Одиноким посвящается
Римма берет за два часа две с половиной тысячи рублей. Полторы отдает посредникам. Остается штука. Чуть больше перепадает от постоянных клиентов (здесь уже без диспетчера). А на ней здоровенный долг. Еще с тех времен, додефолтовских, когда у нее был свой компьютерный бизнес. После дефолта она потеряла и работу, и мужа, и накопления. Успела, правда, хорошую квартиру купить. Будет, что сыну оставить. Сына она периодически приводит к цветочному киоску у метро.
— Вот здесь, сыночка, я и работаю.
Цветочница улыбается. Протягивает Павлуше шоколадку (Римма еще вчера купила, отдала Тоньке-цветочнице вместе с пятью сотнями — ежемесячная плата за легенду).
— Как учишься? — говорит Тонька. — Мамку-то слушайся, жалей.
Сын зачарованно смотрит на цветастую роскошь роз, смущенно жмется к матери. Римма отводит Павлушку в школу. Возвращается домой. Ждет звонка от диспетчера. Едет на вызов. Всегда с одной и той же мыслью: кто на этот раз попадется? Римма дама заметная — азиатская смуглая изящная роскосость, рост 165, размер 44, бюст 3. Частенько подвыпившие клиенты замуж зовут. Но она об этом не думает. Сил осталось только на себя и сына. «Да и какой муж из мужика, который за любовью идет к проститутке?» — говорит мне она.
Жарким августовским днем случилось мне побывать в Грибоедовском дворце бракосочетаний. Нет, ни я, ни мои друзья цепи Гименея примеривать не собирались. Скорее наоборот. Привело меня сюда дело пустяшное, связанное с давним разводом. Требовалась справочка. А, как известно, именно дела пустяковые требуют от нашего человека преизрядного терпения. Ибо именно оно одно позволяет вырвать требуемую бумажку из прихватливой бюрократической пасти.
Итак, пройдя пять минут по Мясницкой (бывшей Кировской, бывшей Мясницкой) в сторону Садового кольца, я в очередной раз с недоумением оглядел громаду Госкомстата, волею судеб возведенную здесь неугомонным Ле Корбюзье, и свернул в узенький Малый Харитоньевский. У входа во дворец клубились среди множества цветов брачующиеся, свидетельствующие и их родственники.
Миновав восторг и ожидание счастья или свадебного банкета на худой конец, я завернул за угол дворца. Там, во дворе, в отдельном крыле располагался искомый «Архивно-информационный отдел Управления ЗАГС Москвы». Как водится, попал в обеденное время. Размышляя, отчего это, как не придешь в присутственное место, обязательно там обед или санитарный час, я огляделся.
Во дворе отчетливо слышалась торжественная музыка и напутственные речи. Доносились они из широко открытых окон и двери черного хода, выходящей к лестнице во двор. На крыльце по-птичьи пристроилась стайка пожилых людей. Четыре дамы и лысый джентльмен, не обращая внимания на заспинные торжества, что-то деловито обсуждали. Глянув на меня, лысый заметил:
— За мной будете.
До конца обеда оставалось полчаса. Я потоптался у дверей, понаблюдал, как рабочие в глубине двора у мастерской долбят доминошными костяшками, услышал стук каблучков за спиной, обернулся. У дверей стояла худенькая носатая девчушка лет двадцати. Из карманов джинсового комбинезона и клетчатой рубашки торчали многочисленные справки.
— Здесь вообще-то очередь, — предупредил я.
— А я — без очереди. Мне уже апостиль получать.
— Чего?
— Апостиль, — невинно повторила девчушка.
Я не стал демонстрировать невежество, сказал «а-а» и полез за сигаретами. Тут подошла еще пара — смуглая дама со старичком, похоже, отцом, заняли очередь за мной, и я спокойно двинулся со двора полюбопытствовать, как идут дела у брачующихся там, у парадного входа.
Процесс двигался налаженно. Пары с эскортами входили и выходили. Огромные кадиллаки, символы будущего безмятежного медового месяца на Канарах, с трудом, но, не теряя достоинства, выруливали среди припаркованных у дворца машин. Суетились мамаши, оправляя свадебные наряды на чадах, вспышками фотокамер фиксировались для вечности моменты счастья.
И лишь одна нота выбивалась из общего хоть и праздничного, но довольно однообразного звучания. Какой-то пронзительный детский крик. Он вылетал откуда-то, едва из дверей появлялась очередная сбракованная пара. Вскоре я отыскал источник. По реакции молодоженов и их окружения. Они все дружно смотрели вверх, на окно в третьем этаже дома напротив дворца. В окне, на подоконнике, у открытой форточки стоял парнишка лет четырех. И победно вопил:
— Только!
Одет он был соответственно случаю: в белую рубашку с черной бабочкой, черненьких же брючках. Волосы напомажены и аккуратно расчесаны на пробор. И такой вот нарядненький и к должности готовый, он старательно и методично каждые десять секунд выкрикивал свое «Только!». Судя по всему, других слов он не знал. Соседство с Грибоедовским для неокрепшей юной души без последствий не осталось. И в конце концов его выкрик наполнялся даже каким-то остервенением. Так что постепенно начинали теряться от его крика молодые пары, первоначально приветствовавшие парнишку аплодисментами. И вот уже без году неделя женатые и замужние торопливо забирались в лимузины и, несколько ошарашенные, отъезжали. Впрочем, думаю, довольно быстро они забывали о случившемся. Ведь впереди их ожидало столько приятных хлопот…
Машины отъезжали, парнишка замолкал, так и оставаясь на подоконнике до появления следующей пары.
До открытия архива оставалось пять минут. Я вернулся к очереди, уже заметно удлинившейся и покорно топчущейся у дверей присутствия, встреченный мрачным взглядом лысого.
— Полюбовались? Им бы сразу сюда очередь занимать, — высказался он.
— Брачующимся? — уточнил я.
— A-а, у вас бракоразводное? — догадался он. — Не обязательно только им. Мне, например, нужна справка о смерти.
— Вашей? — шепотом спросил я.
Он оглядел меня укоризненно и замолчал.
Железная дверь архива со скрипом открылась, и охранник в униформе, гремя ключами, впустил нас. Мы гуськом поднялись по лестнице на второй этаж и оказались в длинном коридоре, обитом желтым пластиком. Посетителей ожидали казенные стулья и шедевры канцеляризма — образцы заполнения справок.
Носатая девчушка, как и предупреждала, оказалась первой. Об этом известила собравшихся канцелярская дама — изящная брюнетка с короткой стрижкой:
— Получающие апостиль — без очереди!
Все с завистью оглядели девчушку, беспрепятственно юркнувшую за дверь. Впрочем, посетительница там долго не задержалась. Получив требуемое (апостиль? да что ж это такое?), триумфально удалилась. Канцелярия занялась очередью.
Мы разместились по стульям и пригорюнились, прикидывая, сколько ж нам тут сидеть. То и дело раздавалось нервное:
— А вы за кем занимали?
Тут вдруг погас свет. Кто-то приглушенно ойкнул. Охранник матюкнулся и чем-то загремел. Судя по всему, стремянкой. Поскольку вскоре под потолком скрипнула дверца распределителя, что-то щелкнуло, и коридор осветился. Охранник слез со стремянки, собрал ее и поставил рядом со столом. Предусмотрительно. Потому что, видимо, уже привычно. Так как свет через пару минут снова погас.
Так продолжалось раза четыре. Наконец охраннику альпинизм надоел, он плюнул и в сердцах сказал, не особо претендуя на логику:
— И так посидим. Чего рассматривать-то? Не в кино, чай…
В коридоре повисла напряженная тишина. В конце концов какая-то тетка не выдержала и придушенно пискнула:
— А я-то за кем?
— А за кем вы занимали? — деловито поинтересовались из тьмы.
— Да вот, за молодым человеком в светлой майке, с бородкой…
— За мной, значит, — признался я.
— А… а вы где? — потерянно поинтересовалась тетка.
— Здесь, — не стал я скрываться.
Тьма молчала, напряженно размышляя. Затем выдала:
— А как ваша фамилия?
Этого еще не хватало!
— Корбюзье, — после секундного раздумья сказал я.
— А вы за кем?
— За лыс… за синей рубашкой.
— За мной, значит, будешь, грузин, — донесся приближающийся голос лысого. На соседний стул кто-то на ощупь опустился. Но опустился с таким стуком, словно сел головой.
— Почему грузин? — не понял я.
— Вот и я думаю — почему? — отозвался жаждущий справки о смерти. — На вид вроде наш, славянин… А фамилия грузинская… Впрочем, бывает… У меня друг был в армии…
Я не дал ему пуститься в любезные сердцу армейские воспоминания.
— Это французская фамилия, — уточнил я.
— Корбудзе? Какая ж она французская? Ну типично грузинская.
— Корбюзье. Кор-бю-зье, — повторил я. — Типично французская. Только он был бразилец.
Ле Корбюзье… Или Нимейер?
— Кто — он? — недоуменно поинтересовался лысый.
Но тут открылась дверь канцелярии, и его вместе с недоумением вызвали. Во тьме отчетливо стало слышно продолжение негромкого монолога, звучащего совсем рядом и, в общем-то, для чужих ушей не предназначенного:
— …Слышу, он босиком-то шлепает возле моей кровати, затем в шкаф полез… я и говорю спросонья: «Вася, завтрак на плите, разогрей только». Он на кухню прошлепал. И тут я окончательно проснулась! Подхватилась, да к сыну в комнату, растолкала его, говорю: Сашка, отец-то только что ко мне приходил! А он говорит, да спокойно так: а он и ко мне заходил, вроде сигареты искал… А ведь девять дней-то только послезавтра будет… Уж семь дней как моего-то нет…
— Бродит, стало быть, неуспокоенный… От чего же, голубушка, он… скончался?
— Да вот как-то сидел так на кухне и говорит: Галка, ну плесни рюмочку-то… А я в сердцах, запарилась со стиркой да готовкой: отстань ты со своими рюмочками, хватит водку-то трескать! Он пошел покурить на балкон… Вернулся… Налей, говорит, рюмочку-то, да я отмахнулась. Первый раз, что ли? А он закурил, вот так сидит у кухонного стола, потянулся ко мне рукой, да захрипел и…
Послышалось всхлипывание.
— Рюмку выпить — сердцу сугрев, а лишнего — себе во вред, — деловито прокомментировала соседка. — Всё через нее, проклятую.
— Да ведь мне не жалко, — продолжился монолог. — Да залейся, кабы знать! А он еще утром со смехом так говорит: Галка, у меня тут что-то вдруг в штанах зашевелилось, дашь — пить брошу… А я… Да мы уж давно порознь-то спим… А теперь и живем… порознь… Я — тут, а он…
Всхлипывания продолжились в полной тьме. Мне отчего-то вспомнился пионерский лагерь с его ночными страшилками, повествуемыми с завываниями…
Вскоре настала и моя очередь. Мой визит в кабинет оказался чрезвычайно краток. Оказалось, я пришел не сюда. А следовало мне обратиться с моей надобностью… И мне продиктовали очередной адрес. И мне предстояло отправиться в следующую очередь. С пустяшным, в общем-то, делом.
Я вышел со двора в Малый Харитоньевский. По переулку припадочно налетавший ветер гонял разноцветные лепестки цветов. Брачующихся отчего-то не наблюдалось. Да и малец куда-то скрылся, оставив дежурный подоконник. Должно быть, отправился перекусить или отдохнуть.
Чтобы приготовиться к следующему бракосочетанию.
Я шел из бани. То есть поднимался из подвала здания на свой шестой этаж, туда, где и размещалась наша редакция. Шел пешком, чтобы совсем не остаться без мышечной нагрузки. В девятом часу вечера полутемные коридоры смотрели на меня в недоумении и некоторой тревоге. Неужели даже в выходные нельзя передохнуть от вас, словно вопрошали они. Я как мог их успокаивал. Говорил на каждом этаже, что иду из бани…
В свое время открытие, что в подвале есть душ, сильно укрепило меня морально. Летом без качественного мытья… я дошел бы до степеней известных на радость, например, А-вой, которая очень хотела, чтобы после развода я жил в коммуналке. «Непременно в коммуналке, — горячилась она, — чтобы присутствовали свидетели его моральной и физической деградации!» Да без душа я бы и без свидетелей деградировал!
В один из первых вечеров в редакции я был подвергнут суровому расспросу охранника Вити. Тот обходил на ночь свои владения, проверяя двери и выключая свет. Открыв дверь в наш кабинет, он тут же распорядился:
— Поздно уже. Домой пора.
— Здесь мой дом, — сказал я жалобно. — Я из семьи ушел.
Судя по его взгляду, Витя оценил мой поступок. И немного подумав, совсем другим тоном предложил:
— Тут это… душ есть в подвале. Если что — я ключ дам.
Я был тронут. И его душевной подвижкой к солидарности. И существованием душа. Некто вне меня обо мне позаботился. Некто во мне возликовал. Некто во мне показывал язык А-вой и ее товаркам.
А Витя позже признался:
— Я тоже уходил от жены. Целый год жили порознь.
— Го-од?
— Ага. Потом вернулся.
— Чего так?
— А плохо без жены, — просто сказал он.
Тут я с ним был согласен. Плохо без жены. Но еще хуже мне было бы без душа. И тут я вспомнил, как посещает баню боцман Черкашин. Была у меня такая новеллка. Про жизнь сахалинскую. Даже где-то опубликованная. А тут вдруг вспомнил: эка, славно как ложится-то. И вообще, Сахалин — это славно. Вспоминать и вспоминать…
Все это не шибко историческое событие происходит в приморском городке, прикрытом от морозов теплым дыханием моря. Происходит после лихого снежного заряда, когда ветер еще мечется как потерянный между домами, а собаки, пользуясь моментом, аккуратно усаживаются на перекрестках и, смакуя, отлавливают мокрыми носами проносящиеся запахи.
Боцман Черкашин, одетый соответственно, идет из бани. Он идет мимо снежной горы, где дети играют в различные виды взрослых, поднимается по недлинному трапику к стандартному четырехэтажному дому, краска на котором съедается солеными ветрами за какой-нибудь месяц. Боцман думает об общежитии, о сытном обеде, о своем пароходе, штормующем сейчас в районе мыса Крильон. Вот тут-то боцмана и подстерегают.
Невеликий такой парнишка, лет пяти-шести, обгоняет Черкашина, разворачивается и плюхается ему прямо под ноги.
— Аккуратнее, брат, — говорит боцман, поднимая пацана. — Так и уши оттопчут.
И следует дальше, прибавив к мыслям об общежитии, сытном обеде, штормующем пароходе и мысль о занятной ребятне. Но боцмана продолжают подстерегать. Этот же мальчишка. С теми же трюками и шлепаньем под ноги. Черкашин озадачен. И потому спрашивает не очень уверенно:
— Тебе, может, того… надо чего?
— Не чего, а кого. Отца ему надо, — слышит он строгий женский голос.
Пока моряк определяется со сторонами света, хлопает подъездная дверь, и на крыльце появляется молодая женщина. В халатике, прихваченном одной рукой на груди, другой — у подола. В тапочках на босу ногу.
Женщина не накрашена, и Черкашин не может определить — симпатичная она или нет.
— Отца ему надо, — повторяет женщина. — А мне не надо мужа. То есть муж мне — во, — показывает женщина на горло, на мгновение отпустив халатик на груди. — И что тут делать, а? — спрашивает также она.
Черкашин молчит, продолжая машинально отряхивать притихшего мальчугана. Но притихшего ненадолго.
— Ну и будь моим папкой. Чего тебе? — спрашивает пацан снизу.
— Вы кто по профессии? — деловито интересуется женщина.
Черкашин лаконично отвечает.
— A-а, дракон, — говорит женщина бесстрастно, демонстрируя знакомство с морским сленгом. И уже обращаясь к сыну, добавляет: — Пойдем обедать, что ли, мелкий собственник?
И Черкашин продолжает путь свой из бани, прибавляя к мыслям об общежитии, сытном обеде, штормующем пароходе, занятных пацанах и мысль о женщинах без мужей.
Сам-то боцман уже дважды разведен — работа такая. И последний развод, как Черкашину начинает казаться, он пережил именно с этой женщиной. «Ну и хватит, наверное, с меня», — также думает он.
Отвлекся на минуту от текста, чтобы бросить окурок в унитаз. Бросил, спустил воду. Ни хрена, подлец, не тонет. Тут-то я вспомнил плакатик, висевший в туалете Сахалинского книжного издательства: «Мужики, не бросайте окурки в унитаз. Они размокают и плохо прикуриваются. Сонька Золотая Ручка». Типичный островной юмор.
Смотался я на Сахалин ранней осенью. На пару дней смотался. Звучит? На пару дней… Конечно, не за свои бабки. Сахалинцы расщедрились. Юбилей там отмечали местного книжного издательства, которому я не чужой. В конце 80-х и поработал на острове, и книжечку выпустил. И теперь вот их щедротами приехал на юбилей. Гуляли так, как только сахалинцы умеют, — словно последний раз в жизни.
Друг Вовка пришел с очередной беременной женой. А та — с приятельницей, Галкой. В общем — Галка. Приятельница. Одна. И после всяческих застолий определили нас с ней на какую-то квартиру. Где мы всю ночь и прокувыркались. Хоть и выпили без меры, но сахалинская закуска — гребешки, крабы, икра — держали в тонусе. Тут даже такой пожилой хрен, как я, раздухарился. Пару раз даже с кровати упали. С Галкой. А та, хоть хрупкая на вид, с маленькой грудью и с попкой с арбузик, но вахту стояла как старый морской волк. Отец у нее стархмех на «Алдане». Может, в этом все дело. И еще все время подо мной изворачивалась, словно не веря, что я ее пригвоздил.
Часов в пять утра она все же притомилась и рванула домой — экзамен у нее был днем, чего-то такое по литературе. Филологиня она. А подробнее я не выяснял. Не до изящной словесности нам было.
А я только задремал, как звонок в дверь. Я даже сначала подумал, что снится. Потом подумал, что Галка чего-нибудь забыла. Лифчик там или колготки, мало ли… Открыл дверь, в трусах и с дурацкой ухмылкой на лице. Фиг там! Стоит мужик, помню, борода всклокоченная, видно, что тоже всю ночь квасил, и дико на меня смотрит. Сначала я опять подумал: Галкин хахаль, во, блин, влип. Стоило на Сахалин летать, чтоб получить по морде, можно было и в Москве на то же самое нарваться запросто.
А мужик оттолкнул меня в сторону и бросился кровать убирать. При этом матерно завывал: «У меня же через пятнадцать минут съемка!.. Ко мне же приезжает сам…» Ну и называет фамилию актера. Известного такого. Хриплым голосом поет всегда в шляпе. Съемка-то на квартире! Этот мужик квартиру использует по самым различным назначениям: и как бордель, и как студию, только успевай декорации менять! «Я же их, козлов, предупреждал… Ну, пи…сы, получат они у меня еще ключ!» И поименно перечислил их всех, то есть п…сов: и Вовку, и Колю Борисова, которого я ночью еле выгнал, так долго он краснобайствовал, что нам с Галкой все меньше времени на койку оставалось, сукин он сын!
Ну и я выкатился, тоже как распоследний сукин сын, в утренний и морозный Южно-Сахалинск. И тоже, представьте, без запасных носков! И ничего не соображая — спал-то всего с час. Ну и потрюхал куда-то, осматриваясь вокруг и в себе. Последний раз был я в Южном, дай Бог памяти, лет пятнадцать назад. Думаете, шибко тут все изменилось? Да ни фига подобного. Ларьков, конечно, добавилось. Маленькая лапка частного предпринимателя тщетно обшаривает проходящих. У тех, видать, с денежкой не густо.
Я купил баллон пива и стал искать пристанище. Все гостиницы размещались вокруг центральной привокзальной площади. Но повезло только в самой захудалой. В «Прибое» за 600 рублей в сутки мне предоставили четыре стены, койку, стул, стол и телевизор. Ну и класс! Я дернул пивка и благостно задремал. И снова в дверь забарабанили. Ну, думаю, неужели опять съемки? Ну, думаю, семь на восемь, да сколько же можно?!
А это Коля Борисов. А я опять в трусах. Он безмятежно-безмятежно, как только один и умеет во всем свете, молвил, в общем: «А мы тебя все внизу давно ждем». И удалился. А я стал собираться. Стал собираться, а сам думаю: сукины вы дети, да что же такое, раз в пятнадцать лет к вам выбрался, а ни поспать тебе толком, ни потрахаться, ни похмелиться. А когда вышел, увидел — Галка. Полегчало. Только смотрю, рядом — блондинка в серьезном теле. Коля глазки косит и шепчет на ухо: «Только брату ничего не рассказывай». А брат со мной работает, только в соседнем отделе. Ну и хватит о Сахалине. Пока хватит.
Окурок-то я бросал в унитаз в Доме творчества в Переделкине. Потому как именно тут и оказался, когда меня жена выперла. А куда мне еще было деваться? К старушке-матери? Типа, пожалей сынка-мужичка без запасных носков? Пожалей… А ей уже 84. И жалеть кого-то в таком возрасте ей очень даже затруднительно. Ну, то есть сил жалеть осталось в аккурат только на себя. И на посторонних, хоть и родственников, запасов уже никаких. Тем более что родственник пьющий и курящий. Встречайте, мамаша!
Вот так я угодил в Переделкино. А тут — компания. Витька Боланэгро, Слава Марьянов да Валька Капитонов. Валька — президент какой-то поэтической академии. Но его, оказывается, тоже жена выперла. Не посмотрела, что президент. Дала пинка под зад его превосходительству — и весь протокол. И стоит президент жутко похмельный, и вся скорбь мира у него не в глазах, а, как и положено русскому человеку, — под глазами. И просит президент раздолбая Витьку Боланэгро отвезти его хоть куда-нибудь. Поскольку задолжал Валя за президентские апартаменты в Переделкине уже значительную сумму, вот его и отсюда поперли. Незавидная жизнь у президентов, ежели вдуматься!
Я подошел к двери и услышал пронзительный глас скандала. Но глас был один. И принадлежал он, судя по всему, нужной мне чиновнице. Я, собственно, не прислушивался — она орала так, что и глухой бы расслышал. И из воплей ее я понял, что она скандалит с мужем по телефону. Что-то мне это не понравилось.
Предчувствия, как говорится, не обманули. Я вошел в кабинет, когда еще и от трубки, и от самой дамы валил пар. Немного за тридцать, миловидная блондинка смотрела на меня уже с яростью, еще не зная моего дела. А когда я слабо провякал:
— Видите ли, дело у меня нелепое. Но надеюсь с вашей помощью разрешить его. Я развелся…
Я поднял глаза на нее и понял: хрен мне тут, а не печать о разводе. Глазки у нее сузились от ненависти ко всем мужикам-сволочам, губки поджались, словно собирая за ними весь яд. И мне предложили предъявить еще одну справку. Я расхрабрился и спросил:
— А может, мне вообще паспорт потерять и завести новый, а? Милая девушка?
Милая девушка сквозь зубы процедила:
— Не поможет. В новом паспорте у вас все равно будет стоять печать о регистрации брака. Не сомневайтесь.
Я внимательно вгляделся во взор всех брошенных и униженных и не стал сомневаться. Ну и сволочи же вы, мужики, коли баб до такого состояния доводите, что они печать мне не ставят в паспорт, печать о разводе!
— Яковлеву пакет на вахте, — прогнусил женский голос в телефоне.
Я спустился на вахту в разгар скандала. Моя бывшая благоверная настаивала на том, чтобы здоровущий пластиковый пакет остался на вахте дожидаться меня. Вахтер настаивал, чтобы и она при пакете дожидалась меня. Благоверная вела себя неадекватно, отчего вахтер все больше подозревал в ней террористку, приволокшую в заведение как минимум килограмма три пластида. Увидев меня, благоверная бросилась к дверям. Вахтер раскорячился, не зная, хватать ли террористку, прятаться ли за стойку от возможного мощного взрыва. Я выскочил вслед за ней на улицу.
Неловко как-то писать о жизни. Так и кажется, что она стоит за спиной и въедливо проверяет — правду ли пишу. Да уйди ты, постылая!
Стало быть, выперла. И даже с милицией, которая запретила мне забирать что-либо из квартиры: «Обращайтесь в суд. Вы ведь здесь не прописаны?» — «Не прописан», — признался я и выкатился вместе с ментами за порог. В лифте они мне, правда, посочувствовали. Один даже сказал: «Чо, я, думаешь, не знаю, каково это? Сам недавно разводился…» И они уехали на патрульной. А я под взглядами соседей потрюхал на работу. А куда мне было в таком растрепе чувств? Тем более что там зарплату давали.
Начальник отдела сочувственно подмигнул и сказал: «Я же знаю, ты не просто так пришел, а душой отогреться». Мне стало неловко за его проницательность.
Душой сегодня отогревался и Женя Абухов, наш администратор клуба «Рога и копыта». У него девять дней назад умер отец. И Женя эти дни вроде бы крепился. Да и как расслабишься? Нынче похоронить — дело хлопотное. Но вот мы с ним дернули коньячку «Московского» из фляжечки у него в кабинете, он таки прослезился. И прислушиваясь, как я похрустываю малосольным огурцом (закусывая коньяк!), сказал дрогнувшим голосом:
— Не ожидал, что такая будет потеря.
Помолчал.
— Ко всему был готов, но не ожидал.
Потом собрался и сказал:
— Теперь слушаю тебя.
Пациент и психотерапевт поменялись местами.
Я рассказал ему, что меня выперли из дома без носков.
И мы еще дернули под огурцы. Женька тоже разводился в свое время. Кого этим удивишь?
Только он после нашего разговора поехал домой, от души предложив приезжать в гости и даже жить, сколько потребуется. А я двинул в Переделкино.
И это хорошо, что есть Переделкино, где такие бедолаги, как я, могут перекантоваться, пусть недолго, но все же и за это время могут собрать свои несчастные и жалкие мыслишки в кучку и на эту кучку хоть чуть-чуть стать выше.
А если бы не Переделкино, спросил я себя. Тогда из той же оперы — ЦДЛ. Там прибился бы к какой-нибудь загулявшей писательской братии, с которой в конце концов оказался бы в ближнем или дальнем Подмосковье. В единственных носках.
С чего я все о носках-то? Находясь в столь цивилизованном обществе, приходилось думать о внешних приличиях. Периодически стирать все с себя. А чтобы реже это делать (рубаха, например, не успевала высохнуть за ночь), я старался носить их по возможности реже. Возвращался в номер и тут же разоблачался догола. Читал и писал голый. Процесс творчества в голом виде. Не скованный никакими условностями.
Что ж, что без носков? Типа, трудности? Загоревал, накатив пару рюмашек? Но вспомнилось. Память, клёвая тетка, нашептала: а помнишь, как студентом дворничал в Воротниковском? И тут отлегло. Потому что вспомнил. Я вспомнил, как большой хорошей компанией мы ночевали в дворницкой без стекол в 30-градусный мороз. Компания была неразлучной — я и мои внутренности и внешности. И я в этих отнюдь не курортных условиях обращался ко всем, кто меня слышал: к ушам, носу, плечам, животу, ногам и прочим достойным ребятам, с которыми нас швырнули в эту битву. Я нежно выговаривал им, яростно орал: молодцы, орлы, красавцы вы мои. И теснее прижимался к батарее, как ни странно, не отключенной от тепла в этом полуразвалившемся доме.
Да вы знаете этот дом. Нынче там Дом Чехова. На углу Садовой и бывшей Чеховской. И там частенько проходят различные литературные мероприятия. А тогда, в середине 80-х, я там ночевал, дворником, или дворничал, ночуя. Это когда меня еще первая жена выперла. Ну, об этом неинтересно…
Потому что сейчас я весь под впечатлением последнего расхода-разбега-раздрызга с женой-женщиной-бабой, черт бы их всех побрал вместе и порознь, привет феминисткам. В запале это я вещаю, понятно.
У старушки и книги были старые. Еще из прошлого века. А их тогда с умом делали. На казеиновой основе. Казеиновый клей варили из настоящих костей. Кот еще раз принюхался. Ну да, из настоящих костей. Костей кот не любил. Он много чего не любил. Кастрированный еще в детстве, он, по предписанию ветеринаров, почти не ел натуральной пищи. Даже рыбы не ел. Питался новомодными сухими кормами. Позволяя себе лишь один каприз — сырые сосиски. Но есть же и любители косточек, думал кот. Наверняка есть. Как есть и любители посидеть вот так вот с книжкой, держа ее на коленях и подремывая, как делает старушка. И пусть себе сидит…
В общем, С. превратилась в обычную стерву, да, не буду смягчать, стерву! У которой муж виноват, что наступает старость.
Целый месяц проработала в отделе смиреннейшая и тишайшая Оленька. Даже успела получить одну зарплату. Как водится, накрыла стол с первой получки. Купила много всякой нарезки. Мы ей: это же дорого, нарезку покупать. Купила бы батон колбасы, мы бы здесь и нарезали. Раза в два дешевле, правда! Нет, поджала губы Оленька, не дешевле. Вы так нарежете, так толсто, что все равно придется еще раз идти в магазин. А вскоре ее выперли. В одной из рецензий она Феофана Грека обозвала Михаилом. Так и в печать пошло. Ну, Оленьку и выперли. И она еще долго ходила по редакции с адвокатом, добиваясь отмены увольнения.
Очередным редакционным утром, то есть после ночи, проведенной в редакции, был разбужен Серегой Правдюком. Тот сразу все сообразил:
— Я вообще два года жил в машине, когда со своей развелся. Иногда, когда уж совсем тоскливо, возвращался, ночевал у бывшей супруги, но, быстро получив очередную порцию яда от нее, приходил к мысли, что в машине все-таки лучше. А когда у матери ночевал, тоже получал порцию — сиропного сочувствия. И вновь возвращался в машину. У меня корейская, «Дэу»…
Сложная штука — жизнь семейная. На Сахалине я тоже жил в редакции. Худо с жильем на Сахалине. И ко мне по выходным в редакцию приходила кореяночка. Изящно звучит, правда? У нее были двое детей. И муж. И чего-то такое с мужем, не знаю. И она спрашивала: если в попку, то оттуда ничего не… Не, — говорил я. И ей нравилось в попку. Вообще все нравилось и по-всякому. Я так и не понял: чего ее мужу-то не нравилось?! И еще: я никогда не видел ее целиком. Кесарили ее. Вот она и стеснялась. Так и приходилось воспринимать по частям. Маленькая трогательная корейская грудь, черная шелковая маечка, спущенная с плеч, надежно прикрывает живот, далее — ниже маечки…
С точки зрения сахалинского парома, все реки и моря мира впадают в Татарский пролив. С точки зрения парома, Татарский пролив разделяет две главные части света — Холмск и Ванино. По совокупности этих воззрений паром вправе считать себя и считает фигурой масштаба вселенского, по меньшей мере.
Вот тут-то и забавно понаблюдать за ним, когда он, набив трюм вагонами, сонно скашивает иллюминаторы в причальные воды, посматривая равнодушно на суетящихся чаек и ожидая отхода. Пассажиры и команда снуют по нему назойливыми насекомыми; так бы и почесал в затылке, да нечем.
Вот появляется буксир «Монерон».
«Наконец-то, — думает паром. — Ползет, делает одолжение. Откровенно говоря, я бы и без тебя управился. Но не все же одному вкалывать, должна же быть хоть какая-то справедливость».
У «Монерона» на этот счет имеются свои, не менее веские соображения. Примерно такого рода.
«Бездельник, обжора и щеголь, — думает тот. — Подумаешь, эка важность. Будто в кругосветное путешествие отправляется. А всего и дел-то — из порта в порт, как маятник… Нет, ты покрутись в порту, как я. Так взопреешь, что родного шкипера не узнаешь…»
И «Монерон», сердито пыхтя, нарочно разворачивается под самым носом у парома, чуть задевая его кранцами — автомобильными покрышками, которыми заботливо прикрыты его борта. Паром, делая вид, что не замечает этого недомерка, терпеливо ждет, когда примут буксировочный трос, пока зазвучат команды.
Но вот, наконец, нос парома медленно начинает отходить от причальной стенки, а клинообразная полоса воды усилиями «Монерона» становится все шире. Медленно разворачиваются вправо остающийся берег и город на нем, облепивший сопки домами, салютующими парому знаменным размахиванием сохнущего на балконах белья.
«Монерон» тащит и тащит свой груз к воротам порта, и кажется, вот-вот забудется, да так и пойдет впереди парома до самого Ванина. Но вовремя что-то вспоминает, какие-то свои дела неотложные, смущенно вздыхает, отдает трос и отваливает в сторону.
Паром дальше идет уже своим ходом, оставляя за кормой брекватер, створ портовых ворот, «Монерон» и тихую портовую акваторию. Нехотя и вскользь бросает он «Монерону» облачко дыма из трубы, как снисходительное «Пока…», и, набирая ход, идет в открытые воды.
На ходу он действительно ладен, этакий напористый утюжок. Без особых усилий разгоняет он небольшие пока сентябрьские волны, шутя нахлобучивая им на макушки пенные шапки.
Денек славный, солнечный. Море самого веселого своего, бирюзового цвета. И лишь там, где падает и бежит тень от бортов и надстроек парома, воды фиолетовы и кажутся глубин и холодов необыкновенных…
Сильный дождь над Москвой, гроза. Девки под окном работают. Машины подъезжают, девки высыпают из газелей, выстраиваются в шеренгу, раскрыв зонты. Зонты разноцветные, веселые, как сами девки. А по ценам так: в Москве зарабатывают, в провинции на том же самом — выживают.
Москва 1986 года ничего не предлагала выпускнику Литинститута. Сахалин же… О, Сахалин манил примером Чехова и подъемными. Нешуточной по тем временам суммой в 250 рублей.
Однако капитал оказался ничтожным в сравнении с огромностью страны нашей, простукиваемой поездными колесами. Деньги оказались на исходе уже в Иркутске. Благо и попутчик до этого славного города оказался достойный — поэт Толя Богатых. Антиалкогольное законодательство и ночные посиделки на Байкале окончательно подорвали незыблемое, казалось бы, финансовое могущество. Дальнейший путь — Хабаровск, Комсомольск-на-Амуре, Ванино — запомнился изжогой, величием Амура и тягостными раздумьями о хлебе насущном.
В легендарном Ванине заканчивался материк. В Ванине железная дорога упиралась в конец причала. Далее грузовые вагоны закатывались в трюмы паромов «Сахалин». А пассажиры через бдительный пограничный контроль направлялись в те же паромы, но только в каюты.
«Сахалинов» тогда насчитывалось на линии Ванино — Холмск целых шесть штук. Я угодил на «Сахалин-2».
Обосновавшись на верхней палубе и с неким волнением оглядываясь, я вдруг сообразил — обратной дороги нет. Хотя бы по причине отсутствия средств. Отлогие сопки Ванинского берега с нестройно толпящимися разнокалиберными строениями выглядели негостеприимно. Прошлое проступало из стен каких-то приземистых серых бараков.
Впереди, за широкой бухтой, вправо открывался выход в Татарский пролив. От гниющей морской капусты умопомрачительно пахло йодом и дальними странствиями. Оранжевое августовское солнце уходило на оставленный мной запад. Паром отдавал концы и вслед за мощным буксиром отходил от причала…
Проворные маленькие ручонки неожиданно вцепились в поручни по соседству. Мальчуган лет семи опытным взглядом сразу же определил во мне новичка.
— Как ты думаешь, море соленое? — задал он вопрос на засыпку.
— Конечно, — с легкостью недавнего студента ответил я.
— А кто его посолил? — усложнил задание мой экзаменатор.
— Ну… Видишь ли… — начал я тянуть время.
В самом деле, не заводить же бодягу о химическом составе земной коры и лежащего сверху мирового океана. И я наконец брякнул:
— А посолили его слезами своими многие бедолаги.
— Вот и нет, — торжествующе выпалил мальчуган, словно ждавший ошибки. — Никто его не солил. Оно всегда соленое… А кто такие бедолаги?
— Те, кто не по своей воле в этих краях оказались, — снова сумничал я.
Парень оглядел «эти края», явно не ощущая себя бедолагой.
— Я, когда вырасту, моряком буду, — на всякий случай предупредил он. И скрылся в недрах парома.
Буксир давно уже отвалил в сторону причала. Судно набирало ход. Бухта раздвигалась, все дальше разнося берега свои. Ветер все свежел, становился все более упругим и как-то ухитрялся налетать со всех сторон сразу. И как только скрылась из виду земля, паром тут же погрузился в туман. Или туман быстро и окончательно поглотил сушу. Поглотил и сушу, и море. Ничего не осталось, кроме тумана, да ревущего тревожно и предупреждающе парома. За туманом, в восьми часах пути лежал остров.
Я спустился в каюту третьего класса. И там в откидном кресле забылся. Лишь изредка просыпаясь от пронзительных детских вскриков, похожих на возгласы чаек.
«И зачем я сюда поехал? — спрашивал я себя, и мое путешествие представлялось мне крайне легкомысленным» (А. П. Чехов. «Остров Сахалин»).
Итак, сахалинский паром. Это явление сразу не осознать. Мне, человеку крайне континентальному и глубоко сухопутному, паром всегда представлялся предметом неколебимо простым. Даже патриархально примитивным. Никак на мореходное средство не походящим. Так, нечто деревянное. Большой плот. На котором некий старичок, дымя самокруткой, налегает на… хм… рычаг. И этот самый плот, то бишь паром, по канату курсирует поперек реки. Туда и обратно. От берега к берегу. Изо дня в день. В общем, дело однообразное, как течение реки. Летают над водой стрекозы, рыбешка играет, визжит поросенок в корзине, лузгают бабы семечки, о прошлом судачат, настоящее клянут… Картина понятная.
Сахалинский паром оказался жуткой громадиной высотой с семиэтажку. В недрах его запросто заблудишься. А брюхо разом заглатывает железнодорожный состав.
«Итак, Резанов и Хвостов первые признали, что Южный Сахалин принадлежит японцам» (А. П. Чехов. «Остров Сахалин»).
После того как вагоны оказываются в трюме, их материковая судьба претерпевает изменения. Железнодорожная колея на Сахалине проложена японцами. У миниатюрных японцев и колея поуже нашей, российской. По прибытии в морскую столицу острова, город Холмск, вагонам меняют колесные пары. И поезда на Сахалине обретают японский ритм перестука на стрелках — ритм утонченный и таинственный. Это в Сибири поезд куражливо выстукивает: «Эх, раздолье, так твою в разэдак!» А на острове говор колес невнятен для русского уха. Да и глаз в плывущие с юга облака всматривается с недоумением. Оттуда, с японско-корейского юга, облако идет особенное, формы восточной, сказочной, рисованной тонко, словно взлетевшее с ширмы, где остались тоскующие драконы. Облако с четко очерченным силуэтом, с конкретной остроконечной завитушкой, отчетливое и ощутимое, как свежеиспеченное безе. Наше материковое облако, рыхлое и ленивое, как затрепанное ватное одеяло, сюда заходить не любит, да и не жалуют его здесь ветра морские, резкие, с характером.
«Извольте работать без солнца» (А. П. Чехов. «Остров Сахалин»).
Корейские облака и оранжевое августовское солнце, падавшее за Татарский пролив куда-то в район Владивостока, завораживали. Я стоял на балконе гостиницы для моряков и не мог взять в толк, за что в этом блаженном краю платят северные надбавки.
Теплый вечер ласково опускался на бархатистые от зарослей бамбука сопки. По искрящейся легкой зыби пролива плавно шествовало на юг далекое и такое хрупкое на вид судно. Зеркальную гладь порта взрезал неторопливый и неугомонный буксир. За что же, за что оклады живущих тут умножались на коэффициент 1,4 (а для моряков на 1,6), к которому каждый год добавлялась еще одна десятая?
«Это еще что, — скорбно вздыхали старожилы. — Раньше у нас вообще коэффициент был два. Да приехал один деятель…»
Деятель принадлежал к самой верхушке партийной власти. Оказавшись на Сахалине в разгар бархатного сезона, что тянется с конца июля по начало октября, чиновник не на шутку задумался. За что платят надбавки? Он интересовался конкретно. За отсутствие солнца, конкретно пояснили ему. То есть человек живет в жутких условиях, копит целый год денежку, которую затем благополучно и просаживает на югах, набираясь солнца и витаминов для дальнейшей жизни в жутких условиях. Чиновник хмуро оглядел залитые яркими лучами широкие проспекты областного Южно-Сахалинска, окунул палец в теплые прибрежные воды и разгневанно распорядился урезать льготы. И осталось старожилам вспоминать былой шелест банкнот, да чесать в затылке.
А солнце… Что ж, солнце здесь действительно яркое и теплое. С конца июля по начало октября. В остальное же время — тот самый ветер, что не пускает сюда облака российские. И этот ветер сбивает над островом корейско-японскую хмарь. И дует с воем неделями напролет, выматывая душу. Неделями живешь под серым небом среди серых домов и лиц.
«И высокие седые волны бьются о песок, как бы желая сказать в отчаянии: „Боже, зачем ты нас создал?“» (А. П. Чехов. «Остров Сахалин»).
У приезжающих на Сахалин юных жен не менее юных мореходов вид довольно надменный. Они твердо знают — эту дыру они потерпят в лучшем случае года три-четыре. За намеченный срок муж обязан: как можно чаще ходить в загранрейсы и как можно больше зарабатывать валюты. Твердой японской йены. К тому же новоиспеченному мореходу и жилплощадь обещали… Обещали…
А мореход первым делом прямиком попадает в каботажное плавание. То есть возит уголь на Курилы или тушенку в солнечный Магадан. На пароходе типа «Шатура», о котором сказано коротко и емко: «То ли спьяну, то ли сдуру угодил я на „Шатуру“». Это проржавевшее корыто, уже лет десять вымаливающее списания «на гвозди», скорбно продолжает длить свою морскую жизнь вопреки всем законам безопасности и плавучести. Палубная команда до одури орудует шкрябками, стервенится боцман-«дракон», не вылезают из машины механики-«маслопупы», но… Старость неотвратима, и старость судна — в том числе.
В короткие и долгожданные дни списания на отдых моряк застает красавицу-жену в перенаселенном общежитии. Здесь общие кухня, душевая и туалет сплачивают товарок по несчастью. Они еще хорохорятся и язвят мужей. Но теперь их гложет лишь одна мысль — получить отдельное жилье. Хоть какое. Тем более что и дети как-то внезапно появляются после кратких визитов мужей, истосковавшихся в море по теплу любимых рук.
И лишь к концу намеченного трехлетнего срока начинает проглядывать некий светлый блик впереди. Моряк наконец-то попадает на судно, идущее в загранрейс. Пусть это и Корея. Но уже попахивает валютой. Да и очередь на жилье худо-бедно движется. Правда, дома из каменистой почвы острова рождаются с большой натугой и дороговизной.
Так проходит лет десять. Заматеревший морской волк уже по праву ходит на добротном судне в Японию. Некогда тосковавшая по материку матрона, в которой трудно узнать юную хрупкую и надменную красавицу, в окружении трех ребятишек с наслаждением копается на дачном участке. И лишь изредка, оторвавшись от прополки грядок и глянув в низкое серое небо, вспоминает о теплом Севастополе… Да что вспоминать, душу бередить… Вон уж и дочь старшая скоро совсем невестой станет. Пора ее на материк отправлять в институт…
«…женщина, в первое время по прибытии на Сахалин, имеет ошеломленный вид» (А. П. Чехов. «Остров Сахалин»).
Новичку на Сахалине перво-наперво радостно сообщают чеховское: «Климата здесь нет, а есть дурная погода».
И вот заканчивается благословенный теплый октябрь. В сопках буйствуют чудовищные лопухи и дикая, именно дикая по размерам гречиха. Желтеет атласный бамбук, краснеет ядовитый борец. И на все это великолепие наступает зима. Наступает так же властно, как и на материке. Таким же ранним серым утром просыпается остров, зябко поеживаясь под первым снегом, из которого еще торчат жесткие ребра разбитых застывших дорог.
Надо сказать, что зиму ждут. Ребятня — с восторгом. Взрослые — с любопытством и откровенным страхом. Любопытствующие, а их большинство, гадают: что на этот раз? Запуганные местные власти уверены: ничего хорошего ждать не приходится.
И зима ничьих ожиданий не обманывает. С непредсказуемой и пугающей быстротой проносятся над островом тайфуны с могучими снежными зарядами. Первый несмелый снежок давно в прошлом. Остров по горло, до тошноты в снегу. Ворона, летом снисходительно восседавшая на светофоре, теперь не рискует садиться на этот наблюдательный пункт. Запросто потоптать могут. Трехглазая железяка на перекрестке нынче безумно светит лишь верхним, красным. Остальное — под снегом. Страшится пернатая циклопического кошмара.
А снег продолжает свое буйство. Провода и опоры не выдерживают мягкой тяжести. И остров погружается во тьму.
Итак, ребятня дождалась длительных и запланированных лишь Господом каникул. И что ей свет? Днем светло, а ночью сладко спится.
Взрослые бегают по магазинам в поисках керосинок и свечей. Русский человек, как всегда, не готов к приступу стихии. Да, известно, что грянет… Известно, что не будет света и воды… Но авось… В темных домах робкими неверными огоньками помигивают свечи. На лестничных площадках гудят керогазы. Откроешь крышку кастрюли — там пар и темнота. Наугад бросаешь содержимое пакета, соль и лаврушку. А выходит все равно вкусно — другого блюда все равно нет. И долгими вечерами тянется под рюмку долгий разговор…
А по извилистым и крутым дорогам среди сопок натужно ползут водовозки. Плещется вода, леденеет дорога. Посыпают ее угольной крошкой, что в изобилии производится многочисленными мелкими котельными. И летом, после того как с наводнением сойдут снега и осушат остров неугомонные ветра, полетит по улицам угольная пыль, все собой забивая. Но это летом… А пока посреди Тихого океана лежит большая темная рыба стерлядь, остров Сахалин.
«Каторжных работ для женщин на острове нет», — утверждал Чехов. И это верно. Работы для женщин вообще нет никакой. Та самая юная жена моряка, о которой мы сочувственно уже упоминали, не пойдет на рыбоконсервный завод. Это удел местных или пожилых женщин. Приехавшая же с мужем имеет, как правило, некое абстрактное и здорово незаконченное высшее образование. Чаще всего гуманитарное. Для начала обладательница этого богатого багажа храбро идет в местный Дом культуры моряков. И для почина предлагает себя в качестве руководителя этого самого Дома. Но место давно и прочно занято. А может быть, вам нужны руководители кружков? Например, чтения вслух? Увы, все подобные синекуры давно обрели своих хозяек. Но… но куда же? Библиотекарем? Мечты, мечты… Ну, хотя бы нянькой в детский сад, уж так и быть, не стану привередничать… Нет и нет. Все немногочисленные должности, предлагаемые дамам колониальной администрацией, заняты. Секретарши, машинистки, телефонистки и делопроизводители, кажется, родились в своих креслах и скорее всего в них же и умрут, нежели освободят их.
Тоскливо девушкам. Раз в месяц или два гастролирует в Доме культуре материковая знаменитость, завлеченная на остров экзотикой и повышенным гонораром. Раз в месяц наряжаются девушки. А потом опять: общежитие, склоки на кухне и… ветер, неустанно воющий ветер.
Незамужним проще. Они всегда готовы к восприятию проносящейся над городом вести: «Сегодня рыбный день!» Но это не то, что вы думаете. Просто с путины возвращается очередной рыболовный сейнер. А рыбаки — народ богатый. В трех местных ресторанчиках идет гульба нешуточная. С визгом дам и звоном стекол. Но и эта забава временна. Пожелтевшие и помятые рыбаки вновь уходят в море. Восстанавливать подорванное финансовое благосостояние. А девушки остаются. Мечтать о замужестве.
Так зачем же я сюда поехал? Наверное, затем, чтобы, вернувшись, вспоминать, вспоминать и вспоминать. И спустя годы ощущать со вторичной новизной далекий Остров.
После долгого, долгого, долгого (черт! да когда же оно кончится?!) плавания мнилось моряку: полумрак комнаты, накрытый столик, негромкая музыка… Чего бы еще? Ладно, остальное потом. Главное — дошли.
У нее была безобидная, почти никого не раздражавшая привычка. Она очень не любила мух. Прямо ненавидела. И при первой же возможности колотила их по головам свернутой в трубочку газетой.
И сейчас, когда все вышеперечисленное сбылось (полумрак и прочее), моряку все еще мнилось: она, толкнувшись сильной, стройной ногой, взлетает вверх, паря и победоносно нанося удары, затем медленно, грациозно опускается, раздувая подол колоколом, открывая нескромному взгляду…
Она неловко, по-бабьи занесла руку за плечо, чуть подпрыгнула (наблюдался небольшой зазор между ступней и полом) и бросила страшное орудие свое вверх. И хотя потолки невысокие, касания моряк не зафиксировал. Более верным оказался глазомер у мухи — та даже не дернулась на призыв инстинкта самосохранения.
Пока хозяйка, яростная и негодующая, выходила в прихожую поправить прическу, моряк с большой досадой выпил: разве ж так в цель бросают?
Осень заканчивается. Надо где-то зимовать. И главное — с кем. Так учила меня последняя супруга: главное — найти с кем перезимовать, а там весна придет, видно будет…
Из Переделкина пора уезжать. Дорого. Снова, наверное, в редакцию. Купить, наконец, новые носки. Хватит стирать старые. Пора переходить с записями в новую записную книжку. Эта — закончилась.
Переделкино, 2004