…
Справа открывается незамеченная мною прежде дверь, и в комнату мягко входит рослый молодой человек в шлепанцах, трико и майке. На шее у него болтается полотенце, а в усах и бороде видны капли воды. Кинув мне головой, он делает знак следовать за ним. Но старый Хейфиц уже всматривается в меня, взор его яснеет.
— A-а, и вы… и вас, — бормочет он, а в голосе уже слышны знакомые мне язвительные нотки. — Старость пришла, старость привела…
Молодой человек делает к его креслу решительный, но бесшумный шаг, осторожно прикрывает старику ладонью глаза и тянет к себе ручку балконной двери, возвращая вдруг затихшего в кресле человека в тот странный ритуал, который я только что наблюдал.
Я иду за болтающимся передо мной полотенцем, а старый Хейфиц вновь погружен в запахи и созерцание, в созерцание и запахи, рождаемые свежим воздухом, старыми листьями… Кого он мне напоминает своими заторможенными, какими-то рефлективными движениями?
— Я от Витюши, — говорю я, словно прислан за чем-то дефицитным. А за чем я прислан? Узнать что-нибудь о Витюше? Или о себе? И я оглядываю комнату в тайной надежде, что стены ее подскажут мне цель моего же визита. Я оцениваю ситуацию как довольно странную и не из разряда тех, что волнуют приятно. Ну а комната почти пуста. Одна стена закрыта книжными полками, у другой — раскладушка. Письменный стол и стул. Никакой претензии на деловитость, а просто деловитость без претензий. Я начинаю разглядывать корешки книг.
— Я знаю, что вы от Витюши, — переодевшись в джинсы и свитер, говорит, наконец, хозяин.
А меня почему-то задевает, что и он имеет право на ласкательное имя моего друга. Да кто он, собственно, такой?!
— И вам, конечно же, не терпится узнать, что к чему, зачем вы здесь и к чему такой налет таинственности? Тем более после того, что вы увидели в той комнате…
Я пожимаю плечами, дескать, не беспокойтесь, чего уж там…
— Я не собираюсь с вами хитрить. Всему причиной — старость. Да, да, именно она. И не обсуждая вещей банальных, сразу подойдем практически. Что мы сможем сделать для человека, когда жизнь уже не радует его?
— Что? — машинально спрашиваю я, несколько запаздывая следить за его идеями, которых в общем-то пока нет, но чувствуются…
— Прежде всего, наверное, стоит подумать над тем, как скрасить его последние дни. Как избавить его от тягостного существования, да и близким его развязать руки? Вот вы сейчас наверняка подумали о Кукушкиной, так?
Я вынужден согласиться, хотя подумать я о ней не успел. Я пока все примерял на себя, ожидая, чем же это закончится.
— И не удивляйтесь. Я прекрасно осведомлен о всех стариках нашего района. У меня специальная картотека. Но Кукушкина пока из «неподдающихся», хотя я и подсылал к ней моих агентов. Да, да! Вы не ослышались.
— Разрешите я присяду, — говорю я и опускаюсь на стул, на единственный здесь стул, который Олег стремительно подсовывает под меня.
— Хотите с самого начала? Слушайте. Я люблю своего отца. И удивительного тут ничего нет. Да, я люблю того самого старика, который грезит сейчас в соседней комнате. Когда умерла моя мать, а его жена, он страшно переживал. Держался изо всех сил. Вот вы — вы вместе работали. Разве кто-нибудь замечал происходящее в нем? А он держался за меня. Потому что был я еще совсем пацан. Но вот я вырос. Да и от работы он избавлен. И что ему оставалось? Он за короткое время заметно ослабел. И духом, и телом. Так вот. Слушая его рассказы-жалобы, я пришел к выводу, что мог бы ему помочь. Ведь всего-то и нужно ему — приблизиться к тем своим воспоминаниям, в которых он не один, а со своей женой. Ну а остальное просто. Вы и сами знаете, что достаточно какого-то звука или запаха, чтобы на вас вдруг нахлынуло воспоминание о чем-то вами давно забытом, хотя и дорогом. Здесь просто нужна скрупулезная работа по подбору раздражителей. Вы видели отца…
Молодой человек умолк, глядя на меня выжидательно. И я припомнил, что старый Хейфиц всегда весьма лестно отзывался о способностях своего сына.
— Надо ли еще что-нибудь пояснять?
— Нет, — ответил я не очень уверенно. — Но я, право, не знаю, чем я могу быть вам полезен. Неужели я выгляжу так плохо, что…
— О нет, что вы! — воскликнул он. — Вы чудесно выглядите. В противном случае я навестил бы вас. Но я говорил вам о своих агентах, пусть вас не шокирует это слово! Так вот, агенты нужны даже не столько мне, сколько все тем же старикам. Многие из них, как вам должно быть известно, совсем одиноки. А кроме воспоминаний, которыми они могли бы жить, есть и хвори, и, пардон, желудок. Да малого ли что еще? В сущности, я хотел бы видеть в вас помощника этих несчастных. Ну и моего помощника, если вам будет угодно.
— Я не совсем понимаю, — сказал я. — Что, быть сестрой-сиделкой? Мне, конечно, тоже жаль… Но…
— Подождите, выслушайте. У меня есть договоренность с нашей районной службой бытовых услуг населению. И мы организовали нечто вроде товарищества по обслуживанию стариков. Доставка продуктов, лекарств… Ну и если есть согласие, то психологическая помощь вот такого плана.
Он кивнул в сторону соседней комнаты.
— Все это, разумеется, не бесплатно. Иначе как бы мы могли успешно работать? Впрочем, плата весьма умеренная. Вы и сами в этом сможете убедиться. Если захотите, конечно. Так что, в каких-то уж жутко корыстных целях нас подозревать не стоит. Мы совсем не бизнесмены, да и не деньги нас привлекают…
— А что же? — спросил я, недоумевая.
Он посмотрел на меня внимательно, добродушно улыбнулся и лаконично ответил:
— В это я вас пока не могу посвятить. Извините.
Как всегда, Неповторимая для начала скептически отнеслась к моему рассказу. Тем более к такому, где речь шла о времяпрепровождении Хейфица-старшего и о предложениях младшего — Олега.
Ненадолго удалившись в кухню, в свое вечное мытье чего-то и громыхание, выражающее ее досаду или радость, в зависимости от настроения, она вскоре вернулась. Присев у стола и непрерывно разглаживая неисчезающую складку скатерти, она непривычно миролюбиво заговорила:
— Ты знаешь, я думала… Я уже думала, как ты будешь дальше. Ну баба — ей проще. Кухня, прочая возня, дети, пусть взрослые…
Я с улыбкой отметил это «дети». Может, сойдутся они все-таки с моей дочерью?
— В общем, бабе проще забыться в этом мире. Она, собственно, всю жизнь этим и занимается. — И не ухмыляйся, пожалуйста, — сказала она, заметив мою улыбку. — Это вовсе не означает, что мы примитивно устроены. Еще не известно, что сложнее: маяться, как вы, со страдальческими рожами, или приспособиться и приспособить мир к образу и подобию своему…
— Я вовсе не этому улыбаюсь, — говорю я, чувствуя, что ее вот-вот, что называется, заест.
— То-то, — сердито говорит она. — О тебе, между прочим, разговор идет. Мог бы и посерьезнее себя вести.
Нет, думаю я, не сойдутся они.
— А то, что предлагает тебе этот юный бизнесмен… Это не так уж плохо. Сам посуди. На свежем воздухе, на людях. Работа, деньги какие-никакие. У меня под ногами не будешь болтаться…
— Это, видимо, главное, — неосторожно уточняю я.
— Что такое? — удивляется она. — Ирония? В ваши годы, сударь, это еще более непростительно, нежели увлечение молоденькими девицами, ибо, во-первых, для девиц…
И пошло и поехало.
— Стой! Стой! — кричу я. — Маленькая поправка. Малюсенькая. А потом продолжишь.
Она на секунду замолкает. Не из желания послушать меня, а только для того, чтобы перевести дух. Но я успеваю воткнуться:
— Ты не помнишь, которого числа мы познакомились?
Она мгновенно переключается:
— Я-то помню, а вот ты…
— Я тоже помню. Просто хотел проверить.
— Так. Секундочку. Значит… Это было… В начале апреля. Кажется, восемнадцатого апреля…
— Семнадцатого.
— Нет. Точно. Я вспомнила. Именно восемнадцатого.
— А ты не помнишь, какие цветы я тебе тогда дарил?
— Еще бы не помнить. Ведь за двадцать лет нашей совместной жизни ты мне только один букет и подарил.
— Ну это ты… того… Какие цветы, напомни, пожалуйста.
— Да зачем тебе?
И тут я ей рассказываю о старом Хейфице и его жене, о запахах осени, в которых они познакомились, о нашем апреле, в конце концов…
— Но почему «исполнитель поручений»? — спрашиваю я Олега, когда он на следующий день оформляет меня к себе в штат.
— Это официальное наименование должности, — объясняет он. — А что вас, собственно, не устраивает? Вам здесь видится нечто лакейское в этом названии, да? Ну что ж. Если бы вы были юношей, то я бы сказал вам так: об этом никто и никогда не узнает. Да и деньги эти не пахнут. Впрочем, нынешнего юношу трудно смутить средствами добычи денег. Но вам, как человеку с уже изрядным житейским опытом, я скажу так: а разве вы всю жизнь не были исполнителем чьих-то поручений?
Его красноречие нисколько не уступает красноречию Неповторимой в аналогичных случаях.
Откуда они вообще взялись на мою голову? Или у них — «поручения» такие? Я всегда как-то тупею от пафоса, даже если самые правильные слова им наполнены. Мне кажется, что в таких случаях на моем лице проступает тупость, хотя у меня никогда в этот момент не оказывалось под рукой зеркала. Также мне кажется, что именно этого выражения моего лица они и добиваются своими речами. И когда я «готов», они берут меня, что называется, тепленьким.
— Понятно, — быстро соглашаюсь я. — К кому идти?
— Ваш первый клиент — мсье Симановский, — говорит Олег с легким полупоклоном.
Больше всего во всей этой истории меня сейчас занимает позиция Витюши. Подсунув мне это дело своей запиской, он сам скрылся в неизвестном направлении. На телефонные звонки он предпочитает не отвечать. Мой визит к нему на дом закончился у неоткрытой двери. Я не любитель в таких случаях поднимать панику и названивать в различные мрачные организации, посредничающие между нами и скорбью. Я иду к Симановскому.
Ловко придумано, соображаю я после того, как на звонок в дверь я слышу поднявшийся заливистый лай. Конечно же, глухому Симановскому, с которым я битый час разговаривал по телефону, пытаясь выяснить, в чем его нужды, ни за что не услыхать звонок. С собакой хорошо.
— Мушка! Тихо! — слышу я за дверью громогласные выкрики и постукивание палочки. — Мушка! На место!
Лай продолжается. И когда я перешагиваю порог квартиры, в ноги мне упираются два носа: кудлатой здоровенной Мушки из «надворных советников» и ее пушистого и крепко пузатого наследника.
Симановский, не шибко еще старый, плотный мужик, но перекошенный вправо почти под прямым углом, разгоняет псов палкой и ведет меня в кухню, чистенькую, обставленную современным белым гарнитурчиком.
— Мне главное — здоровье поправить! — орет он, как все глухие. — А потому продукты мне нужны дефицитные. Потрафите — не забуду. Я и сам директором магазина работал. Вот здоровье поправлю и снова буду директором работать. Сами понимаете…
— К сожалению, я могу вам приносить только то, что есть в магазинах.
— Что?! В этих домах невозможно нормально жить, — продолжает он уже другую тему. — Панелей понаставят, дыры между ними замажут кое-как, а звуковые дорожки остаются. Как тут уснешь? А я рано спать ложусь. За стеной соседи до ночи разговаривают. Как тут уснешь? Я так совершенно не могу уснуть. А чтобы поправить здоровье, хорошо бы икорки. Очень полезно. Или…
— Нет! — тоже кричу я и для вящей убедительности мотаю отрицательно головой.
— Что? — он повторяет мои движения головой. — Что в сетке?
Я выкладываю на стол молоко в пакетах, масло, хлеб и сахар.
— Все?! — сердится Симановский. — Как тут уснешь? Сколько с меня?
На лестничной площадке этажом ниже я рассматриваю мой первый «гонорар» и обнаруживаю, что обсчитан на двадцать копеек. Придется добавлять своих. Если так и дальше будет продолжаться, фирма от меня постарается избавиться. И будет права. Никакой профсоюз не поможет.
И когда я звоню Олегу из автомата, чтобы узнать об очередном клиенте, я, естественно, умалчиваю о двадцати копейках Симановского. Мелочь…
— Кто вы? — спросил женский голос в селекторе после того, как я, безуспешно побившись у электронного замка подъездной двери очередного клиента, вернее, клиентки, нажал кнопку «Вызов».
— Исполнитель поручений, — сказал я довольно нахально.
Замок щелкнул, допустив меня в полутемный подъезд. «Наумовой — 3 раза» — гласила бумажка у звонка. И я нажал кнопку три раза. Через минуту — еще три раза. И тогда я начал звонить просто так, беспорядочно, чувствуя себя «при исполнении».
Наконец дверь открыла женщина, средних лет, с очень задумчивым выражением лица.
— Здравствуйте. Вы Наумова?
— Здравствуйте, — тихо сказала женщина. — Не дай Бог. Пройдите. Вон та дверь.
В обширном коридоре коммунальной квартиры, заставленном холодильниками, велосипедами, стиральными машинами и лыжами, дверей было штук пять.
— А вам очень к ней нужно? — еле расслышал я вопрос задумчивой женщины, когда уже взялся за ручку указанной мне двери.
— Видите ли, я принес ей продукты. Старый человек и все такое…
— Вы родственник? Впрочем, можете не отвечать. Вижу, что нет.
Я оглядел себя внимательно.
— Просто родственники к ней не ходят, — прокомментировала женщина. — Да и вам не советую. Откуда бы вы ни были. А впрочем, какое мне дело…
И тут она совершенно задумалась и ушла в свою комнату, больше не добавив ни слова.
А я стукнул в нужную (нужную ли?) мне дверь, услыхал повелительное «Войдите!» и нажал ручку.
Мне удалось сделать только шаг. Мадам Наумова стремительно подкатилась на своей инвалидной коляске, не пропуская дальше. Надо сказать, что выглядела она весьма величественно: яркий цветастый халат, подобранные по колориту серьги и браслет, высокая прическа из пышных седых волос. Чуть старше меня. Хотя выглядит, пожалуй, получше.
— Рассмотрели? — говорит она. — Теперь документы, пожалуйте. Так… Почему печать смазана? Фамилия?
Вернув удостоверение и продолжая подозрительно разглядывать меня, повелевает:
— Продукты — в холодильник. И ничего не трогайте. Я внимательно наблюдаю.
Она отъезжает в сторону, давая возможность быстро оглядеть комнату. А комнатка-то — хочется присвистнуть. Забита мебелью, дорогой мебелью. От подбора книг в ломящихся шкафах просто завистью пронзает. Ну и громадный цветной телевизор там, музыкальная установка…
Но все пыльно, грязно. И воздух, пардон, не свеж.
— Нечего тут высматривать. Занимайтесь своим делом. Я вижу, много вас, охотников до чужого! Сами заработайте. Если сможете. А то вы только завидовать умеете. И думать: чтоб ты сдохла скорее!
Поразительная проницательность. Хотя я ее совсем не знаю и нет мне корысти так думать, но нечто похожее у меня в мыслях было.
Я проворно опустошаю авоську, пока мадам Наумова, не переставая клеймить меня, роется в кошельке.
— Вот. Получите. Пересчитайте при мне! Всё? Точно? А теперь откройте холодильник, я проверю.
Я открываю, я пересчитываю. Господи, вывел бы поскорее, что ли?
Стараясь не делать резких движений, я наконец-то направляюсь к двери.
— А еще пожилой человек! — доносится мне вслед.
Но я уже в коридоре, куда ей, судя по всему, не выбраться на своей колеснице. А из кухни выглядывает задумчивая женщина.
— Сочувствую, — говорит она, открывая мне дверь на лестницу. — А вы небось думали, что у меня черствая душа, жестокое сердце и что там еще?
— Извините, — говорю я. — Был грех. Но теперь и я вам сочувствую.
Изумительный дед Астахов заказывает только сахар и дрожжи. Больше ничего! Полчаса болтовни с ним ниспосылает мне благодать, как от стакана бражки, которую дед, судя по всему, предпочитает любым харчам.
— После гражданской, голубчик ты мой, я был знаешь где? В Канаде! А ты думал? Дед только с браги пер…т? А это видал? С конями у нас тогда худо было. Вот и послали. Как знатока, на всю армию прославленного. Ну, как мы туда добирались и как нас экипировали при этом — это особый разговор. Как-нибудь зайдешь, обсудим. Дальше. В этой самой заграничной стране уговор у нас с ними был такой: коня по выбору — пятьдесят долларов. Гуртом — по двадцать пять… Секунд!
Дед удаляется в темный чулан и чем-то там булькает. Заметно приободрившись, возвращается.
— Не предлагаю, потому — ты при исполнении. Дальше. Мы, конечно, начальника, что с нами был, уговорили брать по выбору. Не на мясо же брали! Славные коньки были. Дикие только. А их пареньки затеяли такую забаву, родео называется, как нам переводчик объяснил… Секунд!
Пауза, аналогичная предыдущей.
— Ну что, думаю, делать? Нечестная у них игра. Они под потник втихаря пихают железную такую колючку. Как тут усидишь в седле? Я и спрашиваю у переводчика: а как, дескать, по-ихнему будет «волки»? Он сказал, я уж не помню, но чего-то похожее. Секунд!
Возвращается орлом. Брови топорщатся, усы — вразлет.
— Я в седло. Жаль, шашки не было… Я бы им устроил!.. Ну и как закричал коню на ухо: «Волки!» По-ихнему… Не поверишь — минуту продержался! Они мне — нечестно, дескать. А я им колючку в нос и по-расейски… Шутка, говорят. Но коня мне лично подарили. Уговор был. Секунд…
Обратно дед не возвращается. Из чулана доносится богатырский храп.
Домой возвращаюсь к вечеру, с мокрыми насквозь ботинками и усталый, словно прожил со своими клиентами все их жизни, и не один раз.
В гостиной за столом целое собрание: Неповторимая, ее сын и моя дочь. Все замолкают и как-то настороженно рассматривают меня. Меня сегодня весь день рассматривают, изучают и допрашивают. И вот теперь еще родственники. Отрадное единодушие.
Пока я ужинаю, Неповторимая с моей дочерью довольно вяло спорят о чем-то второстепенном: не то о кормлении детей, не то о ценах на сапоги, а то и обо всем сразу, как это умеют женщины. Сын Неповторимой посматривает на меня сочувствующе.
— О чем был диспут? — спрашиваю я его шепотом. — Обо мне?
— О ком же еще?!
— А ты?
— Сижу вот, присутствую, дабы не обвинили в бездушном к твоей судьбе отношении.
Я под столом пожимаю ему руку. Женщины одновременно замолкают. И это для меня как сигнал к атаке, в которой выжить или не выжить могу только я. И потому я, торопясь, начинаю пересказывать им о моих сегодняшних похождениях, стараясь не переборщить с мрачными красками.
— Ну вот. Я так и думала, — первой успевает произнести приговор моя дочь.
И от кого у нее такая реакция? Верно, не от меня.
— Я именно так и думала, — продолжает она закреплять позиции. — И все это кончится какой-нибудь жуткой инфекцией. Дело даже не в твоих внуках… Неужели ты не можешь отдыхать… спокойно? Ну из-за чего ты пошел на это? Из-за денег? Хорошо, я больше не попрошу ни копейки…
— Дело вовсе не в деньгах, — тут же встревает задетая Неповторимая. — Я уже высказывала свои соображения: свежий воздух, общение…
— Да вы с ума все посходили! — восклицает сын Неповторимой, вскакивает из-за стола, зажимает виски ладонями и начинает метаться по комнате. Он всегда так делает во время семейных советов. Но уже давно никто на это не обращает внимания.
Пора и мне взять слово. Я говорю:
— А вообще, я страшно устал и хочу отдохнуть. Спасибо за всеобщее ко мне внимание и за ужин.
И удаляюсь в спальню, давно зная, что никто из нас никому и ничего доказать не сможет. И у нас давно противоборствуют за общим столом не идеи, а всего лишь желания. В этом главная и притягательная причина наших сборищ.
Я лежу лицом к стене. К темной стене большого такого дома. Кто-то еще лежит сейчас лицом к этой стене, и мы все вместе дышим в нее и о чем-то все думаем, если уже не уснули. Я думаю о том, что все они там, за столом, переживают за меня и мысли их праведны. Но если я и сам не знаю, что мне дальше делать? То есть дел много, понятно… Но что делать именно мне?!
Таких знаков перед глазами становится все больше — я засыпаю.
— Что ж? Подведем первые итоги, — сказал Олег, принимая выручку. — Вот ваши семьдесят процентов.
Семьдесят процентов были действительно «мои», если принять во внимание вложенные мною двадцать копеек Симановского и деньги деда Астахова, платеж отсрочившего на неопределенное, судя по крепости браги, время.
— Я хотел бы несколько изменить список моих клиентов, — сказал я, вспомнив о Наумовой.
И он тут же говорит:
— Ага, и вам не удалось совладать со строптивицей! А я полагал, что ваш, простите, безобидный лик ее умилостивит. Ну ничего. И на нее найдем управу.
После минутного перебирания картотеки он говорит:
— Ваши впечатления мне в принципе известны. Вы видели забытую и неухоженную старость, безусловно, нуждающуюся в нашей опеке. Скажите теперь, не находите ли вы такую заброшенность странной?
— Еще бы, — говорю я. — Странной! Да это просто безобразие. Ведь есть же у них родственники, коллеги по бывшей работе, соседи, наконец…
— Как у Наумовой? — говорит Олег, чуть заметно улыбаясь.
— Ну что Наумова? Мне не повезло, другому повезет, расшевелит ее корыстное сердце.
— Собственно, говоря о странности, я имел в виду нечто иное, — говорит Олег уже серьезно. — Есть, по крайней мере, две причины, по которым все увиденное вами подлежит характеристике «странное». Ну посудите сами. Мир стареет. И чем дальше, тем больше. Не так далеко время, когда мы будем окружены одними стариками. И кто знает, всех ли молодых людей допустят раздраженные старики к своему обслуживанию. Вспомните еще раз Наумову. Это во-первых. Далее. Еще более странно, что мы не хотим видеть: то, что мы пренебрежительно называем дряхлостью, есть не что иное, как преддверие смерти и всего того, что за ней. Почему мы оставляем человека одного в столь ответственный период жизни? Почему мы не изучаем, как человек готовится к этому переходу? Тем более что всем нам рано или поздно предстоит проделать этот путь. Вот эта наша беззаботность и представляется мне странной, во-вторых. С детством мы носимся и даже считаем его самым творческим периодом нашей жизни. Потому что человек в этом возрасте интенсивно познаёт жизнь. А старик, интенсивно познающий смерть?
— Вы верите в загробную жизнь? — спрашиваю я, несколько обескураженный таким подходом к старости. Подходом молодого человека.
— При чем тут загробная жизнь? Достаточно верить в смерть, — говорит он каким-то потухшим голосом. — Вы читали Федорова?
— Кажется, нет, — говорю я неуверенно, поскольку фамилия очень уж распространенная. — Напомните, о чем это?
Он смотрит на меня изучающе, верно, думает, что я смеюсь над ним. Наконец он говорит назидательно:
— Обязательно прочтите. Без этого наше сотрудничество будет неполноценным. Я вам дам эту книгу, когда мне вернет ее Витюша… И вот вам адрес нового клиента.
И потом я иду по клиентам, толкаюсь в магазинах, и все свербит меня мысль: «Ай да Витюша, сукин сын! Видно, занятное что-то написал товарищ Федоров, коли Витюша так затаился…»
Болезни любят и врачей. Особенно, если врач старенький, как Валерия Георгиевна, моя новая клиентка.
Зато я знаю немало людей, которые бы позавидовали ее квартире: окна выходят на стадион. Как раз в это время, когда я выкладываю на стол в комнате нехитрый ее заказ, по футбольному полю за окном носится ватага молодцов. Шум трибун, доносящийся даже сквозь плотно закрытые окна, свидетельствует о том, что игра там нешуточная.
Валерия Георгиевна, кутаясь в шаль, привычно, словно мы знакомы лет двадцать, рассказывает откуда-то с середины бесконечную историю свою:
— …С Леончиком на руках, через всю страну на поезде — в Азию к мужу. Вместо двух суток ехали неделю. Машинист — казах, что ли? — останавливал поезд, завидя первого встречного. Как же — большой человек, поезд водит, не верблюда… Собирались его соплеменники, чай пили. А он им что-то долго рассказывал. Все они с уважением его слушали. В вагончиках же — духота, пыль, крик… Дети… Да что дети? Взрослые чуть с ума не посходили. Воды не достанешь… Как доехала?..
Я убираю продукты в холодильник. За окном — дружный рев. Забили.
Валерия Георгиевна продолжает, я присаживаюсь к столу, разглядываю фотографии на стенах, старую, но крепенькую еще мебель, небольшой телевизор, накрытый салфеточкой.
— Мы с Шевелевым, то есть — с мужем моим, никому не признавались, что у нас семья. Комнату он снял на отшибе, чтобы никто нас вместе не видел. Почему? Даже и не знаю. Смешные были… Устроилась я в поликлинику. Молодая, да и красивая, говорят, была, веселая. Ну и главный врач, вижу, все посматривает. А с питанием тогда худо было. Вот он меня и приглашает однажды. Пойдемте, мол, Валерочка, в обеденный перерыв со мной. Отказаться было почему-то неудобно, ну и я пошла с ним. Он меня даже под ручку взял. И привел в столовую для местного начальства. А там, представьте, подавали пельмени. Самые настоящие, очень вкусные. Домой пришла, Шевелеву рассказываю… Он не обиделся, посмеялся. Ешь, говорит, поправляйся, а то вон, Лёнька какой дохлый, молока мало… Только на следующий день главный врач опять меня приглашает. Я отказываюсь, а он обижается. Ну, думаю, последний раз, так ему и сказала. Пришли мы в столовую, опять подают пельмени. Вдруг откуда ни возьмись — Шевелев. Со стройки, прямо в сапогах. Рубаха и штаны в извести. На него косятся, официантка кричит. А он прямо к нам за стол, берет у меня вилку из рук, да и в мою тарелку. «Дай-ка, — говорит, попробую. — Давно такого не едал…» Главный врач, смотрю, побагровел. «Да я вас… Да вы… На дуэль вызову, мерзавец вы эдакий!» Потом все вместе долго смеялись… Славные были люди… А лампочку вы сможете вкрутить мне в люстру?
Под хлопки и свист за окном я карабкаюсь на стол, подстелив газету.
— А ночью однажды — стук в дверь. Шевелев открывает, а там… Ну по нынешним временам, милицейская, скажем, машина. За мной приехала. Перепугались мы… А меня привезли в местную тюрьму. Там в камере на полу сидят человек двадцать здоровенных мужиков. И лица у всех в крови. Подрались, что ли… Офицер мне и говорит: вы их, мол, помажьте чем-нибудь, красавцев этих. А они, бедолаги, сидят и смотрят на меня так… Я не знаю… У кого-то и слезы на глазах. Сама чуть не реву, зеленкой мажу. Вернулась домой — Шевелев ни жив ни мертв с Леончиком на руках… Только на следующую ночь опять за мной приехали. Они, видно, нарочно теперь разодрались. Я им и говорю: ребята, я ведь все понимаю, я к вам и так буду приходить, осмотры делать. Вы только не деритесь каждый день — у меня ребенок дома маленький. Так и ничего. Раз в неделю посещала их. Как дети — с любой ерундой на осмотр просились… Вот и спасибо вам. Пожалуйста, вот пять рублей. Ничего не много. Вы ведь тоже не мальчик — по столам лазить. Да и я хитрая. Вдруг еще лампочка перегорит? А вы мне, надеюсь, за те же деньги…
Дед Астахов тоже сует деньги, смущенно кряхтя.
— Прости, сынок, слаб оказался, — говорит он, усаживаясь на прочнейший табуретище в почти пустой своей кухне с закопченным потолком. — Но слушай дальше. Про коней-то помнишь? Ну так вот. Обратно когда возвращались с конями, так плыли на корабле. Всех и укачало, кроме меня. Я в свое время по пустыням на верблюдах много езживал. Так там та же качка. Привык. Секунд!
Пока дед занят в своем чулане, я думаю о том, что врач Валерия Георгиевна нашла бы что рассказать деду. Да и послушать бы ей тоже нашлось что…
— Сижу на корабле в буфете. А там эти — гарсоны по-ихнему. Что ни мужик, то гарсон. Представляешь? Один, смотрю, по-русски здорово шпарит. Разговорились мы с ним за чаркой. Так что ж ты думаешь? Белогвардеец, сукин сын! Не из графьев, конечно, а наш, скажем, унтер Ванька из-под Калуги. Дела! Корабль мотает, все в лежку, а мы с ним хлещем водку в буфете, да за Русь правдой-маткой по мордам друг другу… Секунд!
Дед еще и сейчас крепок, и если бы не пил… А что было бы? Бегал трусцой? Такие трусцой не бегают…
— Короче, сцепились мы с ним крепко. Я ему: «Что ж ты, гнида? За жратву продался?» А он: «Ты жратвой меня не попрекай, она мне тоже достается будь здоров. А вот что вы с Россией сделали? Да за это…» Он — меня за грудки, я — его… И вот этими самыми аргументами (дед показывает здоровенный кулак) по фактам! Только сопли засвистели! Секунд!
Дед молодецкой походкой удаляется. На этот раз надолго.
Голос, заказывающий мне по телефону продукты, показался мне молодым. Когда я звонил уже в дверь, тот же голос откуда-то из глубины квартиры крикнул:
— Открыто!
Ориентируясь на голос («Сюда, пожалуйста…»), я прохожу в громадную кухню, где в беспорядке на столах, стульях и подоконнике разбросаны журналы, книги, какие-то тряпки. И рядом с холодильником стоит диван, на котором, укрытая клетчатым красным пледом, возлежит еще совсем юная девчушка. Не отрывая глаз от экрана телевизора, стоящего на тумбочке напротив дивана, она произносит скороговоркой:
— Все правильно, правильно. Вы попали по адресу. Кефир. Главное — кефир. Вы принесли? Остальное ничего, а вот кефир… Поболтайте, пожалуйста, и откройте бутылку… Благо-да-рю. И заодно простите тут же меня. У меня денег — ни копья. Так и живу — в кредит.
Тут она отрывает свой взгляд от телевизора и смотрит исподлобья.
— Но когда-нибудь я ведь поправлюсь? Вы верите? Имейте в виду: если вы в это не верите, то и у меня пропадет часть моей надежды.
— А что с тобой, дочка? — спрашиваю я, привычно думая: «Ну дает молодежь!».
— Выключите, пожалуйста, телевизор. Благодарю. А то я не смогу вам толком рассказать. Но только, если вам действительно интересно. Иначе я ничего не скажу. Поклянитесь, что вам интересно.
— Клянусь, что мне безумно интересно! — говорю я со всем энтузиазмом, который во мне еще остался после целого дня выслушивания историй о жизни, обитающей в них. — Ну?
— И не смейтесь. Хотя мне самой иногда смешно. А иногда плакать хочется. Особенно, когда ломаешь ногу.
— Ну еще бы, — говорю я, облегченно вздыхая. — Конечно, приятного мало. Но это — дело поправимое. Пару неделек в гипсе, и все дела…
— Первый раз так и было. Да и во второй раз.
— Был еще и второй? Многовато.
— Да. А третий и четвертый заставили меня крепко задуматься…
— Постой, постой, — говорю я. — Так ты что? Четыре раза ломала ногу?!
— И не одну, а обе. И один раз руку.
— А сейчас что?
— Ничего.
— То есть? Что с ногами и руками?
— Я же говорю: ничего. Все в порядке. Вы не поняли.
— Брр… Так ты здорова? А чего же ты…
Я замолкаю, потому что на глазах у нее наворачиваются слезы. Глаза у нее большие, зеленые. Вот достанется кому-то красавица…
— Ну-ка, ну-ка, — говорю я. — В чем дело?..
— Вот и вы не верите-е… И он не вери-ит…
— Ну кто такой «он», я, пожалуй, догадываюсь. А ты кончай реветь и расскажи, зачем и почему ты лежишь, коли здоровая? И кстати, где твои родственники?
— Я бою-усь…
Я подношу ладонь ковшиком к ее лицу.
— Вот еще наплачь мне полную ладошку и довольно. Чего ты боишься?
— Вставать.
Но слезы при виде ладошки прекращаются.
— Вот теперь понимаю, — говорю я. — Боишься, что встанешь, и опять… Да? Но ведь придется. Нет у врачей такого диагноза: боязнь ходить своими ногами. Как дальше-то жить будешь? Вставай. Давай попробуем. А то ведь совсем отучишься…
Она смотрит на меня со страхом.
— Нет, нет. Лучше в следующий раз. Вы ведь еще придете?
— Конечно приду. Но зря ты откладываешь. Подумай! Да, так где же твои родственники?
— Я обязательно подумаю, — говорит она, словно не слыша вопроса о родственниках. — И обязательно попробую с вами в следующий раз.
— Ну, тогда теперь клянись ты, что в следующий раз…
— Клянусь, — тихо говорит она.
— И все же, что родственники? — спрашиваю я.
— Давайте и этот разговор на следующий раз отложим. Хорошо?
На прощание я включаю ей телевизор. Черт их всех разберет, когда весь день слушаешь такое…
Пока я спускаюсь по лестнице, чувство полнейшей беспомощности начинает наваливаться на меня камнем, увлекающим с ним вместе в мрак одиночества, старости, грядущего… Чего? Мне начинает казаться, что во всем мире остались только немощные и больные, старые и никому не нужные. Даже эта зеленоглазая неудачница — уже клиент Олега. Наверное, и она с радостью согласится на жизнь, полную грез, подобно Хейфицу-старшему. И стоит ли мне учить ее ходить?..
Я выхожу на улицу. Совсем свежий, с запахом нового снега ветер властвует там. Проносит ликующую, смятую ветром ворону… Боже мой! Я не хочу умирать. Господи, да понимаешь ли ты это? Не давай мне такого поручения…
И я бросаюсь к телефонной будке, набираю номер Олега, словно он может помочь мне обмануть или до смерти напугать лично мою безносую.
Он берет трубку и, не перебивая, выслушивает мои (их?) рассказы. Потом говорит:
— А за Катерину вам спасибо. Личное. Если она дала согласие пойти — это уже много. Вот видите, а вы так не хотели верить в себя. С родителями же ее вот какая история…
Но тут, совершенно неуместно, в трубку врывается Витюшин голос, звучит насмешливо:
— Довольно грезить… Спустись, на небесах и так тесно.
— Подожди, — говорю я с досадой. — Дай дослушать о родителях…
— Да чего там слушать? Родители-производители… Ну чего ты так смотришь? Ведь ты уже битый час как уставился в одну строку и что-то шепчешь? Чего читаешь-то такое занимательное? Федоров? Ну и как? Дашь почитать?
— Как, битый час?
Я вскакиваю из-за стола, отталкиваю Витюшу и бросаюсь к окну. Вовремя. В девятиэтажке напротив нашего общежития открывается подъездная дверь. Выходит Неповторимая. Она еще не знакома даже с первым своим мужем. Но уже знает, что она — Неповторимая. Я так ясно вижу это в ее походке и в том, как ложится ей под ноги первый снег.