К книге
Московский дневникВальтер Беньямин Московский дневник 1926–1927
33%
Вальтер Беньямин Московский дневник 1926–1927
3

Первая страница рукописи «Московского дневника» Беньямина. Walter Benjamin Archiv

9 декабря

Приехал я 6 декабря[2]. В поезде, на случай если меня никто не встретит на вокзале, я заучил название гостиницы и адрес. (На границе меня заставили доплатить за первый класс, заявив, что во втором классе мест нет.) Меня вполне устраивало, что никто не видел, как я выхожу из спального вагона. Но и у турникета никого не было. Это не слишком меня взволновало. И вот уже на выходе из Белорусско-Балтийского вокзала меня встречает Райх[3]. Поезд не опоздал ни на секунду. Вместе с обоими чемоданами мы погрузились в сани. В этот день наступила оттепель, было тепло. Мы всего несколько минут проехали по широкой, блестящей от снега и грязи Тверской, как увидели машущую Асю[4]. Райх вылез из саней и пошел до гостиницы[5], что была в двух шагах, пешком, а мы поехали. Ася выглядела некрасиво, диковато в русской меховой шапке, лицо от долгого лежания несколько расплылось. В гостинице мы не задержались и пошли выпить чаю в одной из так называемых кондитерских вблизи санатория[6]. Я рассказал о Брехте. Потом Ася, сбежавшая в тихий час, вернулась в санаторий, чтобы никто не заметил, по боковой лестнице, Райх и я – по главной лестнице. Вторая встреча с обычаем снимать калоши. Первая – в гостинице, где, впрочем, только приняли чемоданы; комната была обещана нам лишь вечером. Соседку Аси по комнате, коренастую текстильщицу, я увидел лишь на следующий день, ее еще не было. Здесь мы впервые оказались на несколько минут одни в помещении. Ася очень дружелюбно смотрела на меня. Намек на решающий разговор в Риге[7]. Потом Райх проводил меня в гостиницу, мы немного поели в моей комнате, а потом пошли в театр Мейерхольда[8]. Была первая генеральная репетиция «Ревизора». Достать для меня билет, несмотря на попытку Аси, не удалось. Тогда я прошелся полчаса туда-сюда по Тверской, осторожно пытаясь разбирать по буквам вывески и ступать по льду. Потом я вернулся очень усталый (и, вероятно, печальный) в свой номер.

7-го утром за мной зашел Райх. Маршрут: Петровка (регистрация в полиции), институт Каменевой[9] (по поводу места за полтора рубля для ученых; кроме того, разговор с тамошним референтом по Германии, большим ослом), потом по улице Герцена[10] к Кремлю, мимо совсем неудачного Мавзолея Ленина до того места, где открывается вид на Исаакиевский собор[11]. Обратно по Тверской и Тверскому бульвару в Дом Герцена[12], резиденцию пролетарской писательской организации ВАПП. Хорошая еда, насладиться которой мне не дало напряжение, которого мне стоила ходьба по холоду. Коган[13], которого мне представили, прочел мне лекцию о своей румынской грамматике и своем русско-румынском словаре. Рассказы Райха, которые я во время долгих походов от усталости могу слушать лишь вполуха, необычайно живы, полны убедительных фактов и анекдотов, остроумны и симпатичны. Истории о налоговом инспекторе, который берет на пасху отпуск и служит в своей деревне священником. Еще: приговоры по делам портнихи, убившей своего мужа-алкоголика, и хулигана, напавшего на улице на студента и студентку. Еще: история о белогвардейской пьесе у Станиславского[14], как она попадает в цензуру и только один чиновник что-то замечает и возвращает с пометкой, что нужно сделать изменения. Спустя месяцы, с учетом сделанных замечаний, официальное представление пьесы. Запрет. Станиславский к Сталину: театру, мол, конец, всё вложено в постановку. Сталин решает, что «она не опасна». Премьера при сопротивлении коммунистов, которых удаляют с помощью милиции. История о повести[15], в которой намекается на происшествие с Фрунзе, который, как говорят, был прооперирован против своей воли и по приказу Сталина… далее политическая информация: снятие оппозиционных деятелей с руководящих постов. Того же плана: вытеснение евреев, главным образом из среднего звена управления. Антисемитизм на Украине. – После ВАППа, совершенно обессиленный, сначала один к Асе. Там скоро становится тесно. Приходит латышка, садящаяся рядом с ней на кровать, Шестаков[16] со своей женой; между этими двоими, с одной стороны, и Асей и Райхом – с другой, возникает – по-русски – ожесточеннейшая дискуссия о постановке «Ревизора» Мейерхольдом. В центре дискуссии – затраты на бархат и шелк, пятнадцать костюмов его жены[17]; между прочим, постановка идет 5 с половиной часов. После еды Ася приходит ко мне; Райх тоже у меня. Перед уходом Ася рассказывает историю о своей болезни. Райх отводит ее в санаторий и потом возвращается. Я лежу в постели – он хочет работать. Но очень скоро он делает перерыв, и мы беседуем о положении интеллигенции – здесь и в Германии; а также о технике принятой в настоящее время в обеих странах литературной деятельности. И еще о сомнениях Райха по поводу вступления в партию. Его постоянная тема – реакционный поворот партии в делах культуры. Левые движения, которые использовали во время военного коммунизма, оставлены совершенно без внимания. Лишь совсем недавно пролетарские писатели (вопреки Троцкому[18]) как таковые признаны государством, но при этом им одновременно дали понять, что они ни в коем случае не могут рассчитывать на государственную поддержку. Потом история Лелевича[19] – действия против левого культурного фронта. Лелевич написал работу о методике марксистской литературной критики. – Величайшее внимание в России обращается на четко – до мельчайших нюансов – определенную политическую позицию. В Германии достаточно лишь в общих чертах обозначить политическую ориентацию, хотя и там без этого не обойтись. – Методика писать для России: побольше материала и по возможности ничего больше. Уровень образования публики настолько низок, что тонкости формулировок останутся непонятыми. В Германии же, напротив, требуют одного: результатов. Как они получены, никого не интересует. С этим связано и то, что немецкие газеты предоставляют пишущему лишь крошечный объем; здесь же статьи от 500 до 600 строк не редкость. Этот разговор продолжался долго. Моя комната хорошо протоплена и просторна, находиться в ней приятно.

Александр Родченко. Прихожая в столовой Электрозавода. 1931.

Архив А. Родченко и В. Степановой

8 декабря

С утра ко мне зашла Ася. Я дал ей подарки, дал ей мельком взглянуть на мою книгу с посвящением[20]. Ночью она из-за сердцебиения спала плохо. Суперобложку книги, сделанную Стоуном, я тоже показал (и подарил) ей. Она ей очень понравилась. После пришел Райх. Дальше я пошел с ним в Государственный банк менять деньги. Мы немного поговорили там с отцом Неймана[21]. 10 декабря[22]. Потом через заново отстроенный пассаж на Петровке. В пассаже выставка фарфорового завода. Но Райх нигде не останавливается. На улице, где находится гостиница «Ливерпуль»[23], я во второй раз вижу кондитерские. (Здесь я с опозданием записываю историю визита в Москву Толлера[24], которую я слышал в первый день. Он был принят с невероятной пышностью. Плакаты по всему городу возвещали о его прибытии. Ему дают целый штат сопровождающих: переводчицы, секретарши, привлекательные женщины. Объявлены его выступления. Однако в эти дни в Москве проходит заседание Коминтерна. Среди немецких делегатов – Вернер, смертельный враг Толлера. Он сочиняет или инспирирует для «Правды» статью: Толлер, сообщается в ней, предал революцию, виновен в поражении советской республики в Германии. «Правда» дает к этому краткое редакционное примечание: извиняемся, мы этого не знали. Толлер становится в Москве нежелательной фигурой. Он отправляется, чтобы выступить с широко объявленным докладом – здание закрыто. Институт Каменевой сообщает ему: просим прощения, но зал сегодня не мог быть использован. Вам забыли позвонить.) Днем снова в ВАППе. Бутылка минеральной воды стоит 1 рубль. Затем Райх и я идем к Асе. Чтобы дать ей отдохнуть, Райх организует, вопреки ее желанию, и моему тоже, в санаторной комнате отдыха партию в домино между ней и мной. Сидя рядом с ней, я кажусь самому себе персонажем из романа Якобсена[25]. Райх играет в шахматы со знаменитым старым коммунистом, потерявшим на мировой или Гражданской войне глаз и совершенно подорвавшим свое здоровье, как многие лучшие коммунисты этого времени, если они вообще еще живы. Только мы с Асей вернулись в ее комнату, как появляется Райх, чтобы вести меня к Грановскому[26]. Какое-то время Ася идет с нами по Тверской. В кондитерской я покупаю ей халву, и она идет к себе. Грановский – еврей из Риги. Он создал подчеркнуто антирелигиозный и по внешним проявлениям в какой-то степени антисемитский фарсовый театр, являющийся по своим истокам карикатурным воспроизведением оперетты на идише. Он выглядит совершенно по-европейски, относится несколько скептически к большевизму, и разговор вертится главным образом вокруг театра и финансовых вопросов. Речь заходит о квартирах. Их оплачивают по кв. метрам. Цена квадратного метра определяется в зависимости от зарплаты квартиросъемщика. Кроме того, всё, что превосходит 13 кв. м на человека, оплачивается в тройном размере, как квартплата, так и плата за отопление. Нас уже не ждали, и вместо солидной еды был импровизированный холодный ужин. У меня в гостинице разговор с Райхом об энциклопедии.

9 декабря

С утра снова пришла Ася. Я дал ей кое-что, и мы скоро пошли гулять. Ася говорила обо мне. У «Ливерпуля» мы повернули. Я пошел домой, где уже был Райх. Час мы работали, каждый занимаясь своим, – я редактированием статьи о Гёте[27]. Потом в институт Каменевой, чтобы получить для меня скидку в гостинице. После этого обед. На этот раз не в ВАППе. Еда была превосходной, особенно суп из свеклы. После в «Ливерпуль» с его симпатичным хозяином, латышом. Было около 12 градусов. После обеда я порядком устал и не смог отправиться к Лелевичу пешком, как собирался. Небольшое расстояние пришлось проехать. Потом быстро через большой сад или парк, в котором разбросаны дома. Совсем в глубине красивый черно-белый деревянный дом с квартирой Лелевича на втором этаже. У входа в дом мы встречаем Безыменского[28], который как раз уходит. Крутая деревянная лестница, а за дверью сначала кухня с открытым очагом. Потом примитивная прихожая, забитая пальто, потом через жилую комнату, похоже с альковами, в кабинет Лелевича. Вид его с трудом поддается описанию. Довольно высокий, в синей русской блузе, он почти недвижим (само маленькое помещение, заполненное людьми, заставляет его сидеть на стуле у письменного стола). Примечательно его длинное, словно смазанное лицо с плоскими щеками. Подбородок такой длинный, какой я видел только у одного человека, больного Громмера[29], и мало выдающийся вперед. Внешне он очень спокоен, но в нем чувствуется вся напряженная молчаливая сосредоточенность фанатика. Он несколько раз спрашивает Райха обо мне. Напротив на кровати сидят два человека, один, в черной блузе, очень молод и красив. Здесь собрались лишь представители литературной оппозиции, чтобы провести с ним последние часы перед его отъездом. Его высылают. Сначала было предписано ехать в Новосибирск. «Вам нужен, – сказали ему, – не просто город, чьи масштабы всё же ограничены, а целая область». Но ему удалось избежать этого, и теперь его посылают «в распоряжение партии» в Саратов, город в сутках езды от Москвы, при этом он даже еще не знает, будет он там редактором, продавцом производственного кооператива или кем-нибудь еще. В соседней комнате почти всё время среди других гостей находится его жена, существо чрезвычайно энергичное, но обладавшее не менее гармоничной внешностью, невысокая, южнорусского склада. Она будет сопровождать его первые три дня. Лелевич наделен оптимизмом фанатика: он жалуется, что не сможет услышать речь, которую на следующий день будет произносить в Коминтерне в поддержку Зиновьева Троцкий, полагая, что партия находится накануне перелома. Прощаясь в прихожей, я прошу Райха сказать ему от меня несколько приветливых слов. После мы идем к Асе. Может быть, партия в домино была в действительности в этот раз. Вечером Ася и Райх хотели прийти ко мне. Но пришла только Ася. Я дал ей подарки: блузку, брюки. Мы разговариваем. Я замечаю, что она, в сущности, ничего не забывает, что касается нас с ней. (После обеда она сказала, что ей кажется, что у меня всё хорошо. Она не верит, что я в кризисе.) Прежде чем она уходит, я читаю ей из «Улицы с односторонним движением» место о морщинках[30]. Потом я помогаю ей надеть калоши. Райх пришел, когда я уже спал, около полуночи, чтобы сообщить мне новость, которая должна была успокоить Асю. Он подготовился к переезду. Дело в том, что он живет с сумасшедшим, и жилищные условия, и без того тяжелые, становятся от этого невыносимыми.

Виктор Иваницкий. Без названия. (Квартира Ильфов в Соймоновском проезде). 1933. Собрание А. Ильф

10 декабря

Утром мы идем к Асе. Поскольку с утра визиты не разрешены, мы разговариваем с ней минутку в вестибюле. Она после углекислой ванны, которую она принимала в первый раз и которая очень хорошо на нее подействовала. После этого снова в институт Каменевой. Справка, по которой делают скидку в гостинице, всё еще не готова, вопреки обещаниям. Вместо этого в уже знакомом мне секретариате достаточно продолжительная беседа о театральных проблемах с бездельничающим господином и секретаршей. На следующий день меня должна принять Каменева, а на вечер мне пытаются достать билеты в театр. К сожалению, билетов в оперетту нет. Райх оставляет меня в ВАППе; я провожу там два с половиной часа со своей русской грамматикой; потом он снова появляется вместе с Коганом, чтобы пообедать. После обеда я совсем недолго навещаю Асю. У них с Райхом спор по поводу квартирных дел, и она выставляет меня. Я читаю в своей комнате Пруста, поглощая при этом марципан. Вечером я иду в санаторий, встречаю в дверях Райха, который выходил, чтобы купить сигарет. Мы несколько минут ждем в коридоре, потом появляется Ася. Райх сажает нас в трамвай, и мы едем в музыкальную студию[31]. Нас принимает администратор. Он предъявляет нам написанный по-французски похвальный отзыв Казеллы[32], проводит нас по всем помещениям (в вестибюле много публики задолго до начала, это люди, пришедшие в театр прямо с работы), показывает нам и зал. Пол вестибюля покрыт чрезвычайно ярким, не слишком красивым ковром. Должно быть, дорогой обюссон[33]. На стенах висят подлинные старые картины (одна из них без рамы). Здесь, как, впрочем, и в официальной приемной института по культурным связям с заграницей, есть и очень ценная мебель. Наши места во втором ряду. Играют «Царскую невесту» Римского-Корсакова – первую оперу, недавно поставленную Станиславским[34]. Разговор о Толлере, Ася рассказывает, как она сопровождала его, и он хотел ей что-нибудь подарить и выискал самый дешевый пояс, какие глупые замечания он делал. В антракте мы идем в вестибюль. Но их три. Они слишком длинные, и Ася устает. Разговор об охристо-желтой шали, которую она носит. Я заявляю ей, что она стесняется меня. В последнем антракте к нам подходит администратор. Ася разговаривает с ним. Он приглашает меня на следующую новую постановку («Евгений Онегин»). В конце оказывается сложным получить вещи в гардеробе. Два служителя перекрывают лестницу, чтобы регулировать приток публики в крошечный гардероб. Домой, как и в театр, – в маленьком, неотапливаемом трамвае с заиндевевшими окнами.

11 декабря

Кое-что об облике Москвы. В первые дни я почти полностью поглощен трудностями привыкания к ходьбе по совершенно обледеневшим улицам. Мне приходится так пристально смотреть под ноги, что я мало могу смотреть по сторонам. Дело пошло лучше, когда Ася вчера к вечеру (я пишу это 12-го) купила мне калоши. Это оказалось не так сложно, как предполагал Райх. Для архитектурного облика города характерно множество двух– и трехэтажных домов. Они придают ему вид района летних вилл, при взгляде на них холод ощущается вдвойне. Часто встречается разнообразная окраска неярких тонов: чаще всего красная, а также голубая, желтая и (как говорит Райх) также зеленая. Тротуар поразительно узок, к земной поверхности здесь относятся столь же скупо, сколь расточительно к воздушному пространству. К тому же лед у стен домов лежит так плотно, что часть тротуара непригодна для ходьбы. Между прочим, отличить его от проезжей части улицы чаще всего трудновато: снег и лед нивелируют разные уровни улицы. Перед государственными магазинами часто встречаются очереди; за маслом и другими важными товарами приходится стоять. Здесь бесчисленное количество магазинов и еще больше торговцев, у которых, кроме корзины с яблоками, мандаринами или земляными орехами, ничего нет. Чтобы защитить товар от мороза, его накрывают шерстяным платком, поверх которого на пробу лежат две-три штуки. Изобилие хлеба и другой выпечки: булочки всех размеров, кренделя и, в кондитерских, очень пышные торты. Из жженого сахара возводят фантастические сооружения и цветы. Вчера после обеда я был с Асей в одной кондитерской. Там подают взбитые сливки в стеклянных чашах. Она взяла безе, я – кофе. Мы сидели в середине за маленьким столиком, друг напротив друга. Ася напомнила мне о моем намерении написать критику психологии, и я вновь не мог не заметить, насколько моя способность писать на такие темы зависит от контакта с ней. Вообще нам не удалось провести время в кафе так долго, как мы надеялись. Я ушел из санатория не в четыре, а лишь в пять. Райх хотел, чтобы мы его подождали, он не был уверен, будет ли у него заседание. Наконец мы пошли. На Петровке мы рассматривали витрины. Я обратил внимание на шикарный магазин деревянных изделий. Ася купила мне в нем по моей просьбе совсем маленькую трубку. Я хочу потом купить там игрушки для Штефана и Даги[35]. Там есть русские деревянные яйца, вкладывающиеся одно в другое, точно так же складывающиеся шкатулочки, резные звери из прекрасного мягкого дерева. В другой витрине были русские кружева и вязаные платки, о которых Ася сказала, что русские крестьянки повторяют в них ледяные узоры на окнах. В тот день это была уже вторая наша прогулка. С утра Ася пришла ко мне, сначала писала Даге, а потом мы прогулялись по Тверской, была очень хорошая погода. Поворачивая назад, мы остановились перед магазином, в котором продавали рождественские свечи. Ася заговорила о них. Потом с Райхом снова в институте Каменевой. Наконец я получаю свою скидку в гостинице. Вечером они хотели отправить меня на «Цемент»[36]. Райх считал, что лучше пойти на спектакль к Грановскому, потому что Ася хотела пойти в театр, а «Цемент» был бы для нее слишком напряженной вещью. Однако, когда подошло время, Ася почувствовала себя не очень хорошо, так что я пошел один, а Райх и она отправились в мой номер. Было три одноактных спектакля, из них два первых были ниже всякой критики, третий, собрание раввинов, что-то вроде музыкальной комедии на еврейские мелодии, производил гораздо лучшее впечатление, однако я не понимал сюжета и был так утомлен тем, что случилось за день, и бесконечными антрактами, что временами засыпал[37]. – Райх спал в эту ночь в моем номере. – Мои волосы здесь очень наэлектризованы.

Илья Ильф. Зимние детские радости на лестнице, ведущей к храму Христа Спасителя. Зима 1929/30. Собрание А. Ильф

12 декабря

Утром Райх с Асей пошли гулять. Потом они зашли ко мне – я был еще не совсем одет. Ася сидела на кровати. Меня очень порадовало, как она разбирала и приводила в порядок мои чемоданы; при этом она взяла себе пару галстуков, которые ей понравились. Потом она рассказала, как она глотала бульварные романы, когда была маленькой. Она прятала маленькие брошюрки среди школьных учебников, однако однажды ей досталась большая книга «Лаура», все выпуски в одном переплете, и она попала в руки ее матери. В другой раз она ночью убежала из дому, чтобы получить у подруги продолжение какой-то из этих историй. Отец подруги открыл ей в полном замешательстве – он спросил, что ей нужно, и так как она лишь в этот момент поняла, что натворила, она смогла только ответить, что сама этого не знает. – Днем с Райхом в маленьком подвальном ресторане. Послеобеденный визит в унылый санаторий был мучительным. Ася снова постоянно переходила то на «ты», то на «вы». Потом прогулка по Тверской. При этом позднее, когда мы сидели в кафе, между Райхом и Асей возникла крупная ссора, из которой можно было ясно понять, что Райх надеялся полностью сосредоточиться на русских делах, забросив из-за этого немецкие связи. Вечером одни с Райхом в моем номере: я изучал путеводитель, а он работал над статьей о «Ревизоре». – В Москве нет грузовиков, нет фирм, занимающихся доставкой, etc. Самые маленькие покупки, как и самые большие вещи, приходится перевозить на крошечных санях с извозчиком.

13 декабря

В первой половине дня я, чтобы лучше познакомиться с городом, предпринял большую прогулку по внутреннему бульварному кольцу к главному почтамту и обратно через Лубянскую площадь к Дому Герцена. Я разрешил загадку человека с алфавитной доской: он торговал буквами, которыми помечали калоши, чтобы не спутать. Я снова обратил внимание на то, что многие магазины украшены елочными игрушками, так же как и за час до того, во время короткой прогулки с Асей, когда они постоянно попадались мне на Ямской Тверской. За витринным стеклом они порой выглядят еще более яркими, чем на дереве. Во время этой прогулки по Ямской Тверской мы встретили группу комсомольцев, маршировавших под музыку. Эта музыка, так же как и музыка советской армии, производит впечатление соединения свиста и пения. Ася говорила о Райхе. Она поручила мне принести ему последний номер «Правды». Во второй половине дня Райх читал нам у Аси свой отзыв на прогон постановки «Ревизора» Мейерхольдом. Он очень хорош. До того, пока он спал в Асиной комнате на стуле, я прочел ей кое-что из «Улицы с односторонним движением». Во время моей большой прогулки в первой половине дня я заметил еще кое-что: торговки, крестьянки, ставят свою корзину с товаром перед собой (иногда и санки, вроде тех, на которых здесь зимой возят детей, вместо колясок). В этих корзинах лежат яблоки, конфеты, орехи, сахарные фигурки, наполовину скрытые платком. Можно подумать, что заботливая бабушка, перед тем как выйти из дому, собрала всё, чем она может порадовать внуков. Всё это она уложила в корзину, а теперь остановилась передохнуть по пути. Я снова встретил китайцев, продающих бумажные цветы, такие же, как и те, что я привез Штефану из Марселя. Но здесь, похоже, еще чаще встречаются бумажные животные, по форме напоминающие экзотических глубоководных рыб. Потом еще есть люди, чьи корзины полны деревянными игрушками, тележками и лопатками, тележки желто-красные, лопатки желтые или красные. Другие расхаживают со связками разноцветных флажков за плечами. Все игрушки сработаны проще и добротнее, чем в Германии, их крестьянское происхождение совершенно очевидно. На одном углу я обнаружил женщину, продающую елочные украшения. Стеклянные шары, желтые и красные, сверкали на солнце, словно это была волшебная корзина с яблоками, в которой одни яблоки были желтыми, другие красными. Здесь, как и в других местах, ощущается и непосредственная связь дерева и цвета. Это видно по простейшим игрушкам так же хорошо, как и по изящной лаковой росписи. – У стены Китай Города стоят монголы. Возможно, зима на их родине не менее сурова, а их обтрепанные шубы не хуже, чем у местных жителей. Однако это единственные люди, которые вызывают здесь сочувствие из-за климата. Они стоят на расстоянии не более пяти шагов друг от друга и торгуют кожаными папками; каждый точно такими же, как и другие. За этим, должно быть, скрывается какая-то организация, ведь не могут же они всерьез так безнадежно конкурировать друг с другом. Здесь, как и в Риге, существует прелестная примитивная живопись на вывесках. Ботинки, выпадающие из корзины, с одной из сандалий в зубах убегает шпиц. Перед турецким рестораном две вывески, как диптих, на которых изображены господа в фесках с полумесяцем за накрытым столом. Ася права, когда отмечает как примечательную черту, что народ везде, в том числе и в рекламе, хочет видеть изображение какого-нибудь реального события. – Вечером с Райхом у Иллеша[38]. Позднее пришел директор Театра Революции, в котором 30 декабря должна состояться премьера пьесы Иллеша. Этот директор[39] – бывший красный генерал, который внес решающий вклад в разгром Врангеля и был дважды упомянут в приказе Троцкого по армии. Позднее он совершил какую-то политическую глупость, которая остановила его карьеру, а поскольку он когда-то был литератором, его направили на этот руководящий пост в театре, где ему, правда, почти нечего делать. Похоже, он довольно глуп. Разговор был не слишком оживленным. К тому же я, по совету Иллеша, был осторожен в речах. Говорили об эстетике Плеханова. В комнате совсем мало мебели, больше всего бросаются в глаза старая детская кровать и ванна. Когда мы пришли, мальчик еще не спал, потом его с криками отправляют в постель, однако он не спит, пока мы не уходим.

Александр Родченко. Без названия (Часы). Начало 1930-х. Собрание П. Хорошилова

14 декабря (записано 15-го)

Сегодня я Асю не увижу. Ситуация в санатории обостряется; вчера ей разрешили выйти лишь после долгих переговоров, а сегодня утром она не зашла за мной, как мы договорились. Мы собирались купить ткань ей на платье. Я здесь всего неделю, и уже приходится сталкиваться с большими трудностями, для того чтобы ее увидеть, не говоря уже о том, чтобы увидеть наедине. – Вчера до обеда она пришла торопливая, возбужденная, еще больше приводящая в замешательство, чем испытывающая замешательство сама, словно она боялась провести в моей комнате даже минуту. Я проводил ее до здания комиссии, в которую она была вызвана. Сказал ей о том, что узнал накануне вечером: что Райх рассчитывает получить место театрального критика в одном чрезвычайно влиятельном журнале. Мы шли по Садовой. Я, в общем, говорил очень мало, она рассказывала, очень возбужденно, о своей работе с детьми на детской площадке. Во второй раз я услышал историю, как на ее детской площадке один ребенок пробил другому голову. Странным образом я понял эту совсем простую историю (которая могла бы иметь неприятные последствия для Аси, однако врачи посчитали, что ребенок будет спасен) только сейчас. Это происходит со мной довольно часто: я едва слышу, что она говорит, потому что так пристально на нее смотрю. Она развивала свою мысль, как следует делить детей на группы, потому что никогда не удастся самых отчаянных – которых она называет самыми способными – занимать чем-нибудь вместе с остальными. Они скучают от занятий, полностью поглощающих нормальных детей. И вполне понятно, что Ася, по ее утверждению, добивается наибольших успехов с самыми отчаянными. Кроме того, Ася говорила о своей литературной работе, о трех статьях в латышской коммунистической газете, выходящей в Москве: это издание нелегально доставляется в Ригу, и для нее очень полезно, что ее там читают. Дом комиссии стоял на месте пересечения Страстного бульвара с Петровкой. Больше получаса я в ожидании ходил туда-сюда по этой улице. Когда она наконец вышла, мы пошли в Государственный банк, чтобы я поменял деньги. В это утро я был полон сил, и потому мне удалось говорить о своем визите в Москву и связанных с ним ничтожно малых шансах связно и спокойно. Это произвело на нее впечатление. Она рассказала, что врач, который ее лечил и спас, категорически запретил ей оставаться в городе и предписал лесной санаторий. Однако она осталась, испугавшись печального одиночества, которое означало пребывание в лесу, а также из-за моего приезда. Мы остановились перед меховым магазином, где Ася останавливалась уже во время нашей первой прогулки по Петровке. В нем на стене висел восхитительный меховой костюм, расшитый бисером. Чтобы спросить, сколько он стоит, мы вошли и узнали, что это тунгусская работа (а не «эскимосский костюм», как предполагала Ася). Оказалось, что он стоит двести пятьдесят рублей. Ася хотела его заполучить. Я сказал: «Если я его куплю, мне придется тотчас же уехать». Но она заставила меня пообещать, что я сделаю ей потом большой подарок, который она сохранила бы на всю жизнь. К Госбанку с Петровки нужно идти через пассаж, в котором находится большой комиссионный антикварный магазин. В витрине стоял редкий по великолепию шкаф в стиле ампир с инкрустацией. Дальше, ближе к концу, у деревянных стеллажей запаковывали и разбирали фарфор. Было несколько очень хороших минут, пока мы шли обратно к автобусной остановке. Потом моя аудиенция у Каменевой. После обеда я блуждаю по городу: к Асе я не могу, у нее Кнорин[40], очень важный латышский коммунист, член верховного цензурного совета. (То же самое и сегодня; пока я пишу это, у нее Райх, один.)

К вечеру я оказываюсь во французском кафе в Столешниковом, за чашкой кофе. – О городе: похоже, что византийские церкви не выработали собственной формы окна. Завораживающее впечатление, малопривычное: мирские, невзрачные окна колоколен и главного придела церквей византийского стиля выходят на улицу, словно это жилые дома. Здесь живет православный священник, словно бонза в своей пагоде. Нижняя часть храма Василия Блаженного могла бы быть первым этажом великолепного боярского дома. А кресты на куполах часто выглядят как огромные серьги, вознесенные к небу. – Роскошь, осевшая в обедневшем, страдающем городе, словно зубной камень в больном рту: магазин шоколадных изделий Н. Крафта, магазин изысканной моды на Петровке, в котором большие фарфоровые вазы холодно, отвратительно торчат среди мехов. – Нищенство не агрессивно, как на юге, где назойливость оборванцев всё еще выдает остатки жизненной силы. Здесь оно – корпорация умирающих. Углы улиц, по крайней мере в тех кварталах, где бывают по делам иностранцы, обложены грудами тряпья, словно койки в огромном лазарете по имени Москва, раскинувшемся под открытым небом. По-другому организовано нищенство в трамваях. На определенных линиях случаются более долгие остановки. Тогда в вагон просачиваются нищие или в угол вагона встает ребенок и начинает петь. После он собирает копейки. Очень редко можно увидеть подающего. Нищенство потеряло свое наиболее мощное основание – дурную социальную совесть, открывающую кошельки гораздо шире, чем сочувствие. – Пассажи. В них есть, как нигде в другом месте, разные этажи, галереи, на которых так же пустынно, как и на хорах в соборах. – В сравнении с огромной войлочной обувью, в которой расхаживают крестьяне и зажиточные дамы, тесно облегающие сапожки кажутся интимной частью туалета, наделенной всеми мучительными свойствами корсета. Валенки – роскошество для ног. Еще о церквах: по большей части они стоят неухоженными, такими же пустыми и холодными, как собор Василия Блаженного, когда я побывал внутри него. Но жар, отсвет которого алтари еще кое-где отбрасывают на снег, вполне сохранился в деревянных городках рыночных ларьков. В их заваленных снегом узких проходах тихо, слышно только, как негромко переговариваются на идише еврейские торговцы одеждой, чей прилавок находится рядом с развалом торговки бумажными изделиями, восседающей за серебряным занавесом, закрыв лицо мишурой и ватными дедами-морозами, словно восточная женщина – чадрой. Самые красивые ларьки я видел на Арбатской площади. – Несколько дней назад я разговаривал в своем номере с Райхом о журналистике. Киш[41] открыл ему некоторые золотые правила, к которым я добавил еще кое-что. 1) В статье должно быть как можно больше имен. 2) Первая и последняя фразы должны быть хорошими; то, что в середине, не имеет значения. 3) Картины, которые вызывает в воображении имя, использовать как фон для изображения действительной вещи, называемой этим именем. Я хотел бы написать здесь с Райхом программу материалистической энциклопедии, для которой у него есть отличные идеи. – После семи пришла Ася. (Но Райх пошел с нами в театр.) У Станиславского шли «Дни Турбиных». Выполненные в натуралистическом духе декорации необычайно хороши, игра без особых изъянов или достоинств, пьеса Булгакова – совершеннейшая подрывная провокация. В особенности последний акт, в котором происходит «обращение» белогвардейцев в большевиков, столь же безвкусен с точки зрения драматического действия, сколь и лжив по идее. Сопротивление, оказанное постановке коммунистами, обоснованно и понятно. Был ли этот последний акт добавлен по требованию цензуры, как предполагает Райх, или существовал с самого начала, не имеет значения для оценки пьесы. (Публика совершенно отчетливо отличается от публики, которую я видел в двух других театрах. Там практически не было коммунистов, совершенно не видно было черных или синих блуз.) Места не были рядом, и я сидел вместе с Асей только во время первой сцены. Потом ко мне подсел Райх; он посчитал, что перевод слишком утомляет ее.

Илья Ильф. Продавец воздушных шаров. Зима 1929/30. Собрание А. Ильф

15 декабря

Встав утром, Райх вышел, и я понадеялся, что встречусь с Асей наедине. Но она вообще не пришла. Позднее Райх выяснил, что утром ей было плохо. Но и после обеда он не пустил меня к ней. До обеда мы какое-то время пробыли вместе; он переводил мне речь, с которой Каменев выступил на Коминтерне. – Место по-настоящему знаешь только тогда, когда пройдешь его в как можно большем количестве направлений. На какую-нибудь площадь нужно вступить со всех четырех сторон света, чтобы она стала твоей, да и покинуть ее во все стороны тоже. Иначе она три, четыре раза перебежит вам дорогу, когда вы совсем не ожидаете встречи с ней. На следующей стадии вы уже отыскиваете ее, используете как ориентир. То же и с домами. Что в них скрывается, узнаешь только тогда, когда разыщешь среди других какой-либо определенный. Из подворотен, у дверных косяков на тебя выскакивает полная молчаливого ожесточения и борьбы жизнь, то разными по величине черными, синими, желтыми и красными буквами, то стрелкой-указателем, то изображением сапог или свежевыглаженного белья, то вытоптанной ступенькой или солидным крыльцом. Нужно также проехать по улицам на трамвае, чтобы увидеть, как эта борьба карабкается вверх по этажам, чтобы в конце концов достичь решающей стадии на крышах. Туда выбиваются лишь мощнейшие старые лозунги или названия фирм, и увидеть индустриальную элиту города (несколько имен) можно лишь с самолета. – В первой половине дня в соборе Василия Блаженного. Его наружные стены лучатся теплыми домашними красками над снегом. На соразмерном основании вознеслось здание, симметрию которого не увидишь ни с какой стороны. Он всё время что-то скрывает, и застать врасплох это строение можно было бы только взглядом с самолета, против которого его строители не подумали обезопаситься. Помещения не просто освободили, но выпотрошили, словно охотничью добычу, предложив народному образованию как «музей». После удаления внутреннего убранства, с художественной точки зрения – если судить по оставшимся барочным алтарям – по большей части, вероятно, ценности не представляющего, пестрый растительный орнамент, буйно покрывающий стены всех галерей и залов, оказался безнадежно обнаженным; к сожалению, он исказил, превратив в игру в стиле рококо, явно более раннюю роспись, которая сдержанно хранила во внутренних помещениях память о разноцветных спиралях куполов. Сводчатые галереи узки, неожиданно расширяясь алтарными нишами или круглыми часовнями, в которые сверху через высоко расположенные окна проникает так мало света, что отдельные предметы церковной утвари, оставленные здесь, с трудом можно разглядеть. Однако есть одна светлая комнатка, пол которой покрывает красная ковровая дорожка. В ней выставлены иконы московской и новгородской школы, а также несколько, должно быть бесценных, евангелий, настенные ковры, на которых Адам и Христос изображены обнаженными, однако без половых органов, почти белые на зеленом фоне. Здесь дежурит толстая женщина, по виду крестьянка: хотел бы я слышать те пояснения, которые она давала нескольким пришедшим пролетариям. – До того короткий проход через пассажи, называющиеся «верхние торговые ряды». Я безуспешно пытался купить из витрины одного магазина игрушек очень интересные фигурки, глиняных, ярко раскрашенных всадников. На обед – на трамвае вдоль реки Москвы, мимо храма Христа Спасителя, через Арбатскую площадь. После обеда еще раз, в темноте, обратно на площадь, гулял среди рядов деревянных рыночных ларьков, потом по улице Фрунзе мимо Министерства обороны, имеющего элегантный вид, пока не заблудился. Домой на трамвае. (К Асе Райх хотел пойти один.) Вечером по совсем свежему гололеду к Панскому[42]. В дверях его дома он сталкивается с нами, направляясь со своей женой в театр. По недоразумению, выяснившемуся только на следующий день, он просит зайти к нему на днях на работу. После этого в большой дом на Страстной площади, чтобы увидеть одного знакомого Райха. В лифте мы встречаем его жену, которая говорит нам, что ее муж на собрании. Но так как в том же доме, своего рода огромном boarding house[43], живет мать Софии, мы решаем зайти туда. Как все комнаты, которые я видел до сих пор (у Грановского, у Иллеша), в ней мало мебели. Безрадостная мещанская обстановка оказывается еще более удручающей, поскольку комната убого обставлена. Но мещанскую обстановку отличает завершенность: картины должны покрывать стены, подушки – софу, покрывала – подушки, безделушки – полочки, цветные стекла – окна. Из всего этого случайно сохранилось только одно или другое. В этих помещениях, выглядящих словно лазарет после недавней инспекции, люди могут вынести жизнь, потому что помещения отчуждены от них их образом жизни. Они проводят время на работе, в клубе, на улице. Первый шаг в этой комнате позволяет опознать удивительную ограниченность в решительной натуре Софии как приданое этой семьи, от которой она если и не отреклась, то отделилась. На обратном пути Райх рассказывает историю ее жизни. Брат Софии – тот самый генерал Крыленко[44], который в последний момент стал на сторону большевиков и оказал революции совершенно неоценимые услуги. Поскольку его политический талант был невелик, позднее ему доверили пост генерального прокурора. (Он был также обвинителем на процессе Киндермана[45].) Мать, по-видимому, тоже занимается какой-то деятельностью. Ей что-то около семидесяти, а она хранит следы большой энергичности. Под ее опекой теперь страдают дети Софии, которых перебрасывают от бабушки к тете и обратно и которые уже несколько лет не видели матери. Оба они еще от ее первого брака с дворянином, который в Гражданскую войну был на стороне большевиков и умер. Младшая дочь была там, когда мы пришли. Она удивительно хороша, необычайно уверенна и грациозна в своих движениях. Она кажется очень замкнутой. Как раз пришло письмо от ее матери, и из-за того, что она его открыла, возникла ссора с бабушкой. Но письмо было адресовано ей. София пишет, что ей больше не дают вида на жительство. Семья подозревает о ее нелегальной работе; дело серьезно, и мать явно очень встревожена. Из комнаты замечательный вид на Тверской бульвар и ряд огней за ним.

Илья Ильф. Уголок старой Москвы. Зима 1929/30. Собрание А. Ильф

16 декабря

Я писал дневник и уже не надеялся, что Ася придет. Тут она постучала. Когда она вошла, я хотел ее поцеловать. Как обычно, мне это не удалось. Я вынул открытку Блоху[46], начатую мной, и дал ее ей, чтобы она что-нибудь дописала. Еще одна тщетная попытка поцеловать ее. Я прочитал, что она написала. В ответ на ее вопрос я сказал: «Лучше, чем то, как ты пишешь мне». И за эту «наглость» она меня всё же поцеловала, даже обняв при этом. Мы поехали на санях в город и пошли по магазинам на Петровке, чтобы купить ткань ей на платье, ее униформу. Я называю его так, потому что у нового должен быть точно такой же покрой, как и у старого, привезенного из Парижа. Сначала в государственном магазине, там наверху, на длинных стенах вдоль всего помещения, картины, составленные из картонных фигур и призывающие к единению рабочих и крестьян. Изображение в распространенном здесь слащавом вкусе: серп и молот, шестерня и прочие механические приспособления сделаны, невероятно нелепо, из обтянутого плюшем картона. В этом магазине товар был только для крестьян и пролетариев. В последнее время, в связи с «режимом экономии», на государственных предприятиях не производят ничего другого. У прилавков толпа. В других магазинах, где пусто, ткани продаются только по талонам или – в открытой продаже – по непомерным ценам. С помощью Аси я покупаю у уличного торговца куклу для Даги, станька-ванька, главным образом для того, чтобы, пользуясь случаем, приобрести такую же и для себя. Потом у другого торговца – стеклянного голубя для рождественской елки. Говорили мы, насколько я помню, не много. – Позднее с Райхом в бюро к Панскому. Но, как выяснилось, он пригласил нас, полагая, что мы будем вести какие-то переговоры. Раз уж я пришел, он сплавил меня в кинозал, где двум американским журналистам показывали фильмы. К сожалению, когда я наконец, после всех предварительных процедур, туда попал, демонстрация «Потёмкина» уже заканчивалась, я видел только последнюю часть. Затем был фильм «По закону», поставленный по рассказу Лондона[47]. Премьера, которая несколько дней назад прошла в Москве, обернулась провалом. Технически фильм хорош – его режиссер Кулешов пользуется очень хорошей репутацией. Однако основной мотив сюжета доведен через нагромождение ужасов до абсурда. Говорят, что фильм должен выражать анархистскую тенденцию против всякого права вообще. К концу сеанса Панский сам поднялся в зал и в конце концов взял меня с собой в свой кабинет. Разговор там мог бы продолжаться долго, если бы я не боялся упустить Асю. Обедать всё равно было уже поздно. Когда я пришел в санаторий, Аси уже не было. Я пошел домой, и очень скоро появился Райх, вскоре после него и Ася. Они купили для Даги валенки и прочее. Мы разговаривали в моем номере, и разговор зашел в том числе и о пианино как детали обстановки, образующей в мелкобуржуазной квартире основной динамический центр господствующей там меланхолии и центр всех житейских катастроф. Эта мысль наэлектризовала Асю; она захотела написать со мной об этом статью, Райх – воплотить эту тему в скетче. На несколько минут Ася и я остались одни. Я помню только, что произнес слова: «Больше всего я хотел бы навечно», а она в ответ засмеялась так, что было ясно: она поняла. Вечером я был с Райхом в вегетарианском ресторане, в котором стены были покрыты пропагандистскими надписями. «Бога нет – религия это выдумка – мир никто не сотворил» и т. д. Многое из того, что имело отношение к капиталу, Райх не смог мне перевести. Потом, дома, мне наконец удалось поговорить с помощью Райха по телефону с Ротом[48]. Он заявил, что уезжает на следующий день, и после некоторого размышления не оставалось ничего другого, как принять приглашение на ужин в половине двенадцатого в его отеле. В противном случае я вряд ли мог рассчитывать на разговор с ним. Очень усталый, я уселся около четверти двенадцатого в сани: Райх весь вечер читал мне из своих работ. Его эссе о гуманизме, правда существующее пока в предварительном виде, опирается на плодотворную постановку вопроса: как случилось, что французская интеллигенция, авангард великой революции, уже вскоре после 1792 года не смогла отстоять своих позиций и стала инструментом буржуазии? В разговоре об этом у меня появилась мысль, что история «образованных» людей должна быть материалистически представлена как функция и в строгом соответствии с «историей необразованности». Ее истоки – в Новом времени, когда средневековые формы господства перестают быть формами того или иного (церковного) образования подданных. Принцип cuius regio, eius religio[49] разбивает духовный авторитет светских форм господства. Подобная история необразованности могла бы показать, как в необразованных слоях общества осуществляется многовековой процесс освобождения революционной энергии из ее религиозной оболочки, и интеллигенция предстала бы в этом свете не только вечной армией отделяющихся от буржуазии перебежчиков, но и передовым редутом «необразованности». Поездка в санях меня очень освежила. Рот уже сидел в просторном зале ресторана. Зал встречает посетителя громким оркестром, двумя огромными пальмами, достигающими разве что половины высоты помещения, пестрыми барами и буфетами и неброскими, изысканно сервированными столами, словно перенесенный далеко на восток роскошный европейский отель. Первый раз в России я пил водку, мы ели икру, холодное мясо и пили компот. Вспоминая весь вечер, вижу, что Рот произвел на меня не столь хорошее впечатление, как в Париже. Или – и это более вероятно – я заметил в Париже те же, тогда еще скрытые, вещи, которые поразили меня в этот раз своим открытым проявлением. Мы более активно продолжили начатый за столом разговор в его комнате. Вначале он принялся читать мне большую статью о русской системе образования. Я осмотрелся в комнате, стол хранил следы явно роскошного чаепития не менее чем на три персоны. Рот производит впечатление человека, живущего на широкую ногу, гостиничный номер – столь же европейский по обстановке, как и ресторан, – наверняка стоит дорого, так же как и его ознакомительная поездка, включавшая посещение Сибири, Кавказа и Крыма. В разговоре, последовавшем за чтением, я довольно быстро вынудил его проявить свою позицию. Если выразить это одним словом: он приехал в Россию (почти) убежденным большевиком, а уезжает из нее роялистом. Как обычно, страна расплачивается за смену политической окраски тех, кто приезжает сюда с красновато-розовым политическим отливом (под знаком «левой» оппозиции и глупого оптимизма). Его лицо изборождено множеством морщин и производит неприятное впечатление, словно он настороженно принюхивается. Это снова бросилось мне в глаза два дня спустя, когда я встретил его в институте Каменевой (ему пришлось на два дня отложить свой отъезд). Я принял его приглашение воспользоваться санями и около двух часов поехал обратно в свою гостиницу. Местами, перед большими отелями и перед кафе на Тверской, на улице есть признаки ночной жизни. Из-за холода люди сбиваются в этих местах в кучу.

Александр Родченко. Госэлектротрест. Бюст Ленина в партийном кабинете. Начало 1930-х. Собрание П. Хорошилова

17 декабря

Посещение Даги. Она выглядит лучше, чем когда-либо раньше. Дисциплина в интернате сильно действует на нее. Ее взгляд спокоен и сдержан, лицо округлилось и менее нервозно. Сходство с Асей уже не такое поразительное. Мне устроили экскурсию по интернату. Очень интересны классные комнаты со стенами, порой сплошь покрытыми рисунками и картонными фигурами. Что-то вроде храмовой стены, на которой выставлены работы детей как приношения коллективу. Красный цвет преобладает на этих поверхностях. Они испещрены советскими звездами и портретами Ленина. Дети сидят в классах не за партами, а за столами на длинных скамьях. Они говорят «Здравствуйте!», когда в класс кто-нибудь входит. Поскольку интернат не выдает детям форму, многие одеты очень бедно. Поблизости от санатория играют другие дети, из крестьянских домов, расположенных неподалеку. Поездка в Мытищи и обратно на санях против ветра. После обеда в санатории у Аси настроение очень плохое. Партия в домино вшестером, в комнате отдыха. На ужин, с Райхом, чашка кофе и пирожное в кондитерской. Лег рано.

18 декабря

Утром пришла Ася. Райх уже ушел. Мы пошли покупать ткань, до того в Госбанк менять деньги. Уже в номере я сказал Асе о плохом настроении в предыдущий день. В это утро всё шло хорошо, как нельзя лучше. Материал был очень дорогой. На обратном пути мы попали на киносъемку. Ася рассказала мне, как это происходит. Как люди при этом тут же теряют голову, забыв всё, часами следят за происходящим, потом сконфуженные приходят на работу и не могут объяснить, где они были. Это представляется очень вероятным, когда видишь, сколько раз здесь приходится назначать совещание, чтобы оно наконец состоялось. Ничто не происходит так, как было назначено и как того ожидают, – это банальное выражение сложности жизни с такой неотвратимостью и так мощно подтверждается здесь на каждом шагу, что русский фатализм очень скоро становится понятным. Когда цивилизаторская расчетливость лишь постепенно пробивает себе дорогу в коллективе, то жизнь отдельного человека поначалу становится от этого только сложнее. В доме, где есть только свечи, жить проще, чем в доме, где есть электрическое освещение, но электростанция то и дело прекращает подачу тока. Есть здесь и люди, не заботящиеся о словах и спокойно принимающие вещи такими, каковы они в действительности, например дети, надевающие на улице коньки. Азарт, которым сопровождается здесь поездка в трамвае. Через заиндевевшие окна никогда не разобрать, где находишься. А когда узнаешь, то путь к выходу преграждает масса втиснувшихся в трамвай людей. Поскольку вход в вагон сзади, а выход – спереди, приходится пробираться сквозь толпу, и получится ли это, зависит от удачи и от бесцеремонного использования физической силы. В то же время есть кое-какой вид комфорта, неизвестный в Западной Европе. Государственные продовольственные магазины открыты до одиннадцати часов вечера, а дома – до полуночи и даже позже. Слишком много жильцов и квартирантов: дать каждому ключ от дома невозможно. – Замечено, что люди ходят по улице лавируя. Это естественное следствие перенаселенности узких тротуаров, такие же узкие тротуары можно встретить разве что иногда в Неаполе. Эти тротуары придают Москве нечто от провинциального города или, вернее, характер импровизированной метрополии, роль которой не нее свалилась совершенно внезапно. – Мы купили хорошую коричневую материю. После этого я пошел в «институт», получил там пропуск на Мейерхольда, а также встретил Рота. В Доме Герцена я играл после еды с Райхом в шахматы. Тут подошел Коган с репортером. Я сочинил, будто собираюсь написать книгу об искусстве в условиях диктатуры: итальянском при фашизме и русском при пролетарской диктатуре. Еще я говорил о книгах Шеербарта[50] и Эмиля Людвига[51]. Райх был чрезвычайно недоволен этим интервью и объяснил, что я чрезмерным теоретизированием серьезно поставил себя под удар. Пока еще интервью не опубликовано (я пишу это 21-го), посмотрим, какова будет реакция. – Асе не повезло. Одну больную, сошедшую с ума после менингита, – она знала ее еще по больнице – поместили в соседнюю палату. Ночью Ася устроила среди женщин мятеж, и в результате больную убрали. Райх доставил меня в театр Мейерхольда, где я встретился с Фанни Еловой[52]. Но у института плохие отношения с Мейерхольдом: поэтому они ему не позвонили и нам не дали билетов. Побыв немного в моей гостинице, мы поехали в район Красных Ворот, чтобы посмотреть фильм, о котором Панский сказал мне, что он побьет успех «Потёмкина». Сначала не было свободных мест. Мы купили билеты на следующий сеанс и пошли в комнату Еловой неподалеку выпить чаю. Обстановка и здесь была скудной, как и во всех комнатах, которые я уже видел. На серой стене большая фотография Ленина, читающего «Правду». На узкой этажерке несколько книг, в простенке у двери две дорожные корзины, у одной стены кровать, у другой – стол и два стула. Время в этой комнате за чашкой чая с куском хлеба было самым лучшим за этот вечер. Потому что фильм оказался невыносимой халтурой, и к тому же его крутили так быстро, что его нельзя было ни смотреть, ни понимать. Мы ушли, прежде чем он закончился. Обратная дорога в трамвае была словно эпизод из периода инфляции. И еще я застал в своем номере Райха, который снова ночевал у меня.

19 декабря

Я уже не помню точно, что было с утра. Кажется, я видел Асю, а потом, уже после того как доставил ее обратно в санаторий, собрался в Третьяковскую галерею. Но я не нашел ее и блуждал на пронзительном холоде по левому берегу Москвы-реки среди строек, гарнизонов и церквей. Я видел, как маршировали красноармейцы, а дети тут же играли в футбол. Девочки шли из школы. Напротив остановки, на которой я потом наконец сел в трамвай, чтобы вернуться домой, была сияющая красная церковь с колокольней и куполами, отгороженная от улицы длинной красной стеной. Мое блуждание утомило меня еще сильнее оттого, что я носил с собой неудобный пакет с тремя домиками из цветной бумаги, которые я с превеликим трудом добыл за гигантскую цену, по 30 копеек за штуку, в лавочке на одной из больших улиц левого берега. После обеда у Аси. Я вышел, чтобы принести ей пирожное. Когда я выходил из дверей, я обратил внимание на странное поведение Райха, он не ответил на мое «Пока». Я списал это на плохое настроение. Потому что, когда он на несколько минут выходил из комнаты, я сказал Асе, что он, наверное, принесет пирожное, и когда он вернулся, она была разочарована. Когда я через несколько минут вернулся с пирожным, Райх лежал на постели. У него случился сердечный приступ. Ася была очень взволнована. Я заметил, что ее поведение при недомогании Райха было очень похоже на то, как я раньше вел себя, если Дора болела. Она ругалась, вела себя неумно и больше провоцировала, чем пыталась помочь, и поступала как человек, который хочет довести до сознания другого, какую несправедливость тот совершил, заболев. Райху понемногу становилось лучше. Но в театр Мейерхольда я из-за этого происшествия должен был идти один. Потом Ася доставила Райха в мой номер. Он ночевал в моей постели, а я спал на софе, приготовленной для меня Асей. – «Ревизор», хотя он и был сокращен по сравнению с премьерой на час, всё же закончился за полночь, начавшись без четверти восемь. Спектакль был поделен на три действия и состоял всего (если я не ошибаюсь) из 16 картин. Многочисленными высказываниями Райха я был в целом подготовлен к тому, что мне предстояло увидеть. И всё же меня поразили невероятные расходы на постановку. При этом более всего на меня подействовали не дорогие костюмы, а декорации. За немногими исключениями действие происходило на крохотной наклонной площадке, в каждой картине на ней размещалась новая конструкция из красного дерева в стиле ампир и новая мебель. Тем самым создавалось множество прелестных жанровых картин, в соответствии не с драматической, а социологически-аналитической основной направленностью этой постановки. Ей придают здесь большое значение как адаптации классической театральной пьесы для революционного театра, однако в то же время попытка считается неудачной. Партия также высказалась против инсценировки, и умеренная рецензия театрального критика «Правды» была отвергнута редакцией. Аплодисменты в театре были жидкими, и возможно, что это также объясняется не столько самим впечатлением, сколько официальным приговором. Потому что постановка безусловно была великолепным зрелищем. Но такие вещи, по-видимому, связаны с господствующей здесь общей осторожностью при открытом выражении мнения. Если спросить малознакомого человека о его впечатлении от какого угодно спектакля или фильма, то в ответ получаешь только: «У нас говорят так-то и так-то» или «Большинство высказывается об этом так-то». Режиссерский принцип постановки, концентрация сценического действия на очень маленьком пространстве, приводит к чрезвычайно большим роскошествам, нагромождению материала, не в последнюю очередь это касается занятого состава актеров. В сцене празднества, представлявшей собой шедевр режиссерского мастерства, это достигло своего максимума. На маленькой площадке, среди бумажных, лишь намеком обозначенных пилястр, актеры были сбиты в тесную группу человек в пятнадцать. (Райх говорил о преодолении линейного расположения.) В общем, это производит впечатление роскошного торта (очень московское сравнение – только здесь есть торты, которые делают его понятным) или, пожалуй, движения танцующих фигурок на курантах, музыкой для которых является текст Гоголя. К тому же в спектакле много настоящей музыки, а маленькая кадриль, исполненная в конце, была бы несомненной удачей для любого буржуазного театра; в пролетарском театре такого не ожидаешь. Формы пролетарского театра наиболее ясно проявляются в эпизоде, где балюстрада делит сцену вдоль; перед ней стоит ревизор, за ней – толпа, следующая за всеми его движениями и ведущая очень выразительную игру с его шинелью – то держит ее шестью или восемью руками, то накидывает ее на опирающегося на парапет ревизора. – Ночь на жесткой постели прошла очень хорошо.

Василий Живаго. Сцена из хореографической композиции «Пан». 1928. Собрание А. Ильф

20 декабря

Пишу 23-го и уже ничего не помню о том, что было с утра. Вместо этого кое-что об Асе и наших с ней отношениях, несмотря на то что Райх сидит рядом со мной. Я оказался перед почти неприступной крепостью. Всё же я полагаю, что уже одно только мое появление перед этой крепостью, Москвой, означает первый успех. Но всякий следующий, решающий успех кажется связанным с почти неодолимыми препятствиями. Позиция Райха сильна, из-за явных успехов, которые он один за другим одерживает после чрезвычайно трудного полугодия, которое он провел здесь без языка, в холоде, а может быть, и голоде. Сегодня утром он сказал мне, что надеется через полгода получить должность. К условиям работы в Москве он относится с меньшей страстностью, чем Ася, но дается это ему не легче. В первое время, приехав из Риги, Ася даже хотела сразу вернуться обратно в Европу, настолько безнадежной показалась ей затея получить здесь какую-нибудь должность. Когда ей всё же это удалось, после нескольких недель работы на детской площадке ее подкосила болезнь. Если бы она за день или два до того не была принята в профсоюз, она осталась бы без ухода и, наверное, умерла бы. Ее наверняка и сейчас тянет в Западную Европу. Это не только стремление к поездкам, встречам с чужими городами и приятными сторонами богемной жизни, но и то освобождающее влияние совершенной формы, которую ее собственные мысли обретали в Западной Европе, главным образом в общении с Райхом и мной. Каким образом получилось, что Ася обрела столь твердые убеждения здесь, в России, судя по тому, что она принесла их с собой в Западную Европу, действительно остается, как недавно заметил Райх, почти загадкой. Для меня Москва теперь – крепость; суровый климат, пусть и здоровый, но очень для меня тяжелый, незнание языка, присутствие Райха, серьезные ограничения в образе жизни Аси – всё это такое количество бастионов, и только полная невозможность продвинуться вперед, болезнь Аси, по крайней мере ее слабость, отодвигающая всё личное, имеющее к ней отношение, несколько на второй план, не дает мне совсем пасть от этого духом. Насколько мне удалось достичь побочной цели своей поездки – избежать смертельной меланхолии рождественских дней – еще неизвестно. Я держусь достаточно твердо еще и потому, что, несмотря ни на что, ощущаю привязанность Аси ко мне. Похоже, мы переходим на «ты», и ее взгляд, когда она смотрит на меня долго – я не помню, чтобы какая-нибудь женщина была способна на такой долгий взгляд и такие долгие поцелуи, – не потерял ничуть от своей власти надо мной. Сегодня я сказал ей, что хотел бы теперь, чтобы у нее был от меня ребенок. Редкие, но спонтанные движения, достаточно значимые при том контроле, которому она подвергает себя сейчас в эротических делах, говорят о том, что она испытывает ко мне расположение. Ведь она вчера силой задержала меня, когда я хотел выйти из ее комнаты, чтобы избежать ссоры, и стала ерошить мои волосы. Еще она часто называет меня по имени. Как-то она сказала мне в один из этих дней, что если бы не я, то мы с ней сейчас могли бы жить на каком-нибудь «пустынном острове» и у нас было бы уже двое детей. Это в какой-то степени верно. Три или четыре раза я увильнул от возможности совместного будущего: когда не «бежал» с ней на Капри, но как? – когда отказался сопровождать ее из Рима в Ассизи и Орвьето, летом 1925 года не захотел ехать с ней в Латвию, а зимой – ждать ее в Берлине. Дело было не только в экономической ситуации и даже не только в моей фанатичной страсти к путешествиям, которая за последние два года поутихла, но и в страхе перед враждебными чертами в ней, способность противостоять которым я ощущаю только сейчас. И я сказал ей в эти дни, что если бы мы тогда начали совместную жизнь, то я боюсь, что мы давно бы уже расстались. Всё происходящее сейчас вокруг и во мне работает на то, чтобы сделать мысль о расставании с ней менее переносимой, чем это мне раньше казалось. Конечно же, это прежде всего связано со страхом, что если Ася наконец выздоровеет и будет жить здесь с Райхом в определенных отношениях, то прояснить нашу ситуацию можно будет лишь ценой больших страданий. Смогу ли я избежать этого, еще не знаю. Ведь сейчас у меня нет прямого повода совсем с ней расстаться, даже если и предположить, что я был бы способен на это. Мне больше всего хочется, чтобы нас связал ребенок. Но я не знаю, способен ли я даже сегодня на жизнь с ней, жизнь суровую, при ее – несмотря на всё очарование – бессердечии. – Жизнь зимой становится здесь на одно измерение богаче: пространство буквально изменяется в зависимости от того, теплое оно или холодное. Жизнь на улице – словно в студеном зеркальном зале, где всякая остановка и осмысление ситуации даются с невероятным трудом: нужно полдня готовиться к тому, чтобы опустить письмо в почтовый ящик, и, несмотря на суровый холод, требуется усилие воли, чтобы войти в какой-нибудь магазин. Впрочем, магазины, за исключением огромного гастронома на Тверской, где готовые блюда выставлены в таком великолепии, которое знакомо мне лишь по иллюстрациям в поваренной книге моей матери и которое вряд ли уступает великолепию царского времени, не слишком располагают к их посещению. К тому же они провинциальны. Вывески, на которых ясно видно название фирмы, как это принято на главных улицах западных городов, здесь редкость; по большей части на них указывается лишь вид товара, порой на них нарисованы часы, чемоданы, сапоги, меха и т. д. Магазины кожаных изделий и здесь сопровождает традиционная вывеска с изображением распластанной шкуры. Рубашки часто рисуют на вывесках, на которых написано «Китайская прачечная». Встречается много нищих. Они обращаются к прохожим с длинными мольбами. Один из них, как только появляется прохожий, на которого он может рассчитывать, начинает тихо выть. Еще я видел нищего точно в той позе, как у несчастного, которому святой Мартин распарывает мечом плащ, на коленях с вытянутыми вперед руками. Незадолго до Рождества на одном и том же месте на Тверской, у стены Музея революции, сидели в снегу двое детей, накрытых лохмотьями, и скулили. Вообще же, похоже, что из-за неизменной убогости просящих милостыню, но, может, и из-за их хитрой организации, но они – единственная надежная структура московской жизни, всегда сохраняющая свое место. Потому что всё прочее здесь пребывает под знаком ремонта. В холодных комнатах еженедельно переставляют мебель – это единственная роскошь, которую можно себе с ними позволить, и в то же время радикальное средство избавления от «уюта» и меланхолии, которой приходится его оплачивать. Учреждения, музеи и институты постоянно меняют свое местопребывание, и даже уличные торговцы, которые в других краях держатся за определенное место, каждый день оказываются на новом месте. Всё: крем для обуви, иллюстрированные книги, канцелярские принадлежности, выпечка, даже полотенца – продается прямо на улице, словно это происходит не в зимней Москве с ее 25 градусами мороза, а неаполитанским летом. – После обеда я сказал Асе, что хочу написать о театре в «Die literarische Welt»[53]. Вспыхнула короткая ссора, но потом я попросил ее сыграть со мной в домино. И она в конце концов согласилась: «Раз уж ты просишь. Я слаба. Я не могу отказать, если меня просят». Но потом, когда пришел Райх, Ася снова завела разговор на эту тему, и началась чрезвычайно тяжелая перебранка. Лишь перед прощанием, когда я встал из эркера и собирался пойти за Райхом на улицу, она всё же взяла меня за руку и сказала: «Всё не так плохо». Вечером еще короткий разговор об этом в моем номере. Потом он ушел домой.

Илья Ильф. Храм Христа Спасителя. Зима 1929/30. Собрание А. Ильф

21 декабря

Я прошел по всему Арбату и вышел к рынку на Смоленском бульваре. В этот день было очень холодно. Я ел на ходу шоколад, купленный по дороге. Первый рыночный ряд, шедший вдоль улицы, был заставлен рождественскими ларьками, прилавками с игрушками и бумажными поделками. За ним торговали скобяными изделиями, хозяйственными товарами, обувью и прочим. Он напоминал рынок на Арбатской площади, только здесь не было продовольствия. Но прежде чем дойдешь до ларьков, проходишь ряды корзин с едой, елочными украшениями и игрушками, расположенные вдоль дороги так плотно, что почти не попасть с дороги на тротуар. В одном ларьке я купил пошлую открытку, в другом – балалайку и бумажный домик. Здесь я тоже встречал ряды с рождественскими розами, отрядами героических цветов, резко выделяющихся среди снега и льда. Разыскать Музей игрушки с моими покупками было непросто. Со Смоленского бульвара его перенесли на улицу Кропоткина[54], и когда я до него наконец добрался, я был так вымотан, что едва не повернул назад на пороге: я решил, что дверь, которая не сразу подалась, заперта. После обеда у Аси. Вечером на плохой пьесе (Александр I и Иван Кузьмич) в театре Корша[55]. Автор поймал Райха в антракте – он охарактеризовал героя своей пьесы как существо, духовно родственное Гамлету, – и мы с трудом, обманув его бдительность, ускользнули с последних актов. После театра, насколько я помню, мы купили поесть. Райх спал у меня.

22 декабря

В разговорах с Райхом я наталкиваюсь на некоторые важные вещи. По вечерам мы часто беседуем о России, театре и материализме. Райх очень разочарован Плехановым. Я попытался показать ему, в чем заключается различие между материалистическим и универсалистским подходом. Универсалистский подход всегда идеалистичен, поскольку он недиалектичен. Ведь диалектика с необходимостью двигается в том направлении, которое предполагает объединение тезиса и антитезиса, с которыми она имеет дело, в синтезе триады, на этом пути она всё глубже проникает в сущность предмета и изображает универсум только исходя из него самого. Всякое иное понятие универсума беспредметно, идеалистично. Далее, я попытался показать нематериалистичность мышления Плеханова на той роли, которую у него играет теория, и сослался при этом на противоположность теории и метода. Теория в своем стремлении представить всеобщее парит над наукой, в то время как для метода характерно, что всякое фундаментальное универсальное исследование тут же находит свой собственный предмет. (Пример исследования связи понятий времени и пространства в теории относительности.) В другой раз разговор об успехе как решающем критерии «средних» писателей и о своеобразной структуре «величия» у великих писателей – они «великие» потому, что их влияние имеет исторический характер, но нельзя утверждать обратное, будто их историческое влияние обусловлено их писательской мощью. Мы говорили о том, как этих «великих» писателей видят только через линзу столетий, которая увеличивает и окрашивает их. И еще о том, как это порождает абсолютно консервативное отношение к авторитетам и как, опять-таки, это консервативное отношение может быть обосновано исключительно материалистически. Еще раз беседовали о Прусте (я прочитал ему кое-что из перевода[56]), потом о русской культурной политике: «программа образования» для рабочих, с помощью которой их пытаются приобщить ко всей мировой литературе, потеря пролетарскими писателями, которые в годы героического коммунизма были ведущими, своих позиций, предпочтение отдается реакционному крестьянскому искусству (выставка АХРР[57]). Всё это показалось мне снова очень актуальным, когда я с Райхом с утра был в редакции «Энциклопедии»[58]. Этот проект рассчитан, как мне сообщили, на тридцать-сорок томов, отдельный том будет посвящен Ленину. Там сидел (когда мы появились второй раз, наш первый поход был безрезультатным) за письменным столом очень доброжелательный молодой сотрудник, которому Райх меня представил и порекомендовал как знающего человека. Когда я изложил ему схему своей статьи о Гёте, тут же обнаружилась его интеллектуальная неуверенность. Кое-что в этом проекте испугало его, и он закончил тем, что потребовал биографический очерк с социологической подкладкой. В сущности же, материалистическому изображению поддается не жизнь писателя, а его историческое влияние на последующие поколения. Поскольку ни собственное бытие, ни даже только творения в момент их возникновения вообще не являются, если абстрагироваться от их последующего влияния, предметом материалистического анализа. Возможно, что и здесь присутствует та же лишенная какого-либо метода универсальность и прямолинейность, что во «Введении в исторический материализм» Бухарина[59], для которого характерна совершенно идеалистическая, метафизическая постановка вопроса. После обеда у Аси. В ее комнату недавно положили еврейку-коммунистку, которая ей очень нравится и с которой она много разговаривает. Для меня ее присутствие менее приятно, потому что теперь я, даже в отсутствие Райха, почти не могу поговорить с Асей наедине.

23 декабря

С утра я был в Кустарном музее[60]. Опять были показаны очень красивые игрушки; и эта выставка была организована руководителем музея игрушки. Самые красивые, пожалуй, фигуры из папье-маше. Часто они укреплены на маленькой подставке, это или крошечная шарманка, которую надо крутить, или клинообразная подставка, которая при сжимании издает звук. Есть и очень большие фигуры из этого материала, изображения несколько карикатурных типажей, свидетельствующие об упадке искусства. В музее была бедно одетая симпатичная девушка, гувернантка двух маленьких мальчиков, с которыми она разговаривала по-французски об игрушках. Все трое были русскими. У музея два зала. Больший, в котором расположены и игрушки, предназначен для образцов лакированных изделий из дерева и текстиля, в меньшем находятся маленькие старинные фигурки, вырезанные из дерева, шкатулки в форме уток и других животных, ремесленные инструменты и проч. и кованые изделия. Моя попытка обнаружить нечто подобное старым игрушкам в хранилище, располагающемся под большим залом и относящемся к музею, ничего не дала. Зато я увидел там такое большое собрание елочных украшений, какого не встречал нигде. Потом я был в институте Каменевой, чтобы забрать билеты на «Лес»[61], и встретился с Бассехесом[62]. Часть пути мы шли вместе, и когда я наконец дошел до Дома Герцена, была уже половина четвертого. Райх пришел еще позже, когда я уже поел. Я снова заказал кофе, как уже было однажды, и поклялся больше к нему не притрагиваться. К вечеру мы играли в домино вчетвером, и я первый раз играл с Асей. Мы блестяще обыграли Райха и ее соседку по палате. С ней я встретился потом в театре Мейерхольда, у Райха же было заседание ВАППа. Чтобы как-то понять друг друга, она говорила со мной на идише. Со временем из этого что-нибудь могло бы получиться, но пока что это не слишком много мне давало. Этот вечер меня очень утомил, потому что мы пришли, то ли по недоразумению, то ли из-за ее неаккуратности, слишком поздно, пришлось смотреть первый акт стоя в амфитеатре. К тому же русский язык. Ася не могла заснуть, пока ее соседка не вернулась. Однако потом, сказала она на следующий день, ее равномерное дыхание усыпило ее. Знаменитая сцена с гармошкой в «Лесе» действительно очень хороша, но из-за рассказа Аси я представлял ее себе такой замечательно сентиментальной и романтической, что не сразу включился в сценическую реальность этого эпизода. И помимо того, эта постановка полна замечательных находок: игра эксцентрического комедианта на рыбалке, когда он изображает бьющуюся рыбу движениями вздрагивающей руки, любовная сцена, представлявшая собой круговое движение, вся игра на мостках, спускающихся на сцену с высокой конструкции. Я впервые более ясно понял функцию конструктивистской сценографии, которая далеко не так отчетливо была мне видна у Таирова в Берлине, не говоря уже о впечатлении от фотоснимков.

Неизвестный фотограф. Без названия (Всеволод Мейерхольд и Зинаида Райх). После 1930. Собрание А. Злобовского

24 декабря

Кое-что о моем номере. Вся мебель в нем снабжена жестяной биркой: «Московские гостиницы», далее следует инвентарный номер. Все гостиницы управляются государством (или городскими властями?). Двойные рамы моего номера залеплены на зиму замазкой. Можно открыть только маленькую форточку вверху. Маленький умывальник жестяной, снизу покрашенный, сверху начищенный до блеска, на нем укреплено зеркало. В раковине сделаны сливные отверстия, которые не закрываются. Из крана льется тонкая струйка воды. Печки в комнате нет, тепло подается из другого помещения, но из-за особого расположения номера пол тоже теплый, и при умеренном холоде и закрытом окне в нем царит удушающая жара. По утрам, когда нет еще и девяти, если топят, в дверь всегда стучат и спрашивают, закрыта ли заслонка. Это единственное, в чем здесь можно быть уверенным. В гостинице нет кухни, так что нельзя получить даже чашки чая. А когда однажды, накануне того дня, когда мы должны были ехать к Даге, мы попросили разбудить нас утром, между швейцаром (так называют здесь гостиничную прислугу) и Райхом состоялся шекспировский диалог о том, что такое «разбудить». Этот человек в ответ на вопрос, нельзя ли разбудить нас утром, сказал: «Если мы об этом будем помнить, то разбудим. Если же не будем помнить, то не разбудим. Чаще всего мы помним и, стало быть, будим. Но и бывает, конечно, иногда, что мы забываем. Тогда мы не будим. Вообще-то мы не обязаны, но если вовремя спохватимся, то тогда конечно. И когда же вас разбудить?» – «В семь». – «Ну что ж, так и запишем. Вот видите, кладу записку сюда, он ведь ее заметит? Конечно, если не заметит, то и не разбудит. Но чаще всего мы всё же будим». В конце концов нас, конечно, не разбудили и объяснили это так: «Вы ведь и так уже проснулись, чего ж было будить». Похоже, таких швейцаров в гостинице полно. Они сидят в каморке на первом этаже. Недавно Райх спросил, есть ли для меня почта. Человек ответил «нет», хотя письма лежали у него под носом. Когда в другой раз кто-то позвонил мне в гостиницу по телефону, ему ответили: «А он уже выехал». Телефон находится в коридоре, и я часто, лежа в постели, слышу громкие разговоры даже после часа ночи. У кровати посередине большая яма, и при малейшем движении она начинает скрипеть. Поскольку Райх очень часто храпит так громко, что я просыпаюсь, спать было бы трудно, если бы я не валился на кровать мертвый от усталости. После обеда здесь меня одолевает сон. Счет приходится оплачивать ежедневно, поскольку любая сумма, превышающая 5 рублей, облагается налогом в 10%. Какая это затрата времени и сил, ясно само собой. – Райх и Ася встретились на улице и пришли вместе. Ася чувствовала себя плохо и отказалась от визита к Бирзе. Решили, что будем у меня. Она принесла с собой материал, и мы пошли. Я проводил ее, прежде чем идти в Музей игрушки, к портнихе. По пути мы зашли к часовщику. Ася дала ему мои часы. Это был еврей, говорящий по-немецки. Попрощавшись потом с Асей, я поехал в музей на санях. Я боялся опоздать, потому что никак не могу привыкнуть к русскому обращению со временем. Экскурсия по Музею игрушки. Директор тов. Бартрам[63] подарил мне свое сочинение «От игрушки к детскому театру», которое я преподнес потом Асе на Рождество. После этого в академию, но Когана там не оказалось. Возвращаясь, стою на остановке автобуса. И вижу на открытой двери надпись «Музей». Оказалось, что это «Второе собрание нового западного искусства»[64]. Этот музей не значился в моих планах. Но раз уж я тут оказался, я вошел. Перед необычайно красивой картиной Сезанна[65] я подумал, насколько неуместны разговоры о «вчуствовании» уже с языковой точки зрения. Мне показалось, что, созерцая картину, вовсе не погружаешься в ее пространство, скорее напротив, это пространство атакует тебя в определенных, различных местах. Оно открывается нам в уголках, где, как нам кажется, находятся очень важные воспоминания; в этих местах появляется нечто необъяснимо знакомое. Эта картина висела на центральной стене первого из двух залов Сезанна, как раз напротив окна, в ярком свете. На ней изображена дорога в лесу. На одной стороне дороги – группа домов. Не так примечательна, как собрание Сезанна, коллекция Ренуара в этом музее. Однако и в ней есть прекрасные картины, особенно ранние. А в первых залах меня больше всего тронули изображения парижских бульваров, висящие, словно пара, одно напротив другого. Первое написал Писсарро, второе Моне[66]. Обе картины изображают широкую улицу сверху, одна по центру, другая дает взгляд сбоку. Причем под таким углом, что силуэты двух мужчин, перегнувшихся через перила балкона, вторгаются в поле зрения сбоку, словно они совсем рядом с окном, из которого смотрит художник. И если у Писсарро бóльшую часть картины занимает серый асфальт, по которому едут бесчисленные экипажи, то у Моне половина картины занята светлой стеной дома, просвечивающей сквозь желтизну осенней листвы. Внизу у дома угадываются почти полностью покрытые листьями стулья и столы кафе, словно деревенская мебель в солнечном лесу. Писсарро отражает славу Парижа, линию усеянных каминными трубами крыш. Я ощутил его томление по этому городу. – В одном из последних кабинетов рядом с рисунками Луи Леграна и Дега картина Одилона Редона[67]. – После поездки на автобусе началось долгое блуждание, и с опозданием на час я наконец добрался до маленького подвального ресторана, в котором мы должны были встретиться с Райхом. Нам пришлось, поскольку было уже около четырех, тут же разойтись, и мы назначили свидание в большом гастрономе на Тверской. Было всего несколько часов до сочельника, и магазин был переполнен. Пока мы покупали икру, лососину, фрукты, мы встретили Бассехеса, с пакетами. Вполне довольного. У Райха же настроение было скверное. Он был очень раздражен моим опозданием, а большая бумажная китайская рыба, которую я сторговал с утра на улице и был вынужден таскать ее вместе с другими вещами, не добавляла, как свидетельство коллекционерского безумия, к его состоянию ничего утешительного. Наконец мы взяли еще пирог и сладости, а также украшенную ленточками елку, и я отправился со всем этим на санях домой. Уже давно стемнело. Толпы людей, через которые я должен был проталкиваться с елкой и покупками, утомили меня. В номере я лег на постель, стал читать Пруста и есть засахаренные орехи, которые мы купили, потому что их любит Ася. После семи пришел Райх, несколько позднее и Ася. Весь вечер она пролежала, а рядом с ней на стуле сидел Райх. Потом после долгого ожидания всё же появился самовар – сперва, сколько мы ни просили дать нам его, нам отвечали, будто все самовары в одной комнате, а хозяин ушел, – когда его пение впервые наполнило для меня русскую комнату и я мог видеть вблизи лицо Аси, лежавшей напротив, впервые за многие годы у елки в горшке, в сочельник ко мне пришло ощущение защищенности и покоя. Мы говорили о месте, которое должна была получить Ася, потом речь зашла о моей книге о трагедии, и я прочитал предисловие, направленное против Франкфуртского университета[68]. Может быть, следует обдумать сказанное Асей: по ее мнению, мне всё же следовало бы совсем просто написать: отклонено университетом Франкфурта-на-Майне. В этот вечер мы были очень близки. Ася очень смеялась над некоторыми вещами, которые я ей говорил. Другие, как, например, идея одной статьи: немецкая философия как инструмент немецкой внутренней политики, вызывали ее горячее одобрение. Она никак не могла решиться уйти, ей было покойно, и она была усталой. В конце концов не было и одиннадцати, когда она ушла. Я сразу же лег в постель, потому что вечер для меня закончился, хоть и был коротким. Я понял, что нам не дано одиночество, если человек, которого мы любим, одинок в другом месте, где он для нас недостижим. Так что чувство одиночества, похоже, явление рефлексивное, поражающее нас только тогда, когда до нас доходит отражение знакомых нам людей, более же всего тех, кого мы любим, когда они развлекаются без нас в обществе. И вообще, одинокий сам по себе, в жизни, ощущает свое одиночество лишь в мысли о – пусть неизвестной – женщине или каком-либо человеке, которые не одиноки и в чьем обществе он тоже не был бы одинок.

Виктор Иваницкий. Без названия (Квартира Ильфов в Соймоновском проезде). 1933. Собрание А. Ильф

25 декабря

Я смирился и решил обходиться теми крохами русского языка, которые я могу пролепетать, и язык пока больше не учить, потому что время здесь мне гораздо нужнее для другого: для перевода и для статьи. Если я еще приеду в Россию, то, разумеется, необходимо будет заранее овладеть в какой-то степени языком. Но поскольку у меня на будущее нет никакого плана активных действий, мне это не кажется совершенно необходимым: другие условия, еще более неблагоприятные, чем те, в которых я нахожусь, могут оказаться для меня слишком тяжелыми. По крайней мере, вторая поездка в Россию должна быть основательно подкреплена в финансовом и литературном отношении. Незнание русского языка не было для меня до сих пор столь большой помехой и мучением, как в первый день Рождества. Мы были за столом у соседки Аси – я дал деньги, чтобы купить гуся, и из-за этого несколько дней назад между Асей и мной произошла ссора. И вот этот гусь, разложенный по порциям на тарелки, на столе. Он был жестким, плохо проваренным. Ели за письменным столом, за которым собралось человек шесть-восемь. Говорили только по-русски. Хороша была холодная закуска, рыба по-еврейски, и суп тоже. После еды я пошел в соседнюю комнату и заснул. После того я какое-то время еще лежал, проснувшись, в большой печали, на софе, и мне вспомнилось, уже не в первый раз, как я, будучи студентом, отправился из Мюнхена в Зеесхаупт[69]. Потом, конечно, Райх или Ася пытались перевести мне что-нибудь из разговора, но из-за этого ситуация становилась вдвойне напряженной. Какое-то время говорили о том, что в военной академии профессором стал генерал, который в прошлом был белогвардейцем и приказывал повесить каждого попавшего в плен красноармейца. Спорили о том, как к этому относиться. Наиболее ортодоксально и очень фанатично вела себя при этом молодая болгарка. Наконец мы ушли, Райх с болгаркой впереди, Ася со мной сзади. Я был совершенно изможден. В этот день трамваи не ходили. И поскольку мы, Райх и я, не могли поехать на автобусе, нам не оставалось ничего другого, как пройти дальний путь до второго МХАТа пешком. Райх хотел посмотреть там «Орестею», чтобы пополнить свои материалы для «Контрреволюции на сцене». Нам дали места в середине второго ряда. Запах духов охватил меня уже при входе в зал. Я не видел ни единого коммуниста в синей блузе, зато там было несколько типов, вполне подходящих для альбома Джорджа Гросса. Постановка была вполне в стиле замшелого придворного театра. Режиссер был лишен не только всяких профессиональных навыков, но и запаса самых примитивных сведений, без которых нечего браться за трагедию Эсхила. Похоже, его фантазия исчерпывается запыленными салонными атрибутами греческой культуры. Почти беспрерывно звучала музыка, в том числе много Вагнера: «Тристан», «Заклинание огня».

26 декабря

Похоже, пребывание Аси в санатории приближается к концу. В последние дни отдых на свежем воздухе улучшил ее состояние. У нее хорошее настроение, когда она лежит в спальном мешке и слышит, как в небе кричат вороны. Ей кажется, что птицы по-настоящему организованы и вожак дает им точные указания относительно того, что им следует делать; определенные крики, следующие после паузы, – это, как она полагает, приказы, которые выполняются всеми. В последние дни я почти не говорил с Асей наедине, но в тех нескольких словах, которыми мы обменялись, я так ясно ощущаю ее близость ко мне, что я очень спокоен и чувствую себя хорошо. Едва ли что-нибудь действует на меня целительнее и с такой силой, как те касающиеся мелочей вопросы, которые она задает мне относительно моих дел. Конечно же, она делает это не часто. Но в этот день, например, она осведомилась за столом, посреди еды, когда обычно говорили по-русски, какую почту я получил накануне. До еды играли в домино на три команды. Но после еды было гораздо лучше, чем накануне. Пели переделанные на коммунистический лад еврейские песни (как я предполагаю, речь не шла о пародиях). За исключением Аси, все в комнате были, судя по всему, евреями. Среди нас был и профсоюзный секретарь из Владивостока, приехавший в Москву на седьмую профсоюзную конференцию. Так что за столом собралась целая коллекция евреев от Берлина до Владивостока. Асю мы доставили домой пораньше. После этого я пригласил Райха, перед тем как отправиться домой, на чашку кофе. И тот начал: чем больше он наблюдает, тем больше видит, что дети – тяжелая обуза. В гостях был маленький мальчик, впрочем чрезвычайно воспитанный, который, однако, в конце концов, когда все играли в домино и ожидание еды длилось более двух часов, начал плакать. В действительности же Райх, конечно, имел в виду Дагу. Он говорил о хронических приступах страха у Аси, чаще всего связанных с Дагой, и снова прошелся по всей истории, как она оказалась в Москве. Я уже не раз восхищался его большим терпением в отношении нее. И в этот раз не было раздражения, ожесточения, лишь напряжение, разрядившееся в разговоре со мной. Он жаловался, что у Аси пропал «эгоизм» как раз в тот момент, когда ей только и нужно предоставить всё естественному ходу вещей. Беспокойство о том, где она окажется дальше, мысль о возможном переезде мучила ее чрезвычайно. Что ей нужно, так это пара недель спокойной и уютной буржуазной жизни, какой в Москве ей не может обеспечить и Райх. Я же ее беспокойства еще не заметил. Моя очередь была лишь на следующий день.

Александр Родченко. В рабочем общежитии. 1932. Архив А. Родченко и В. Степановой

27 декабря

Асина палата в санатории. Мы там почти ежедневно с четырех до семи. Обычно около пяти в соседней палате какая-то пациентка принимается играть на цитре, это продолжается час или полчаса. Она ни разу не продвинулась дальше печальных аккордов. Музыка звучит в этих голых стенах очень плохо. Но Асю, похоже, монотонное бренчание не слишком раздражает. Когда мы приходим, она обычно лежит на постели. Напротив на столике молоко, хлеб и тарелка с сахаром и яйцами, которые она обычно отдает Райху. В этот день она дала ему одно и для меня и написала на нем «Беньямин». Поверх платья на Асе серый шерстяной санаторный халат. В предоставленной ей более комфортабельной части палаты есть два стула и глубокое кресло, в котором я обычно сижу, а также ночной столик с журналами, книгами, рекламой, маленькой разноцветной вазочкой, которая, очевидно, принадлежит ей, Cold Cream, который я привез ей из Берлина, зеркалом, которое я ей как-то подарил, и долго там же лежала обложка «Улицы с односторонним движением», которую Саша Стоун сделал для меня. Ася часто занимается блузкой, которую хочет пошить, вытягивает нитки из материи. – Источники света на московских улицах. Это: снег, отражающий освещение так сильно, что почти все улицы светлы, сильные карбидные лампы торговых палаток и фары автомобилей, выбрасывающие сноп света на сотни метров вперед по улицам. В других метрополиях эти фары запрещены: здесь же трудно представить себе что-либо более вызывающее, чем это нахальное выделение тех немногих машин, что находятся в распоряжении нескольких нэпманов (конечно же и представителей власти) для преодоления всеобщих трудностей передвижения. – В этот день было мало достойного описания. С утра работал дома. После обеда играл в шахматы с Райхом, потерпел поражение в двух партиях. Ася была в этот день в сквернейшем настроении, яснее, чем когда-либо, проявилась злобная едкость, благодаря которой ее игра в роли Гедды Габлер[70] должна быть убедительной. Она не терпела ни малейшего вопроса о ее состоянии. В конце концов единственным выходом было оставить ее одну. Но наша – моя и Райха – надежда, что она присоединится к нашей игре в домино, не оправдалась. Напрасно мы оборачивались всякий раз, когда кто-нибудь входил в комнату отдыха. После партии мы пошли обратно в ее комнату, но я вскоре опять удалился с книгой в комнату отдыха, чтобы вновь появиться лишь без малого в семь. Ася распрощалась со мной очень недружелюбно, но потом она передала мне через Райха яйцо, на котором она написала «Беньямин». Прошло немного времени, как мы оказались в моем номере, когда вошла она. Ее настроение переменилось, она снова видела всё не в таком мрачном свете и явно сожалела о своем поведении после обеда. Но когда я осмысляю последнее время в целом, то нахожу, что улучшений, по крайней мере ее нервного состояния, со времени моего приезда не наблюдается. – Вечером Райх и я вели долгий разговор о моей писательской деятельности и пути, которым она пойдет в будущем. Он высказал мнение, что я довожу работу над своими вещами до слишком поздней стадии. В связи с этим же он очень точно сказал, что в большой писательской работе соотношение общего числа предложений к числу ударных, ярких, четко сформулированных составляет 1 к 30, у меня же – 1 к 2. Всё это верно. (А в последнем, возможно, кроются остатки того большого влияния, которое оказал на меня в свое время Филипп Келлер[71].) Однако я противопоставил ему мысль, которая ни разу не вызывала у меня сомнения со времени написания моей давней работы о «Языке вообще и языке человека»: я указал ему на то, что всякая языковая сущность биполярна, так как является одновременно выражением и сообщением. Здесь вновь вспомнилось то, что уже часто затрагивалось нами, когда мы говорили о «разрушении языка» как одной из тенденций современной русской литературы[72]. Ведь ничем не ограниченное расширение функции сообщения ведет к разрушению языка. И, с другой стороны, возведение его выразительной стороны в абсолют заканчивается мистическим молчанием. Актуальной тенденцией в настоящий момент мне представляется тенденция, направленная на расширение сообщения. Но в какой-либо форме компромисс всегда возможен. Я всё же должен был признать, что как автор переживаю кризис. Я сказал ему, что поскольку мне могут действительно помочь лишь конкретные задачи и проблемы, а не общие убеждения или абстрактные решения, то я не вижу в данный момент какого-либо выхода. Он, однако, указал мне на мои заметки о городах. Это меня очень ободрило. Я начал с большей уверенностью думать о своем очерке о Москве. В завершение я прочел ему свой портрет Карла Крауса[73], поскольку о нем тоже шла речь.

28 декабря

Мне кажется, что такого количества часовщиков, как в Москве, нет ни в одном городе. Это тем более странно, что люди здесь не слишком ценят время. Но тому есть, видимо, исторические причины. Если обратить внимание на то, как они движутся по улицам, то очень редко можно увидеть спешащего прохожего, разве что когда очень холодно. Из-за полной несобранности люди ходят какими-то зигзагами. (Чрезвычайно показательно, что, как рассказал мне Райх, в каком-то клубе висит транспарант, на котором написано: Ленин сказал, что время – деньги. Чтобы высказать эту банальную истину, здесь требуется ссылка на высший авторитет.) В этот день я забрал из ремонта починенные часы. – Утром шел снег, снег часто шел и в течение всего дня. Позднее началась небольшая оттепель. Я понимаю, что Асе не хватало в Берлине снега и ее ранил голый асфальт. Здесь зима проходит, как крестьянин в белой овчине, под густым снежным мехом. – Утром мы проснулись поздно и пошли в комнату Райха. Это осколок мелкобуржуазной квартиры, кошмарнее не придумаешь. При виде сотен покрывал, консолей, мягких обивок, гардин перехватывает дыхание; воздух, должно быть, пропитан пылью. В углу у окна стояла высокая елка. Даже она была ужасна своими тощими ветками и бесформенным снеговиком на верхушке. Утомительный путь от трамвайной остановки и кошмар этого помещения сбили меня с толку, и я несколько поспешно согласился разделить с Райхом в январе эту комнату. Такие мелкобуржуазные комнаты – поля сражений, по которым победно прошло сокрушительное наступление товарного капитала, ничто человеческое в них существовать не может. Но свою работу я, при моей склонности к похожим на пещеры помещениям, может быть, закончил бы в этой комнате достаточно успешно. Следует только подумать, есть ли смысл отказываться от отличной стратегической позиции моего сегодняшнего жилья или же следует сохранить его даже ценой того, что из-за этого сократится ежедневный контакт с Райхом, который мне очень важен для получения информации. После этого мы долго шли по пригороду: мне должны были показать фабрику, занятую главным образом производством елочных украшений. «Архитектурная прерия», как назвал Москву Райх, носит на этих улицах еще более дикий характер, чем в центре. По обе стороны широкой аллеи деревянные крестьянские дома сменяются виллами в стиле модерн или строгими фасадами семиэтажных домов. Снег был глубоким, и вдруг наступила тишина, так что можно было представить, будто находишься в глубине России, в заснеженной деревне. За рядом деревьев стояла церковь с синими и золотыми куполами и, как обычно, зарешеченными со стороны улицы окнами. Между прочим, на фасадах церквей здесь еще часто встречаются изображения святых, в то время как в Италии это бывает только у самых старых церквей (например, Сан-Фредиано в Лукке). Так случилось, что работницы как раз не было на месте, и фабрики мы не увидели. Вскоре мы разошлись. Я пошел вниз по Кузнецкому Мосту и смотрел книжные магазины. На этой улице находится (судя по виду) самый большой книжный магазин Москвы. Я видел в витринах и иностранные издания, правда по неслыханным ценам. Русские книги практически без исключения продаются непереплетенными. Бумага здесь в три раза дороже, чем в Германии, она главным образом импортная, и на оформлении книг явно экономят как могут. По пути я купил – поменяв деньги в банке – горячий пирог с мясной начинкой, которые здесь повсюду продают на улицах. Через несколько шагов на меня налетел мальчишка, которому я дал кусок пирога, когда наконец понял, что он хочет не денег, а хлеба. – Днем я обыграл Райха в шахматы. Потом у Аси, где было совершенно скучно, как вообще в последние дни, потому что Ася подавлена преследующими ее страхами, я совершил большую ошибку, попытавшись защитить Райха от совершенно глупых обвинений. После этого на следующий день он сказал мне, что пойдет к Асе один. Вечером же было похоже, что он стремится быть очень дружелюбным. Идти на репетицию пьесы Иллеша, как мы запланировали, было уже поздно, а поскольку Ася не пришла, мы отправились в крестьянский клуб[74], чтобы присутствовать на «судебном процессе». Когда мы добрались, была уже половина девятого, и мы узнали, что начали час назад. Зал был переполнен, и никого уже не допускали. Но одна сообразительная женщина воспользовалась моим присутствием. Она заметила, что я из-за границы, представила меня и Райха иностранцами, которых она сопровождает, и получила возможность попасть внутрь сама и провела меня. Мы вошли в обитый красным зал, в котором собралось около трехсот человек. Зал был набит битком, многие стояли. В нише – бюст Ленина. Процесс проходил на сцене, по обе стороны от которой были нарисованы фигуры пролетариев, крестьянина и фабричного рабочего. Над сценой советская эмблема. Когда мы вошли, доказательства были уже представлены, слово получил эксперт. Он сидел рядом с коллегой за небольшим столиком, напротив – стол прокурора, оба стола торцом к залу. Стол коллегии судей стоял лицом к публике, перед ним сидела на стуле в черной одежде, с толстой палкой в руках обвиняемая, крестьянка. Все участники были хорошо одеты. Обвинение гласило: знахарство, приведшее к смерти пациентки. Крестьянка помогала при родах (или аборте) и ошибочными действиями вызвала трагический исход. Аргументация кружила довольно примитивными ходами вокруг этого происшествия. Эксперт дал свою оценку: к смерти привело исключительно вмешательство знахарки. Адвокат защищает обвиняемую: злого умысла не было, в деревне отсутствует медицинская помощь и санитарное просвещение. Прокурор требует смертной казни. Крестьянка в своем заключительном слове: люди всегда умирают. После этого председательствующий обращается к публике: есть ли вопросы? На сцене появляется комсомолец и требует предельно сурового наказания. Дальше суд удаляется для совещания – возникает пауза. Оглашение приговора все заслушивают стоя. Два года тюрьмы с учетом смягчающих обстоятельств. Поэтому одиночное заключение не предусмотрено. Председательствующий со своей стороны указывает на необходимость создания на селе центров санитарии. Люди разошлись. До этого я не видел в Москве такой простой публики. В ней было, по-видимому, много крестьян, поскольку этот клуб предназначен как раз для них. Меня провели по помещениям. В читальном зале мне бросилось в глаза, как и в детском санатории, что стены полностью увешаны наглядными материалами, особенно много было статистических данных, составленных частью – с цветными иллюстрациями – самими крестьянами (деревенская хроника, развитие сельского хозяйства, производственные отношения и культурные учреждения), но, кроме того, на стенах повсюду можно видеть и инструменты, детали машин, реторты с химикалиями и т. д. С любопытством я подошел к консоли, с которой ухмылялись две негритянские маски. Но при ближайшем рассмотрении оказалось, что это противогазы. Наконец меня привели и в спальные помещения клуба. Они предназначены для крестьян и крестьянок, поодиночке и группами приезжающих в город в командировку. В больших комнатах расположено по большей части по шесть кроватей; одежду каждый кладет на ночь поверх постели. Умывальные должны быть где-то в другом месте. В самих комнатах умывальников нет. На стенах изображения Ленина, Калинина, Рыкова и др. Особенно культ изображений Ленина принял здесь необъятные размеры. На Кузнецком Мосту есть магазин, специализирующийся на таких изображениях, там они есть во всех размерах, позах и материалах. В комнате отдыха в клубе, где можно было в этот момент услышать радиоконцерт, есть очень выразительный рельеф, изображающий его в натуральную величину, по грудь, во время произнесения речи. Более скромные изображения висят также в кухнях, бытовках и т. д. большинства официальных учреждений. В клубе могут разместиться до четырехсот гостей. В становящемся всё более назойливым сопровождении женщины, которая помогла нам попасть в клуб, мы вышли из него и решили, когда наконец остались одни, пойти в пивную, где как раз должно было быть вечернее представление. Когда мы входили, у двери несколько человек суетились, вынося пьяного. В зале, не слишком большом, но и не очень заполненном, сидели за пивом отдельные посетители и небольшие группы. Мы сели довольно близко от дощатой эстрады, позади которой красовалось слащаво-размытое изображение зеленой долины, с фрагментом руины, словно растворяющейся в воздухе. Однако этот вид не покрывал всей длины сцены. После двух песенных номеров следовала наиболее эффектная часть вечера, инсценировка, то есть взятый откуда-то, из эпического произведения или лирики, сюжет, обработанный для театра. Всё выглядело как драматургическое обрамление нескольких песен о любви и крестьянских песен. Сначала вышла одна женщина и слушала пение птицы. Потом из-за кулис вышел мужчина и так далее, пока вся сцена не заполнилась, и всё завершилось хоровым пением с танцами. Всё это не слишком отличалось от семейных празднеств, однако с исчезновением этих ритуалов в жизни для мелкого буржуа они стали, по-видимому, еще более притягательными на сцене. К пиву подают своеобразную закуску: покрытые солью крошечные кусочки высушенного белого и черного хлеба, а также сухой горох в соленой воде.

Аркадий Шайхет. Перевыборы. Голосуют. 1927. Собрание П. Хорошилова

29 декабря

В России образ человека из народа начинает принимать различимые очертания. Предстоит премьера пропагандистского фильма «Шестая часть мира»[75]. На улице, в снегу, пачками лежат карты СССР, которые торговцы предлагают прохожим. Мейерхольд использует карту в спектакле «Даешь Европу»[76] – Запад изображен на ней как сложная система маленьких полуостровов, относящихся к России. Географическая карта так же близка к тому, чтобы стать центром нового русского визуального культа, как и портрет Ленина. Тем временем старый культ продолжает существовать в церквах. Я зашел в этот день во время прогулки в церковь Казанской Божьей Матери, о которой Ася сказала, что она ее любит. Она находится на углу Красной площади. Сначала попадаешь в просторную прихожую с несколькими изображениями святых. Похоже, она предназначена главным образом для женщины, присматривающей за храмом. Там полумрак, это подходит для заговоров. В таких помещениях можно совещаться о чрезвычайно сомнительных делах, при случае даже о погромах. Дальше следует собственно помещение для богослужения. В глубине две лесенки, ведущие на узкий, невысокий подиум, по которому движутся вдоль икон. На небольшом расстоянии за алтарем следует еще один алтарь, мерцающий красный огонек горит у каждого из них. Боковые пространства заняты очень большими иконами. Все части стены, оставшиеся без икон, закрыты сверкающей золотой фольгой. Со слащаво расписанного потолка свисает хрустальная люстра. С одного из стоящих у входа стульев я наблюдал церемониальные действия. Некоторые из них – старинные обычаи почитания изображений святых. Перед большими иконами крестятся, затем падают на колени, наклоняясь так, что лоб касается земли, и дальше молящийся или кающийся, снова перекрестившись, обращается к следующей иконе. Маленьким иконам, находящимся по одной или по нескольку на небольших пюпитрах под стеклом, не кланяются; над ними наклоняются и целуют стекло. Я подошел поближе и заметил, что рядом с ценными старинными вещами под стеклом на том же пюпитре лежат и не представляющие никакой ценности олеографии массовой печати. В Москве гораздо больше церквей, чем поначалу кажется. Приехавший из Западной Европы ищет их по высоким колокольням, глядя вверх. Нужно сначала привыкнуть распознавать в длинных стенах и нагромождениях низких куполов широкие комплексы монастырских церквей и часовен. Тогда становится ясно, почему Москва во многих местах производит впечатление крепости: низкие башни на Западе характерны для светской архитектуры. Я пришел с почтамта, где отправил телеграмму, и, наконец, долго бродил по залам Политехнического музея в тщетных поисках выставки рисунков душевнобольных. В качестве компенсации я прошелся вдоль палаток, стоящих у стены Китай Города. Здесь центр букинистической торговли. Искать что-нибудь интересное из нерусской литературы здесь было бы безнадежно. Но и русских изданий прошлого времени здесь (судя по переплетам) нет. Всё же в течение последних лет должны были быть растащены огромные библиотеки. Но, может быть, только в Ленинграде? А не в Москве, где их, возможно, было не так много? В одной из палаток в Китайском проезде я купил Штефану гармонику. – Еще об уличной торговле. Все рождественские товары (канитель, свечи, подсвечники, елочные украшения и сами елки) продаются и после 24 декабря. Я думаю, что до второго, церковного, Рождества. – Соотношение цен в палатках и магазинах государственной торговли. Газету «Berliner Tagesblatt» от 20 ноября я купил 8 декабря. На Кузнецком Мосту мальчик, продающий глиняную посуду, крошечные тарелки и плошечки, ударяет их друг о друга, чтобы доказать, что они прочные. Примечательное явление в Охотном Ряду: женщины, держащие на ладони, на соломенной подстилке один-единственный кусок сырого мяса, курицу или что-нибудь в этом роде, предлагают их прохожим. Это торговки без лицензии. У них нет денег, чтобы купить лицензию на лоток, и нет времени, чтобы оформить ее на день или неделю. Когда появляется милиционер, они просто разбегаются вместе со своим товаром. – О времени после обеда ничего не помню. Вечером с Райхом – на плохом фильме (с Ильинским), неподалеку от моей гостиницы.

Неизвестный фотограф. Без названия (Стойка на голове). Конец 1920-х. Собрание П. Хорошилова

Леонид Шокин. Без названия (Пионеры). Конец 1920-х. Собрание П. Хорошилова

30 декабря

Елка всё еще стоит в моей комнате. Постепенно я начинаю понимать звуки, которые меня здесь окружают. Увертюра начинается рано утром и включает все лейтмотивы: сначала тяжелые шаги по лестнице, которая напротив моего номера спускается в полуподвал. Возможно, по ней поднимается на работу персонал. Потом начинает звонить телефон в коридоре и, почти не прерываясь, продолжает звонить до часа или двух ночи. Московский телефон функционирует превосходно, лучше, чем в Берлине или Париже. Любое соединение происходит за три-четыре секунды. Особенно часто по телефону говорит громкий детский голос. Благодаря множеству повторяемых номеров мое ухо привыкает к русским числам. Потом, около десяти, проходит мужчина, он стучит по очереди в двери и спрашивает, закрыта ли заслонка. В это время топят. Райх полагает, что какое-то количество угарного газа проникает в мою комнату, даже когда заслонка закрыта. По ночам в комнате такая духота, что, может быть, это и так. Между прочим, тепло идет и от пола, на нем есть, как в вулканической местности, совсем горячие участки. Если к этому времени не встать, то сон нарушает ритмический стук, будто кто-то отбивает гигантские бифштексы; это колют дрова во дворе. И при всем этом моя комната дышит спокойствием. Мне редко приходилось жить в помещении, где работа шла бы так легко. – Заметки о ситуации в России. В разговорах с Райхом я обрисовал, насколько противоречиво положение России в настоящее время. Во внешних отношениях правительство стремится к миру, чтобы заключать с империалистическими государствами торговые договоры; но прежде всего оно стремится внутри страны к ограничению влияния воинствующего коммунизма, оно пытается на время установить классовый мир, деполитизировать повседневную жизнь, насколько это возможно. С другой стороны, в пионерских отрядах, в комсомоле молодые люди воспитываются «по-революционному». Это значит, революционность приходит к ним не как непосредственная реальность, а как лозунг. Предпринята попытка приостановить в государственной жизни динамику революционного процесса – желают того или нет, но начался процесс реставрации, однако, несмотря на это, революционную энергию стараются сохранить в молодежи, словно электроэнергию в батарее. Это невозможно. От этого в молодых людях, часто первого поколения, получивших более чем скромное образование, пробуждается коммунистическое высокомерие, для которого в России уже есть особое название[77]. Чрезвычайно серьезные трудности реставрации ощутимо проступают и в области образования. Чтобы противостоять катастрофической необразованности, выдвинут лозунг, согласно которому необходимо распространять знание русской и западноевропейской классики. (Кстати сказать, именно поэтому мейерхольдовской постановке «Ревизора» и ее провалу придается такое значение.) Насколько этот лозунг отражает необходимость, становится ясно, когда слышишь, как недавно в одной из дискуссий Либединский[78] заявил Райху относительно Шекспира, будто тот жил еще до изобретения книгопечатания. С другой стороны, сами эти буржуазные культурные ценности переживают в период распада буржуазного общества чрезвычайно критическую стадию. Они не могут быть экспроприированы в том виде, в каком они сейчас находятся, – после того как столетие находились в руках буржуазии, – не потеряв при этом своей последней, пусть даже вполне сомнительной, значимости. Этим ценностям предстоит, так сказать, проделать дальнюю дорогу, словно драгоценному кубку, который не переживет такую транспортировку без соответствующей упаковки. Упаковать, однако, – значит сделать невидимым, и это прямо противоположно популяризации культурных ценностей, как того официально требует партия. Теперь оказывается, что в Советской России эти ценности популяризируются как раз в том искаженном, убогом виде, которым они в конечном итоге обязаны империализму. Такой человек, как Вальцель[79], избран членом академии, а в «Вечерней Москве» Коган, ее председатель, публикует статью о западной литературе, в которой без всякого понимания слеплено вместе что попало (Пруст и Броннен![80]) и которая с помощью нескольких имен пытается сообщить некую «информацию» о загранице. Возможно, единственная культурная часть Запада, по отношению к которой Россия в состоянии проявить столь живое понимание, что ее освоением действительно стоит заниматься, – это американская культура. Культурные контакты как таковые, то есть без основания конкретных экономических отношений, отвечают интересам пацифистской разновидности империализма, а для России это – реставрационное явление. Между прочим, из-за отрезанности России от заграницы получение информации сильно затруднено. Точнее говоря: общение с заграницей идет главным образом через партию и касается прежде всего политических вопросов. Крупная буржуазия уничтожена, возникающая мелкая буржуазия не обладает ни материальными, ни духовными возможностями налаживать контакты с заграницей. Сейчас виза для поездки за границу, если эта поездка не является государственной или партийной командировкой, стоит 200 рублей. Несомненно, что в России знают о загранице гораздо меньше, чем за границей (пожалуй, за исключением романских стран) знают о России. Однако здесь люди заняты в первую очередь тем, чтобы наладить контакты на самой этой необъятной территории, между отдельными национальностями, а прежде всего между рабочими и крестьянами. Можно сказать, что то немногое, что знают в России о загранице, находится в том же положении, что и червонец: в России это очень большая денежная ценность, а за границей его даже не включают в курсы валют. Чрезвычайно характерно, что очень посредственный русский киноактер, Ильинский, беззастенчивый, мало элегантный подражатель Чаплина, пользуется здесь славой великого комика просто-напросто потому, что фильмы Чаплина так дороги, что их здесь не показывают. Дело в том, что русское правительство вообще выделяет на зарубежные фильмы очень мало средств. Оно рассчитывает на интерес зарубежных конкурентов в кинопромышленности, стремящихся завладеть русским рынком, и закупает то, что можно взять по дешевке, старается взять фильмы как своего рода рекламные образцы почти что даром. Само же русское кино, если оставить в стороне наиболее значительные картины, в общей массе не слишком-то замечательно. У него беда с сюжетами. Дело в том, что цензура в кино жесткая, в отличие от театральной цензуры она урезает возможности кино – быть может, с оглядкой на заграницу – в выборе материала. Серьезная критика советского человека здесь невозможна, не то что в театре. Но и буржуазную жизнь тоже нельзя изображать. Для гротескной комедии в американском духе также нет возможности. Она основана на неограниченной игре с техникой. Однако всё, что касается техники, здесь сакрально, ничто не воспринимается так серьезно, как техника. Но прежде всего – русскому кино совершенно ничего не известно об эротике. Пренебрежение любовью и сексуальной жизнью, очевидно, входит в коммунистическое кредо. Изображение в кино или театре трагической любовной интриги было бы расценено как контрреволюционная пропаганда. Остается возможность социальной сатиры, мишенью которой является главным образом новая буржуазия. Осуществима ли на такой основе экспроприация кино, этого наиболее развитого империалистического средства контроля над массами, – большой вопрос. – С утра работал, потом с Райхом – в Госфильм. Но Панского не было. Мы все поехали в Политехнический музей. Вход на выставку рисунков душевнобольных оказался с боковой улицы. Сама выставка была не слишком интересной; с художественной точки зрения материал был не интересен, но хорошо организован и наверняка может быть использован в науке. Когда мы там были, проходила небольшая экскурсия, однако узнать из пояснений можно было лишь то же самое, что уже было написано на небольших табличках у картин. Райх оттуда поехал в Дом Герцена, я приехал позднее, заехав до того в институт, чтобы получить на вечер билеты на спектакль Таирова. Время после обеда у Аси опять было скучным. Райх раздобыл в санатории (у украинца) шубу на следующий день. В театр мы успели вовремя[81]. Играли «Любовь под вязами» О’Нила. Постановка была очень плоха, особенно разочаровала Коонен[82], она была совершенно неинтересной. Интересной (правда, как доказал Райх, по ошибке) была разбивка на отдельные сцены (кинофикация) с помощью занавеса и смены освещения. Темп был гораздо выше, чем это здесь принято, а динамика декораций дополнительно ускоряла его. Декорации показывали сразу три комнаты в разрезе: на первом этаже большая комната с окном, через которое открывается даль, и входом. В некоторых местах ее стены поднимались, разворачиваясь на 180 градусов, и тогда со всех сторон открывалось свободное пространство. Два других помещения находились на втором этаже, лестница к ним была закрыта от публики сколоченной из реек коробкой. Было занимательно следить за движением фигур вверх и вниз через эту решетчатую конструкцию. На асбестовом занавесе – шесть граф, показывающих репертуар следующих дней. (В понедельник здесь спектаклей нет.) По просьбе Райха я спал ночью на софе и пообещал разбудить его на следующее утро.

Александр Родченко. Уличная торговля. 1928. Архив А. Родченко и В. Степановой

Алексей Сидоров. Без названия (Мультипликационная запись танцевального движения). 1926–1927. Собрание А. Ильф

31 декабря

В этот день Райх поехал к Даге. Около десяти пришла Ася (я был еще не готов), и мы пошли к ее портнихе. Весь этот поход был туп и бесцветен. Начался он с упреков: что я таскаю с собой Райха и он от этого устает. Потом она призналась мне, что целые дни злится на меня из-за блузки, которую я ей привез. Дело в том, что она порвалась, как только она ее надела. Сдуру я еще сказал, что купил ее у Вертхайма[83] (наполовину – ложь, что всегда глупо). И вообще я был не слишком разговорчив, потому что одно только постоянное и изматывающее ожидание ответа из Берлина уже оказало на меня нелучшее действие. Под конец мы на несколько минут сели в кафе. Но лучше бы мы этого не делали. Ася думала только об одном: вовремя вернуться в санаторий. В чем дело, почему всё живое в последние дни исчезло из наших встреч и других наших отношений, я не знаю. Но из-за беспокойства, в котором я нахожусь, у меня не получается скрыть это. А Ася требует такого безраздельного, проникновенного внимания, на которое я без какой-либо поддержки и расположения с ее стороны не способен. У нее самой состояние плохое, это из-за Даги, о которой Райх принес вести, которые ее по крайней мере не удовлетворили. Я думаю, что мои послеобеденные посещения следует сделать более редкими. Потому что уже сама комнатка, в которой сейчас редко бывает трое, чаще всего четверо, а если к соседке Аси приходят гости, то и больше людей, действует на меня удручающе: я слушаю много русских разговоров, ничего не понимаю, засыпаю или читаю. После обеда я принес Асе торт. В ответ она только ругалась, настроение у нее было прескверное. Райх пошел к ней на полчаса раньше (я собирался дописать письмо Хесселю[84]), и то, что он сообщил о Даге, очень ее взволновало. Всё время настроение было печальным. Я рано ушел, чтобы отправиться в театр Мейерхольда за билетами для нее и меня на «Даешь Европу», которую играли в этот вечер. До того еще на минутку в гостиницу, чтобы передать, что начало без четверти девять. Я воспользовался случаем, чтобы проверить почту: ничего не было. Днем Райх соединил меня с Мейерхольдом, и тот обещал мне билеты. С большим трудом я пробился теперь, чтобы их получить, ко второму директору. К моему изумлению, Ася пришла вовремя. Она снова была в своем желтом платке. Ее лицо в эти дни стало неприятно гладким. Когда мы перед началом спектакля стояли перед афишей, я сказал: «Вообще-то Райх замечательный парень». – «?» – «Если бы мне сегодня вечером пришлось сидеть где-нибудь одному, я бы повесился с тоски». Но и эти слова не оживили нашего разговора. Представление было очень интересным, и один раз – не помню уж, в каком месте это было, – мы ощутили себя более близкими людьми. Всё же вспомнил – это была сцена «Кафе Рич» с музыкой и танцами апачей. «Уже пятнадцать лет, – сказал я Асе, – как эта романтика индейцев странствует по Европе, и куда бы она ни пришла, люди ей поддаются». В антрактах мы беседовали с Мейерхольдом. Во втором антракте он дал нам спутницу и отправил в «музей», где хранят макеты его декораций. Там я увидел замечательные конструкции для «Великодушного рогоносца»[85], знаменитые декорации к «Бубусу»[86] с бамбуковым ограждением (бамбуковые стволы сопровождают появление или уход актеров, а также все важные моменты пьесы своим треском, который может быть то громче, то тише), носовую часть корабля из пьесы «Рычи, Китай»[87] с водой на авансцене и другое. Я записался в книгу почетных гостей. В последнем акте Асю раздражала стрельба. На лестнице, когда мы во время первого антракта искали Мейерхольда (мы нашли его только в самом конце антракта), я на мгновение оказался впереди. И тут я почувствовал на шее Асину руку. Воротник моего пиджака завернулся, и она поправила его. В этот момент я осознал, как давно я не ощущал дружеского прикосновения. В половине двенадцатого мы снова были на улице. Ася ругалась, что я ничего не приготовил на ужин, а то она могла бы, чтобы отметить Новый год, еще зайти ко мне. Напрасно я уговаривал ее зайти в кафе. Предположение, что Райх, возможно, заготовил какую-нибудь еду, на нее тоже не действовало. В печальном молчании я провожал ее домой. Снег в эту ночь искрился. (В другой раз я видел на ее пальто снежинки, каких в Германии, наверное, не бывает.) Почти из упрямства и больше для того, чтобы испытать ее, чем под влиянием истинного чувства, я попросил ее, когда мы уже пришли к санаторию, поцеловать меня, еще в старом году. Но она отказалась. Я отправился, так и оставшись в Новый год одиноким, но не печальным. Потому что я знал, что Ася тоже одна. Где-то тихо зазвонил колокол, как раз когда я был у гостиницы. Я стоял какое-то время и слушал. Открыв дверь, Райх огорчился. Он накупил всего: портвейна, халвы, лосося, колбасы. Тут я снова расстроился, что Ася ко мне не пришла. Но скоро мы разговорились и отвлеклись. И, лежа на постели, я много съел и выпил портвейна, так что под конец говорил не без труда и больше механически.

Алексей Сидоров. Без названия (Мультипликационная запись танцевального движения). 1926–1927. Собрание П. Хорошилова

Николай Власьевский. Без названия (Пластический этюд). 1926–1927. Собрание А. Ильф

1 января

На улицах продают украшенные по-новогоднему ветки. Проходя по Страстной площади, я видел продавца, который держал длинные прутья, покрытые до самого кончика зелеными, белыми, голубыми, красными бумажными цветами, на каждой ветке – свой цвет. Я бы хотел написать о «цветах» в Москве, и при этом не только о героических рождественских розах, но и об огромных розах-абажурах, которые торговцы гордо носят по всему городу. Потом о слащавых сахарных клумбах на тортах. Но есть и торты в форме рога изобилия, из которого сыплются хлопушки или шоколадные конфеты в пестрой обертке. Булки в форме лиры. Похоже, что «кондитер» из старых детских книг остался только в Москве. Только здесь есть еще сахарная вата, витые леденцы, которые так приятно тают на языке, что забываешь о жестоком морозе. Надо бы поговорить и обо всём, что рождено здесь морозом, в том числе и о крестьянских платках, голубой узор на которых срисован с узоров, нарисованных морозом на стекле. Уличные достопримечательности неисчерпаемы. Я заметил очки оптических магазинов, через которые вечернее небо смотрится как южная синева. Потом широкие санки с тремя отделениями для арахиса, лесных орехов и семечек (семена подсолнечника, которые теперь, по предписанию властей, нельзя щелкать в общественных местах). Потом я видел торговца с маленькими кукольными санками. Наконец, оловянные урны – на улице нельзя ничего выбрасывать. Еще о вывесках: отдельные латинские надписи – café, tailleur. Надпись «Пивная» пишется на фоне, который переходит от глухого зеленого цвета наверху к грязно-желтому внизу. Очень многие магазинные вывески выдаются на улицу под прямым углом. – Утром после Нового года я долго оставался в постели. Райх встал не поздно. Мы проговорили, наверное, больше двух часов. О чем, я уже и не помню. Около полудня мы пошли прогуляться. Поскольку подвальный ресторан, в котором мы обычно едим по выходным, был закрыт, мы пошли в гостиницу «Ливерпуль». В этот день было чрезвычайно холодно, мне было трудно передвигаться. За столом мне досталось хорошее место, справа от меня было окно с видом на заснеженный двор. На этот раз я не отказался выпить за обедом. Мы заказали немного закусить. Жаль только, что нас быстро обслужили, я бы с удовольствием посидел еще в этом облицованном деревом зале, где было не много столов. В ресторане не было женщин. Мне это очень понравилось. Я заметил, как сильная потребность в покое, одолевшая меня с избавлением от мучительной зависимости от Аси, везде находит источники для удовлетворения. Естественно, это прежде всего, как известно, еда и питье. Даже мысль о моей долгой обратной поездке приобрела для меня какие-то приятные черты (пока, как в последние дни, не вмешалось беспокойство по поводу домашних дел), мысль о том, чтобы почитать детектив (я этого почти не делаю, но тешусь мыслью об этом), и ежедневные партии домино, в которых порой разряжается мое напряженное отношение к Асе. Но в этот день мы, насколько я помню, не играли. Я попросил Райха купить мандаринов, которые я собирался потом подарить Асе. Я сделал это не столько потому, что накануне она просила меня принести ей их на следующий день, – я тогда даже отказался выполнить ее просьбу, – сколько затем, чтобы получить передышку во время нашего марш-броска по морозу. Но Ася приняла кулек (на котором я написал, не произнося ей этого, «С Новым годом!») очень мрачно (а надписи не заметила). Вечером дома писал и разговаривал. Райх начал читать книгу о барокко.

2 января

Я позавтракал очень плотно. Дело в том, что мы не знали, что будет с обедом, и Райх накупил еды. На час был назначен прогон пьесы Иллеша «Покушение» для прессы в Театре Революции. Из ложного стремления угодить склонности публики к сенсациям в качестве первого заглавия прибавили «Купите револьвер» и тем самым лишили всякой неожиданности заключительную сцену, в которой белогвардейский террорист, когда коммунисты разоблачают его, пытается по крайней мере сбыть им оружие. В пьесе есть сильная сцена в духе Гран-Гиньоля[88], вообще же она полна политико-теоретических амбиций. Дело в том, что ее задача – показать безнадежную ситуацию мелкой буржуазии. Беспринципная, неуверенная и использующая с оглядкой на публику множество мелких эффектов постановка этого не раскрыла. Она даже не использовала те большие козыри, которые ей давала захватывающая ситуация концентрационного лагеря, кафе, казармы в деградировавшей, грязной, тоскливой Австрии 1919 года. Организация сценического пространства была настолько беспомощной, что я ничего подобного, пожалуй, не видел: появления и уходы со сцены не производили никакого впечатления. Было ясно видно, что происходит со сценической концепцией Мейерхольда, когда некомпетентный режиссер пытается ее заимствовать. Зал был полон. Даже и в этом случае можно было видеть некоторые туалеты. Иллеша вызывали. На мне было пальто Райха, потому что он по соображениям престижа хотел выглядеть в театре прилично. В антракте мы познакомились с Городецким[89] и его дочерью. После обеда, у Аси, я ввязался в бесконечную политическую дискуссию, в которой и Райх принял некоторое участие. Украинец и соседка Аси представляли одну позицию, она сама и Райх – другую. Речь снова шла об оппозиции в партии. Но в этом споре нельзя было достичь даже взаимопонимания, не говоря уже о согласии; оппоненты никак не могли взять в толк, о какой потере идеологического престижа в связи с выходом оппозиционеров из партии говорят Ася и Райх. О чем, собственно, был весь этот спор, я узнал только тогда, когда курил внизу с Райхом сигарету. Русская беседа пяти участников (поскольку там была еще и подруга Асиной соседки), которую я вынужден был наблюдать со стороны, снова удручила и утомила меня. Я решил, что если это будет продолжаться, то я уйду. Но когда мы снова поднялись, решили играть в домино. Райх и я играли против Аси и украинца. Было воскресенье после Нового года. Дежурила «хорошая» сестра, и поэтому мы оставались там и после ужина и сыграли несколько ожесточенных партий. Я чувствовал себя в этой ситуации очень хорошо, украинец сказал, что я ему нравлюсь. Когда мы наконец ушли, мы зашли еще в кондитерскую, чтобы выпить по чашке чая. Дома последовал долгий разговор о моем положении свободного литератора, вне партии и должностей. То, что Райх говорил мне, было правильно, я бы сам ответил то же самое любому, кто заявил бы мне то, что сказал я. И я прямо ему это высказал.

Александр Родченко. Фабрика-кухня. 1931. Архив А. Родченко и В. Степановой

3 января

Рано утром мы отправились на фабрику, на которой работает хозяйка Райха. Было что посмотреть, мы пробыли там около двух часов. Начну с ленинского уголка. Задняя стена белой комнаты обита красным, с потолка свисает красный бордюр с золотой бахромой. Слева на этом красном фоне расположен гипсовый бюст Ленина – он такой же белый, как беленые стены. Из соседнего помещения, в котором производят канитель, в комнату вдается трансмиссия. Вращается колесо, и через отверстие в стене скользят кожаные приводные ремни. На стенах развешаны пропагандистские плакаты и портреты знаменитых революционеров или картины, в стенографической форме изображающие историю российского пролетариата. События 1905–1907 годов представлены в стиле огромной открытки. На ней, с наложением друг на друга, сражения на баррикадах, тюремные камеры, восстание железнодорожников, «черное воскресенье» перед Зимним дворцом. Многие плакаты направлены против пьянства. Этой же теме посвящена и стенная газета. Предполагается, что стенные газеты появляются каждый месяц, на самом деле несколько реже. Ее стиль в целом похож на детские юмористические издания: картинки чередуются с прозаическими или поэтическими текстами. В первую же очередь газета содержит хронику коллектива, работающего на этой фабрике. Поэтому она сатирически отражает некоторые негативные события, но есть и статистические данные по работе в области образования, проведенной в последнее время. Другие плакаты посвящены гигиеническому просвещению: рекомендуются марлевые занавески как средство от мух, объясняются преимущества молочной диеты. На фабрике работают (в три смены) 150 человек. Основная продукция: резиновые ленты, нитки, шпагат, серебряная тесьма и елочные украшения. Это единственная фабрика такого рода в Москве. Но ее производственная структура не столько результат «вертикальной» организации, сколько свидетельство низкой степени дифференциации промышленности. Здесь можно наблюдать, как в одном и том же помещении один и тот же производственный процесс выполняется машиной и вручную. Справа машина наматывает нить на катушку, слева рука работницы вращает колесо: в обоих случаях один и тот же процесс. Бóльшая часть рабочих – крестьянки, и среди них не много членов партии. У них нет единой рабочей одежды, нет даже рабочих фартуков, и они сидят на своих местах, словно занимаются домашней работой. Уютно и неторопливо склоняют они свои замотанные шерстяными платками головы над работой. А вокруг них плакаты, заклинающие все ужасы машинного производства. Вот рабочий, рука которого попала между спицами машинного колеса, вот другой, колено которого зажало между шатунами, вот третий, который спьяну перепутал выключатели и устроил короткое замыкание. Изготовление более тонких елочных украшений – полностью ручная работа. В светлой мастерской сидят три работницы, одна нарезает посеребренные нити на короткие кусочки, собирает в пучок и связывает проволочкой, сматывающейся с катушки. Она пропускает эту проволоку сквозь свои зубы как через прорезь. Потом она распушивает блестящие связки в звездочки и отдает их в таком виде напарнице, которая приклеивает к ним бумажных бабочек, птичек или дедов-морозов. В другом углу этого помещения сидит еще одна женщина, делающая кресты из канители, по одному в минуту, подобным же образом. Когда я склоняюсь над колесом, которое она вращает, чтобы понаблюдать за ее работой, она не может удержаться от смеха. В другом помещении делают серебряную тесьму. Это продукция для экзотической части России, поскольку тесьма идет на изготовление персидских тюрбанов. (Внизу рабочий делает канитель: он обрабатывает нить наждаком. Проволока утончается до предела и после этого серебрится или покрывается другими металлическими красками. После этого она попадает на чердак, где ее сушат при высокой температуре.) – Потом я прошел мимо биржи труда. В середине дня у входа в нее развертываются закусочные, которые предлагают горячие пироги и жареные ломтики колбасы. С фабрики мы поехали к Гнедину[90]. Он выглядит уже не так молодо, как два года назад на вечере в российском посольстве, когда я с ним познакомился. Но он всё так же умен и симпатичен. Я очень осторожно отвечал на его вопросы. Не только потому, что люди здесь вообще достаточно обидчивы, а Гнедин особо привержен коммунистическим идеям, но и потому, что здесь осторожность в выражениях – способ убедить партнера в своей серьезности. Гнедин – референт по Центральной Европе в Министерстве иностранных дел. Его достаточно впечатляющая карьера (он уже отказывался от более заманчивых предложений) связана с тем, что он сын П. Прежде всего он одобрительно отметил, что я подчеркнул невозможность сравнения в частностях условий жизни в России и в Европе. Я зашел на Петровку, чтобы продлить разрешение на пребывание на шесть недель. После обеда Райх решил один пойти к Асе. И вот я остался один, ел и писал. Около семи пришел Райх. Мы вместе пошли в театр Мейерхольда и встретили там Асю. Вечер для нее и Райха прошел под знаком дискуссионного выступления, которое Райх должен был сделать в ответ на ее пожелание. Но до этого не дошло. Тем не менее ему пришлось провести два часа в кругу участников дискуссии на подиуме. За длинным зеленым столом сидели Луначарский, Пельше, начальник художественного отделения Главполитпросвета, который вел дискуссию, Маяковский, Андрей Белый, Левидов и многие другие. В первом ряду партера сам Мейерхольд. В перерыве Ася ушла, и я проводил ее немного, так как один я всё равно не мог следить за обсуждением. Когда я вернулся, то с энергией демагога выступал представитель оппозиции. И хотя в зале большинство составляли противники Мейерхольда, ему всё же не удавалось завоевать симпатии публики. И когда наконец взял слово Мейерхольд, его встретили бурные аплодисменты. Однако, к своему несчастью, он полностью положился на свой ораторский темперамент. При этом он проявил такую озлобленность, которая всех от него оттолкнула. Когда же он под конец обвинил одного из критиков в том, что он, как бывший его сотрудник, выступил против него только потому, что сводит с ним старые счеты, контакт с публикой был совершенно потерян. Обращение к заготовленным материалам и конкретные оправдания в ответ на ряд критических замечаний по поводу постановки спасти его уже не могли. Уже во время его речи многие ушли, и Райх тоже понял невозможность вступления в дискуссию и перебрался ко мне еще до того, как Мейерхольд закончил. Когда же он наконец завершил свое выступление, были совсем жидкие аплодисменты. Дальнейшие выступления не могли дать ничего значительного и ничего нового, и мы ушли.

4 января

Назначен визит к Когану. Но утром позвонил Нимен[91] и сообщила, что в половине второго я должен явиться в институт, будет экскурсия в Кремль. До обеда я оставался дома. В институте собралось пять или шесть человек, кроме меня, все, похоже, англичане. Под предводительством малосимпатичного господина мы отправились пешком в Кремль. Шли быстро, мне было трудно поспевать; в конце концов компании пришлось ждать меня у входа в Кремль. Первое, что поражает за его стенами, – это преувеличенная забота о внешнем состоянии правительственных зданий. Я могу сравнить это лишь с впечатлением, производимым всеми постройками образцового города Монако, привилегированного поселения в непосредственной близости от власть имущих. Даже светлая бело-кремовая окраска фасадов сходна. Но в то время как там, в резкой игре света и тени, господствуют контрасты, здесь властвует размеренное сияние снежного поля, на котором краски воспринимаются спокойнее. Когда позднее постепенно начало темнеть, возникло впечатление, что это поле всё больше расширяется. Рядом со сверкающими окнами правительственных зданий в потемневшее небо поднимаются башни и купола: побежденные памятники стоят на посту у врат победителей. Снопы света чрезмерно ярких автомобильных фар и здесь рассекают темноту. От их света шарахаются лошади кавалеристов, занимающихся в Кремле выездкой. Пешеходы с трудом пробираются между автомобилями и строптивыми жеребцами. Длинные вереницы саней, на которых вывозят снег, отдельные наездники. Тихие стаи воронов опустились на снег. Перед кремлевскими воротами в круге слепящего света стоит караул в кричащих охристо-желтых тулупах. Над ними моргает красный фонарь, регулирующий въезд в Кремль. Все краски Москвы сходятся здесь, в центре российской власти, словно собранные призмой. Клуб красноармейцев выходит фасадом на поле. Мы зашли в него, прежде чем закончить экскурсию. Помещения светлые и чистые, они производят более простое и строгое впечатление, чем другие клубы. В читальном зале много шахматных столов. Благодаря Ленину, который сам играл в шахматы, в России эта игра оказалась санкционированной. На стене – деревянный рельеф: схематизированная карта Европы. Если покрутить ручку, укрепленную рядом, одно за другим освещаются в хронологическом порядке места в России и в остальной Европе, в которых бывал Ленин. Но устройство работает плохо, то и дело загоралось сразу несколько лампочек. В клубе есть библиотека, выдающая книги. Мне доставил удовольствие плакат, объясняющий с помощью текста и прелестных цветных картинок, каких только способов не существует, чтобы портить книги. Вообще же экскурсия была плохо организована. Было около половины третьего, когда мы вошли в Кремль, а когда после посещения Оружейной палаты мы наконец пошли в церкви, было так темно, что внутри уже ничего нельзя было разобрать. Из-за крошечных окон вверху они полностью зависят от внутреннего освещения. Мы побывали в двух соборах: Архангельском и Успенском. Второй из них был местом коронации царей. В его многочисленных, но очень маленьких помещениях власть должна была достигать своего представительного апогея. Напряжение, сопровождавшее благодаря этому церемонию, сейчас трудно себе представить. В церквах назойливый экскурсовод отошел в сторону, и симпатичные старые служители медленно освещали свечами стены. К тому же непосвященному пестрота внешне однообразных икон ничего не говорит. Правда, было еще достаточно светло, чтобы осмотреть великолепные церкви снаружи. Особенно запомнилась мне галерея у Большого Кремлевского дворца, украшенная множеством маленьких разноцветных куполов; мне кажется, что там были покои царевен. Кремль когда-то был лесом – старейшая из его часовен называется церковью Спаса на Бору. Со временем он стал лесом церквей, и как последние цари ни корчевали его, чтобы расчистить место для новых малозначимых построек, их осталось всё еще достаточно, чтобы образовать лабиринт церквей. Здесь тоже много икон, расположенных на фасадах, и изображенные на них святые смотрят, словно птицы, сверху, из-под жестяных козырьков. Их наклоненные головы с выпуклыми лбами навевают печаль. К сожалению, основная часть времени была отдана посещению Оружейной палаты. Ее великолепие ошеломляет, но оно только отвлекает в ситуации, когда хочется обратить все силы на великолепную топографию и архитектуру самого Кремля. Легко проглядеть основное условие их прелести: ни на одной из больших площадей нет памятника. В Европе же почти нет площади, чья потаенная структура не была бы в течение XIX века профанирована и нарушена памятником. В музее на меня особое впечатление произвела коляска, подаренная князем Разумовским одной из дочерей Петра Великого. Украшающий ее пышный, бушующий орнамент может вызвать морскую болезнь даже на твердой земле, еще до того, как представишь себе ее колыхание на проселочной дороге; когда же узнаешь, что она прибыла из Франции по морю, становится уже совершенно дурно. Всё это богатство собиралось таким образом, что у него не может быть будущего. Не только его стиль, но и форма приобретения мертвы. Оно, должно быть, тяготило последних владельцев, и можно себе представить, что чувство обладания им вполне могло сводить их с ума. Теперь же при входе в эту сокровищницу висит портрет Ленина, как обращенные в христианство язычники устанавливают крест там, где раньше приносили жертвы старым богам. – Остаток дня был довольно неудачным. Я остался без обеда, выйдя из Кремля около четырех. Тем не менее, когда я пришел к Асе, она еще не вернулась от портнихи. Я застал только Райха и непременную соседку. Однако Райх уже не мог больше ждать, а вскоре после этого появилась Ася. К сожалению, потом речь зашла о моей книге о барокко, она снова повторила уже известное. Потом я прочел кое-что из «Улицы с односторонним движением». Вечером нас пригласил Городинский[92]. Но и тут, как тогда у Грановского, мы остались без ужина. Дело в том, что, когда нам нужно было идти, появилась Ася, чтобы поговорить с Райхом, и когда мы явились, опоздав на час, мы застали только его дочь. Райх в этот вечер был не в духе. Мы долго блуждали в поисках ресторана, где я мог бы еще немного поесть, попали в примитивный отдельный кабинет с грубыми деревянными перегородками и получили в конце концов невкусную еду в неприятной пивной на Лубянке. После – полчаса у Иллеша, его самого не было, а его жена угостила нас отличным чаем, а потом домой. Я с удовольствием сходил бы еще с Райхом в кино, чтобы посмотреть «Шестую часть мира», но он слишком устал.

Николай Кулешов. Сушка деталей куклы. Кустарная артель «Всё для ребенка». До 1929. Собрание П. Хорошилова

5 января

Москва – самый тихий из городов-гигантов, а в снегу она тиха вдвойне. Главный инструмент уличного оркестра, автомобильный гудок, представлен здесь слабо, машин мало. Также, в сравнении с другими столицами, очень мало газет, в сущности, лишь одно бульварное издание, единственная вечерняя газета, выходящая из печати около трех часов. Наконец, и выкрики торговцев здесь очень тихие. Уличная торговля в значительной степени нелегальна и не любит привлекать к себе внимание. К тому же торговцы обращаются к прохожим не столько с восклицаниями, сколько с речами, степенными, порой почти шепотом, в которых слышится что-то от просительной интонации нищих. Лишь одна каста движется здесь по улицам с громкими криками: это старьевщики со своими заплечными мешками; их меланхоличный призыв оглашает не реже раза в неделю каждую московскую улицу. У этих улиц есть одна странность: в них прячется русская деревня. Если пройти в одну из подворотен – часто у них есть кованые ворота, но я ни разу еще не видел, чтобы они были закрыты, – то оказываешься на околице обширного поселка, раскинувшегося часто так широко и привольно, словно место в этом городе не стоит ничего. Так приближаешься к поместью или деревне. Почва неровная, дети катаются на санках, роют лопатками снег, сарайчики для дров, инвентаря или угля заполняют углы, кругом деревья, примитивные деревянные крылечки или пристройки придают дворовой части домов, которые с фасада выглядят очень городскими, внешность русского крестьянского дома. Так у улицы появляется еще одно, сельское, измерение. – Москва вообще повсюду производит впечатление, будто это еще не сам город, а его предместье. В самом центре города можно встретить немощеную дорогу, дощатые ларьки, длинные транспортные колонны с материалами, скотину, которую гонят на бойню, убогие трактиры. Я ясно увидел это, когда в этот день ходил по Сухаревской. Я хотел увидеть знаменитый Сухаревский рынок. Более сотни его ларьков – продолжение когда-то большой ярмарки. Я вошел на рынок с той стороны, где были торговцы скобяными изделиями. Это ближе всего к церкви (Николаевский собор), голубые купола которой поднимаются над рынком. Товар просто раскладывают на снегу. Здесь можно найти старые замки, метры, инструменты, кухонную утварь, электротехнические материалы и проч. Тут же производится ремонт; я видел, как паяли с помощью паяльной лампы. Мест для сидения нет, все стоят, болтают или торгуют. Рынок тянется до Сухаревской. Двигаясь по многочисленным площадям и аллеям из ларьков, я понял, насколько эта господствующая здесь структура рынка и ярмарки определяет также значительные пространства московских улиц. Есть районы часовщиков и кварталы торговли готовой одеждой, центры электротехники и других технических средств, но есть и улицы, на которых нет ни одного магазина. Здесь, на рынке, выявляется архитектоническая функция товаров: рулоны ткани образуют пилястры и колонны, ботинки и валенки, подвешенные на шнурках рядком над прилавком, образуют крышу киоска, большие гармошки образуют стены, так сказать, мемноновы стены[93]. Здесь, среди киосков, в которых торгуют игрушками, я наконец-то нашел себе елочную игрушку в виде самовара. В первый раз в Москве я увидел на прилавках иконы. Большинство из них покрыто, на старый манер, серебряной пластинкой, на которой выдавлены складки одеяния Богородицы. Только голова и руки видны в живописном варианте. Есть в продаже также стеклянные ящички, в которых находится голова святого Иосифа, украшенная яркими бумажными цветами. Потом бумажные цветы, большими связками, на улице. На фоне снега они смотрятся еще ярче, чем пестрые покрывала или сырое мясо. Поскольку всё это является частью торговли бумажными изделиями и картинами, ларьки с иконами расположены рядом с рядами бумажных товаров, так что они со всех сторон окружены портретами Ленина, словно арестованный жандармами. И здесь рождественские розы. Только у них нет определенного места, и они появляются то между продуктов, то среди текстильных изделий или посудных лавок. Но они своей яркостью перебивают всё: сырое мясо, пестрые покрывала и сверкающие миски. Ближе к Сухаревской рынок сужается, превращаясь в узкий проход между стенами. Здесь стоят дети, они продают хозяйственные товары, столовые приборы, полотенца и т. п., я видел двоих, которые стояли на стене и пели. Впервые после Неаполя я встретил здесь торговца курьезами: он предлагал маленькие бутылки, в которых сидели большие тряпичные обезьяны. На самом деле в бутылку засовывают маленького зверька, но он разбухает от воды. Я видел неаполитанца, торговавшего букетами цветов в этом же роде. Я прошелся еще немного по Садовой и поехал потом около половины первого к Бассехесу. Он много говорит, кое-что из этого полезно, но постоянно повторяется и рассказывает неинтересные вещи, отражающие лишь его стремление к признанию. Однако он любезен и полезен мне, поскольку дает мне немецкие журналы и помог найти секретаршу. – После обеда я не сразу пошел к Асе: Райх хотел поговорить с ней наедине и просил прийти в половине шестого. В последнее время я почти не могу поговорить с Асей. Во-первых, ее здоровье снова серьезно ухудшилось. У нее поднимается температура, но это, пожалуй, только способствовало бы спокойному разговору, если бы не мучительное присутствие ее соседки, которая, в отличие от гораздо более тактичного Райха, говорит громко и настойчиво, вмешивается в любой разговор и к тому же настолько понимает по-немецки, что убивает во мне остатки энергии. В одну из редких минут, когда мы оказались одни, Ася спросила меня, готов ли я еще раз приехать в Россию. Я ответил, что только в том случае, если буду немного говорить по-русски. Но и в этом случае решение будет зависеть от некоторых других вещей, от денег, моего самочувствия, ее писем. Они, в свою очередь, сказала она уклончиво, зависят от состояния ее здоровья – но я-то знаю, что она почти всё время уклоняется от прямого ответа. Я ушел и принес по ее просьбе еще мандаринов и халвы, которые я отдал сестре внизу. На вечер Райх попросил мою комнату, чтобы поработать со своей переводчицей. Я не смог решиться пойти один к Таирову на «День и ночь». Я посмотрел «Шестую часть мира» (в кинотеатре на Арбате). Но многого я не понял.

6 января

К дню рождения Доры[94] я послал накануне телеграмму. После этого я прошел всю Мясницкую до Красных Ворот и потом свернул в одну из широких боковых улиц, которые там начинаются. При этом я открыл, уже в темноте, пространство московских дворов. Я в Москве уже месяц. Этот день был совершенно серым, так что почти нечего писать. Утром за кофе в симпатичной маленькой кондитерской, которую я, наверное, еще часто буду вспоминать, Райх объяснил мне содержание кинопрограммы, которую я приобрел прошлым вечером. Потом я пошел диктовать к Бассехесу. Он предоставил мне хорошенькую милую машинистку, которая работает замечательно. Но это стоит три рубля в час. Смогу ли я это выдержать, не знаю. После диктовки он пошел со мной в Дом Герцена. Мы ели втроем. Сразу после обеда Райх пошел к Асе. Мне пришлось еще задержаться с Бассехесом, и мне удалось договориться на следующий вечер о встрече с ним на «Шторме»[95]. Он даже проводил меня до санатория. Наверху всё было безнадежно. Все набросились на немецкие журналы, которые я опрометчиво принес с собой. В довершение всего Ася заявила, что пойдет к портнихе, а Райх взялся ее проводить. Я сказал Асе через дверь «До свидания» и поплелся домой. Моя надежда, что вечером она еще зайдет ко мне, не осуществилась.

7 января

В России государственный капитализм сохранил многие черты инфляционной поры. Прежде всего, правовую неопределенность внутреннего положения. НЭП, с одной стороны, разрешен, с другой – допущен лишь постольку, поскольку это в государственных интересах. Каждый нэпман может стать бессрочной жертвой поворота в финансовой политике, даже просто временной демонстративной меры властей. Тем не менее в руках некоторых людей скапливается невероятное – по русским масштабам – состояние. Я слышал о людях, которые платят больше трех миллионов рублей налогов. Они являются антиподами героев военного коммунизма, героическими нэпманами. В большинстве случаев они попадают на эту стезю совершенно независимо от собственных намерений. Ведь характерной чертой времени НЭПа является ограничение государственного вмешательства во внутреннюю торговлю только действительно предметами первой необходимости. Это создает очень выгодную конъюнктуру для действий нэпманов. К числу характерных черт инфляции принадлежат и талоны – только по ним можно приобрести некоторые виды товаров в государственных магазинах, отсюда очереди. Валюта стабильна, но, судя по облику этих купюр, по табличкам цен во многих витринах, бумага занимает всё еще большое место в экономической жизни. Даже небрежность в одежде появилась в Западной Европе лишь под знаком инфляции. Правда, похоже, что безразличие к одежде начинает отступать. Из униформы господствующего класса оно начинает превращаться в признак слабого в борьбе за существование. В театрах робко появляются – словно голубь Ноя после многих недель потопа – первые туалеты. Однако всё еще много стандартного, пролетарского во внешнем виде: похоже, что западноевропейская форма головного убора, мягкая или твердая шляпа, совершенно исчезла. Носят или русские меховые шапки, или спортивные шапочки, которые девушки часто носят в изящном, но провоцирующем варианте (с длинным козырьком). Обычно их не снимают в общественных местах, да и вообще формы приветствия стали проще. Прочая одежда отличается восточным разнообразием. Меховые накидки, плюшевые жакеты, кожаные куртки, городское изящество и деревенская простота перемешаны у мужчин и женщин. Время от времени, как и в других больших городах, можно встретить женщин в национальных костюмах. – В этот день я долго оставался дома. Потом к Когану, президенту академии. Я не был поражен его бесцветностью, меня со всех сторон к этому подготовили. В бюро Каменевой я получил билеты в театр. Во время бесконечного ожидания я перелистывал книгу о русском революционном плакате со множеством превосходных, частично цветных иллюстраций. При этом я обратил внимание, что – хотя многие из них эффектны – в них нет ничего, что нельзя было бы, и без особого труда, вывести из буржуазного прикладного искусства, отчасти даже не очень развитого. В Доме Герцена я Райха не застал. У Аси я сначала был один, она была очень слаба, а может, просто делала вид, так что мы не разговорились. Потом появился Райх. Я ушел, чтобы договориться с Бассехесом о походе вечером в театр – поскольку мне не удалось до него дозвониться, пришлось идти к нему самому. Всю вторую половину дня головные боли. Потом мы пошли с его подругой, опереточной певицей, на «Шторм». Подруга вела себя очень застенчиво, к тому же была не совсем здорова и сразу после спектакля поехала домой. В «Шторме» изображены события периода военного коммунизма, все они сюжетно объединены эпидемией тифа в деревне. Бассехес переводил самоотверженно, а актеры играли лучше обычного, так что этот вечер был насыщенным. Пьесе не хватает, как и всем русским пьесам (так считает Райх), действия. По моему впечатлению, она представляет лишь информационный интерес хорошей хроники, но неинтересна в драматургическом отношении. Около двенадцати я ужинал с Бассехесом в «Кружке» на Тверской. Но поскольку был первый день Рождества (по старому стилю), в клубе было не слишком оживленно. Еда была превосходной; водка, настоянная на травах, от этого желтая и пьется легче. Обсуждали план писать корреспонденции о французском искусстве и культуре для русских газет.

Василий Улитин. В прошлом. 1920. Собрание П. Хорошилова

8 января

С утра поменял деньги, а потом диктовал. Статья о дискуссии у Мейерхольда[96], пожалуй, вышла достаточно удачной, однако московский репортаж для «Дневника» не движется. Утром Райх устроил мне выговор из-за того, что я (несколько неосмотрительно) появился в Доме Герцена с Бассехесом. Снова наставление, каким осторожным здесь надо быть. Эта осторожность – наиболее очевидное проявление насквозь политизированной жизни. Я был очень рад, что в представительстве, пока диктовал, не столкнулся с Бассехесом, который еще спал. Чтобы не идти в Дом Герцена, я купил себе икры и ветчины и поел дома. Когда я около половины пятого пришел к Асе, Райха еще не было. Прошло больше часа, прежде чем он появился, и он сказал мне потом, что по дороге к Асе у него снова случился сердечный приступ. Асе было хуже, и она так была занята собой, что не обратила внимания на опоздание Райха. У нее снова температура. Прямо-таки невыносимая соседка почти постоянно была в комнате, а потом к ней самой пришли гости. Вообще-то она всё время любезна – если бы только не торчала у Аси. Я прочитал Асе набросок для «Дневника», и она сделала несколько очень точных замечаний. Под конец в разговоре зазвучала некоторая теплота. Потом мы играли в домино, в комнате. Пришел Райх. Тогда мы играли вчетвером. Вечером у Райха было заседание. Около семи я выпил с ним в нашей обычной кондитерской кофе, потом пошел домой. Мне всё больше становится ясно, что в дальнейшем мне требуется твердая опора для моей работы. Переводческая работа, конечно, в качестве такой опоры совершенно не годится. Необходимым предварительным условием является открытое выражение своей позиции. Что удерживает меня от вступления в КПГ, так это исключительно внешние обстоятельства. Сейчас, пожалуй, тот самый момент, пропустить который было бы опасно. Дело в том, что именно из-за того, что членство в партии для меня будет, возможно, лишь эпизодом, не стоит с этим медлить. Остаются сомнения внешнего характера, под давлением которых я спрашиваю себя, нельзя ли интенсивным трудом скрасить в деловом и экономическом отношении положение левого индивидуалиста таким образом, чтобы оно и дальше обеспечивало мне возможность масштабной работы на моем прежнем поле деятельности. Но можно ли эту работу без разрыва с прежней ситуацией перевести в новую стадию – вот в чем вопрос. Но и в этом случае «опора» нуждается во внешнем подкреплении, скажем, редакторской должности. Во всяком случае, грядущая эпоха, кажется, отличается для меня от предыдущей тем, что ослабевает влияние эротического начала. Я осознал это не без влияния наблюдений за отношениями Райха и Аси. Я заметил, что Райх сохраняет твердость при всех колебаниях Аси, и ее выходки, от которых я бы сошел с ума, на него не действуют, или он не подает виду. И если только не подает вида, то это уже очень много. Всё дело в «опоре», которую он нашел здесь для своей работы. К реальным отношениям, которые она ему здесь обеспечивает, добавляется, конечно, и то, что он здесь является представителем господствующего класса. Именно этот процесс формирования всей системы господства и делает жизнь здесь такой содержательной. Она настолько же замкнута на себя и полна событий, бедна и в то же время полна перспектив, как жизнь золотоискателей в Клондайке. С утра до вечера идут поиски власти. Вся комбинаторика жизни западноевропейской интеллигенции чрезвычайно бедна в сравнении с бесконечными перипетиями судьбы, которые человек успевает пережить здесь за один месяц. Конечно, из-за этого может возникнуть своего рода опьянение, так что жизнь без заседаний и комиссий, дискуссий, резолюций и голосования (а это всё войны или, по крайней мере, маневры на пути к власти) покажется просто невозможной. Но это 〈…〉[97] связано с выражением позиции, и возникает вопрос, можно ли оставаться во враждебном и незащищенном, негостеприимном и продуваемом сквозняком зрительном зале или придется так или иначе принять свою роль на гремящей сцене.

Александр Родченко. Типография газеты «Гудок». 1928. Архив А. Родченко и В. Степановой

9 января

Дальнейшие размышления: вступать в партию? Решающие преимущества: твердая позиция, наличие – пусть даже только принципиальная возможность – мандата. Организованный, гарантированный контакт с людьми. Против этого решения: быть коммунистом в государстве, где господствует пролетариат, – значит полностью отказаться от личной независимости. Задача организации собственной жизни, так сказать, уступается партии. Там же, где пролетариат находится в положении угнетенного, это значит стать на сторону угнетенного класса со всеми последствиями, которые рано или поздно могут наступить. Положение человека, находящегося на передовой, было бы соблазнительно – если бы не наличие коллег, чьи действия при любом случае демонстрируют тебе самому сомнительность этого положения. В партии: огромное преимущество возможности проецировать свои собственные мысли на словно заранее заданное силовое поле. Что же касается независимого положения и его допустимости, то решающим оказывается, в конце концов, вопрос: возможно ли находиться вне партии с явной пользой в личном и деловом плане, не переходя при этом на позиции буржуазии и не нанося ущерба работе. Могу ли я вообще дать конкретный отчет о моей дальнейшей работе, особенно научной, с ее формальными и метафизическими основаниями. Что «революционного» есть в ее форме, и есть ли вообще. Имеет ли смысл мое нераскрытое инкогнито среди буржуазных авторов. И будет ли полезным для моей работы избегать некоторых крайностей «материализма», или следует попытаться разобраться с ними во внутрипартийной дискуссии. Эта борьба касается всех ограничений, предполагаемых специализированной деятельностью, которой я до сих пор занимался. И со вступлением в партию – по крайней мере экспериментальным – она должна закончиться, если на таком шатком основании эта деятельность не сможет следовать ритму моих убеждений и организовывать мое существование. Правда, пока я путешествую, о вступлении в партию вряд ли может идти речь. – Было воскресенье. С утра переводил. Обед в маленьком ресторане на Большой Дмитровке. После обеда у Аси, которая очень плохо себя чувствовала. Вечером один у себя, переводил.

10 января

Утром состоялась чрезвычайно неприятная перепалка с Райхом. Он вернулся к моему предложению прочитать ему мою статью о дискуссии у Мейерхольда. Теперь я уже не испытывал в этом потребности, но всё же сделал это с инстинктивным отвращением. После уже состоявшихся бесед о моих корреспонденциях для «Literarische Welt» ничего хорошего из этого выйти не могло. Поэтому я читал быстро. Но я сидел так неудачно, потому что мой стул стоял против света, что результат только по одному этому можно было предугадать. Райх слушал в судорожно равнодушной позе, и когда я закончил, достаточно было всего нескольких слов. Тон, которым он их произнес, тут же привел к спору, который был тем более безнадежен, что его истинная причина не подлежала обсуждению. В самый разгар словесных баталий постучали – пришла Ася. Она скоро снова ушла. В ее присутствии я говорил мало: я переводил. В сквернейшем расположении духа я ушел, чтобы продиктовать у Бассехеса письма и статью. Секретарша мне очень симпатична, хотя немного дамочка. Когда я услышал, что она собирается обратно в Берлин, я дал ей мою визитную карточку. Мне не очень-то хотелось встречаться с Райхом за обедом. Поэтому я купил кое-что из еды и поел у себя в комнате. По пути к Асе я выпил кофе, а потом, на обратном пути, – еще раз. Ася чувствовала себя плохо, быстро устала, так что я оставил ее одну, чтобы она могла поспать. Но было несколько минут, во время которых мы были в комнате одни (или она вела себя так, как будто мы одни). И тогда она сказала, что, если я как-нибудь еще приеду в Москву и она будет здорова, она позаботится, чтобы я не блуждал в одиночестве по городу. Но если она не выздоровеет, тогда она приедет в Берлин, и мне надо будет выделить ей угол в моей комнате, за ширмой, и она будет лечиться у немецких врачей. Вечером я был дома один. Райх пришел поздно и кое-что еще рассказал. Однако после утреннего происшествия мне было ясно, что я не могу быть больше зависимым от Райха, и если мое пребывание здесь не может быть нормально организовано без него, то единственным разумным выходом был бы отъезд.

Неизвестный фотограф. Без названия (Женщина с зеркалом). Конец 1920-х – начало 1930-х. Собрание П. Хорошилова

11 января

Асе снова прописали инъекции. Она собиралась в этот день в клинику, а накануне мы договорились, что она зайдет ко мне, чтобы я отвез ее на санях. Но она пришла только около двенадцати. Инъекцию ей уже сделали в санатории. Она была из-за этого в несколько возбужденном состоянии, и когда мы были в коридоре одни (мне нужно было позвонить, и ей тоже), она подхватила меня под руку в порыве старого озорства. Райх засел в комнате и не думал выходить. И даже когда Ася снова зашла ко мне, в этом не было смысла. Затягивание моего ухода ничего не давало. Она заявила, что не пойдет со мной. Тогда я оставил ее и Райха одних, пошел на Петровку (но мой паспорт еще не был готов), а потом в Музей живописной культуры[98]. Это маленькое происшествие побудило меня не медлить с отъездом, который и так подходил всё ближе. В музее смотреть особенно было нечего. Позднее я узнал, что Ларионов, Гончарова – известные художники. В их вещах ничего особенного. Они производят то же впечатление, что и другие, висящие в трех залах: они полностью определяются влиянием парижской и берлинской живописи того же времени и копируют их без особого мастерства. – Днем я провел несколько часов в культурном бюро, чтобы получить билеты в Малый театр для Бассехеса, его подруги и себя. Но поскольку не удалось одновременно уведомить об этом театр по телефону, то пропуск отказались признавать. Бассехес пришел без подруги. Я бы с удовольствием пошел с ним в кино, но он хотел поужинать, и я отправился с ним в «Савой». Он гораздо скромнее, чем «Большая Московская». Вообще-то с ним было довольно скучно. Он не в состоянии говорить о других вещах, кроме тех, которые касаются его самым непосредственным образом; если же он делает это, то с видимым сознанием того, насколько он информирован и как хорошо умеет информировать других. Он то и дело листал и читал «Rote Fahne»[99]. Потом еще какое-то время я ехал с ним на машине, потом поехал прямо домой, где еще занимался переводом. – Накануне я купил первую лаковую шкатулку (на Петровке). Как это со мной частенько бывает, наступило время, когда я, проходя по улицам, обращаю внимание только на одно: в этот раз на лаковые шкатулки. Так продолжается несколько дней. Короткая, страстная влюбленность. Я бы хотел купить три – но не совсем решил, как распорядиться теми двумя, которые у меня уже есть. В этот день я купил шкатулку с двумя девушками, сидящими у самовара. Она очень красивая, только нет чистого черного цвета, который в таких работах часто впечатляет более всего.

12 января

В этот день я купил в Кустарном музее довольно большую шкатулку, на крышке которой на черном фоне была изображена продавщица сигарет. Рядом с ней тоненькое деревце, а под ним мальчик. Дело происходит зимой, потому что лежит снег. О снежной поре можно подумать и глядя на тех двух девушек, потому что окошко в комнате, в которой они сидят, выглядит так, как будто на улице мороз. Но сказать точно нельзя. Эта новая шкатулка была гораздо дороже. Я выбрал ее среди большого числа других; там было много некрасивых: рабские копии старых мастеров. Похоже, что особенно дороги шкатулки с золотым фоном (наверное, они следуют старым образцам), но мне они не нравятся. Сюжет, изображенный на большой шкатулке, должен быть совсем новым, по крайней мере на фартуке продавщицы написано «Моссельпром». Я помню, что однажды уже видел такие шкатулки в витрине очень дорогого магазина на рю дю Фобур Сент-Оноре[100] и долго стоял перед ними. Однако тогда я поборол искушение купить одну из них, подумав, что ее должна подарить мне Ася – или, может быть, что следует приобрести ее только в Москве. Моя страсть питалась сильным впечатлением, которое всё время производила на меня подобная шкатулка в квартире Блоха, в которой он жил с Эльзой в Интерлакене[101]; тем самым я могу оценить, как сильно такие картинки на черном лакированном фоне должны запечатлеваться в детской памяти. Но что было изображено на шкатулке у Блоха, я забыл. – В тот же день я нашел чудесные почтовые открытки, какие я искал, старые массовые изделия времен царизма, главным образом с цветным тиснением, а еще виды Сибири (с помощью одной из таких открыток я пытался мистифицировать Эрнста[102]) и т. д. Это было в магазине на Тверской, где владелец говорил по-немецки, поэтому пропало напряжение, которым обычно сопровождаются для меня здесь покупки, и я не спешил. Между прочим, в этот день я рано встал и ушел из дому. Потом, около 10 часов, появилась Ася. Она застала Райха еще в постели. Она пробыла у нас полчаса и пародировала актеров и подражала певцу, сочинившему для кабаре песню о Сан-Франциско, эту песню она, должно быть, слышала в его исполнении довольно часто. Я знал эту песню уже по Капри, там она несколько раз пела ее. Поначалу я надеялся, что мне удастся походить с ней, а потом посидеть с ней в кафе. Но было уже поздно. Я вышел с ней, посадил ее на трамвай и отправился дальше один. Этот утренний визит благотворно подействовал на весь день. Правда, сначала, в Третьяковской галерее, я был несколько недоволен. Дело в том, что два зала, увидеть которые я особенно стремился, оказались закрытыми. Зато в других залах меня ждал приятный сюрприз: я шел по этому музею, как никогда раньше не ходил через незнакомое собрание искусства, – совершенно легко и отдавшись радости детского восприятия того, о чем повествуют картины. Дело в том, что музей наполовину состоит из картин русской жанровой живописи; основатель начал приобретать картины в 1830 (?) году и приобретал почти исключительно работы своего времени. Позднее его коллекция была расширена и продолжена почти до 1900 года. И поскольку наиболее ранние вещи – не считая икон – относятся, похоже, ко второй половине XVIII века, музей дает картину истории русской живописи XIX века. Это была эпоха господства жанровой живописи и пейзажа. То, что я видел, дает мне основания предполагать, что русские из всех европейских народов наиболее интенсивно развивали жанровую живопись. И эти стены, заполненные повествующими картинами, изображениями сцен из жизни самых разных сословий, превращают галерею в огромную детскую книгу с картинками. И еще там было гораздо больше посетителей, чем я встречал во всех других музеях, где я бывал. Достаточно только посмотреть, как они движутся по залам, стоят группами, иногда вокруг экскурсовода, или в одиночку, увидеть большую непринужденность, полную свободу от тоскливой подавленности редких пролетариев, которых можно обнаружить в западных музеях, чтобы понять: во-первых, что пролетариат здесь действительно начал осваивать буржуазные культурные ценности, во-вторых, что как раз этот музей оказывается ему наиболее близким и привлекательным. Он находит здесь эпизоды своей собственной истории: «Бедная гувернантка приезжает в дом богатого купца», «Революционер-подпольщик, схваченный жандармами»[103], и тот факт, что подобные сцены изображены совершенно в духе буржуазной живописи, не только не вредит, но делает их для него более доходчивыми. Художественное воспитание (как это очень хорошо дает понять Пруст) осуществляется вовсе не приобщением к «шедеврам». Ребенок или пролетарий, занимающийся самообразованием, с полным правом считает шедевром совсем не то, что коллекционер. Значение таких картин преходяще, но очень основательно, а строгий масштаб применим только к произведениям новейшего искусства, имеющего отношение к нему самому, его классу, его труду. – В одном из первых залов я долго стоял перед двумя картинами Щедрина, гавань Сорренто и другой пейзаж тех же мест; на обеих картинах изображен чудный силуэт Капри, который для меня навсегда будет связан с Асей. Я хотел записать для нее строчку, но я забыл карандаш. И это погружение в изображение в самом начале моего движения по музею определило и настроение моего последующего восприятия. Я увидел хорошие портреты Гоголя, Достоевского, Островского, Толстого. В нижних залах, куда нужно было спускаться по лестнице, было много работ Верещагина. Но они были для меня неинтересны. – Я вышел из музея в очень хорошем настроении. В сущности, я уже входил в него в этом настроении, и это в основном из-за кирпично-красной церкви, стоявшей у трамвайной остановки. Был холодный день, возможно всё же не такой холодный, как в тот раз, когда я впервые плутал здесь в поисках музея и не смог найти его, хотя и был всего в двух шагах. И в конце этого дня была еще хорошая минута у Аси. Райх ушел без малого в семь, она проводила его донизу, ее долго не было, а когда она наконец вернулась, я хотя и был еще один, но у нас было всего несколько минут. Что произошло, уж и не знаю: неожиданно я смог посмотреть на Асю с большой теплотой и ощутил ее тяготение ко мне. Совсем недолго я рассказывал ей, что делал днем. Но я должен был уходить. Я протянул ей руку, и она взяла ее обеими руками. Она готова была говорить со мной дальше, и я сказал ей, что если мы можем точно договориться встретиться у меня, то я готов отказаться от спектакля у Таирова, на который я собирался идти. Но в последний момент она засомневалась, разрешит ли ей врач уйти. Мы договорились, что Ася придет ко мне в один из следующих вечеров. – У Таирова играли «День и ночь» по оперетте Лекока. Я встретил американца, с которым мы договаривались пойти на спектакль. Но от его переводчицы было мало проку, потому что она сидела, повернувшись только к нему. И поскольку действие было довольно сложным, то мне пришлось довольствоваться прелестными балетными номерами.

Неизвестный фотограф. Без названия. Ретушированный фотоснимок для журнала «СССР на стройке». Начало 1930-х. Собрание П. Хорошилова

13 января

День вплоть до самого вечера был неудачным. Кроме того, начинаются сильные холода: средняя температура 26° по Реомюру. Я ужасно замерз. Даже мои перчатки меня не спасают, потому что они дырявые. С утра всё еще было ничего: я нашел бюро путешествий на Петровке, когда уже совершенно отчаялся, и узнал цены на билеты. После этого я собирался ехать на автобусе номер 9 в Музей игрушки. Но поскольку на Арбате машина сломалась, а я (что было ошибкой) решил, что стоять она будет долго, я вышел. Как раз перед этим я с тоской проехал мимо рынка на Арбатской площади, где я впервые познакомился с очаровательными рождественскими рядами Москвы. В этот раз мне повезло здесь в другом. Дело в том, что, когда я накануне вечером вернулся домой усталый и обессилевший, в надежде, что в моей комнате Райха еще нет, он был уже там. Я расстроился, что и тут не могу побыть один (со времени ссоры по поводу моей статьи о Мейерхольде присутствие Райха меня часто раздражает), и тут же схватился за лампу, чтобы поставить ее на стул рядом с моей кроватью, как я уже не раз делал раньше. Самодельная проводка снова рассоединилась; я нетерпеливо склонился в совершенно неудобном положении над столом, чтобы восстановить контакт, но после нескольких попыток только вызвал замыкание. О ремонте в этой гостинице нечего было и думать. При свете лампы под потолком работать было невозможно, и вопрос первых дней снова стал актуален. Лежа в постели, я подумал о свечах. Но и это было не просто. Просить Райха достать что-либо становилось всё более неудобным; дел у него и так хватало, а его настроение было скверным. Оставалось только, вооружившись соответствующим словом, отправиться на поиски самому. Но даже это слово нужно было сначала узнать у Аси. В этой ситуации настоящим счастьем было то, что я здесь, на прилавке одного из киосков, неожиданно обнаружил свечи, на которые я просто мог показать. Но на этом счастье этого дня закончилось. Я очень замерз. Хотел посмотреть выставку графики в Доме печати: закрыто. То же – Музей иконописи. Только тут я понял: был Новый год по старому календарю. Когда я уже вылез из саней, на которых ехал до Музея иконописи, расположенного далеко, в неизвестной мне местности, а я почти не мог двигаться от холода, я увидел, что он закрыт. В таких случаях, когда делаешь глупости только из-за незнания языка, осознаешь с особой остротой, с какой невероятной потерей сил и времени связано это состояние. Пойдя в другом направлении, я обнаружил, ближе, чем предполагал, трамвайную линию и поехал домой. – В Дом Герцена я пришел раньше Райха. Когда он появился, то приветствовал меня словами: «Вам не повезло!» Дело в том, что он был в редакции энциклопедии и передал мою статью о Гёте. Случайно как раз в это время там оказался Радек[104], увидел на столе рукопись и взял ее. Он угрюмо осведомился, кто автор. «Да здесь на каждой странице по десять раз упоминается классовая борьба». Райх доказал ему, что это не так, и заявил, что творчество Гёте, проходившее в эпоху обострения классовой борьбы, невозможно объяснить, не прибегая к этому термину. На это Радек: «Важно только употреблять его к месту». После этого рассчитывать на то, что статья будет принята, почти не приходится, ведь убогие руководители этого учреждения слишком не уверены в себе, чтобы отстаивать возможность собственного мнения даже в противовес самой плоской шутке какого-либо авторитета. Для Райха происшедшее было большей неприятностью, чем для меня. Для меня оно стало неприятным лишь позднее, когда я поговорил об этом с Асей. Она тут же начала: кое-что в том, что сказал Радек, было верно. Конечно, я кое в чем ошибся, ведь я не разбираюсь, как здесь следует подходить к некоторым вещам, и прочее в том же духе. Тогда я напрямую высказал ей, что ее слова говорят только о трусости и потребности любой ценой держать нос по ветру. Когда Райх пришел к ней, я ушел. Ведь я знал, что он будет рассказывать о случившемся, я не хотел, чтобы это происходило в моем присутствии. В этот вечер я рассчитывал, что Ася придет ко мне в гости. Поэтому я еще раз сказал об этом уходя, в дверях, несмотря на присутствие Райха. Я накупил всякой всячины: икры, пирожных, сладостей, в том числе и для Даги, к которой Райх должен был ехать на следующий день. После этого я сел у себя в комнате, ужинал и писал. Незадолго до восьми я уже потерял надежду на то, что Ася придет. Но я давно так ее не ждал (да и не мог, из-за обстоятельств, ждать ее). И я уже начал схематически обрисовывать свое ожидание для Аси, когда в дверь постучали. Это была она, и ее первые слова: ее не хотели пускать. Я решил, что речь шла о моей гостинице. Дело в том, что у нас новый заведующий, говорят, очень строгий. Но дело было в Иване Петровиче. Вот и этот вечер, вернее, этот час оказался совсем коротким, и я был вынужден бороться со временем. Правда, в первом туре я победил. Я быстро изобразил схему, которая сложилась у меня в голове, и когда я ее объяснил, она прижалась ко мне лбом. Потом я читал ей статью; и это было удачно, статья понравилась ей, она показалась ей даже чрезвычайно ясной и дельной. Я говорил с ней о том, что, собственно, для меня наиболее интересно в теме «Гёте»: каким образом такой человек, как Гёте, целиком состоявший из компромиссов, тем не менее смог создать такие выдающиеся произведения. Я могу к этому добавить, что для пролетарского писателя подобное совершенно немыслимо. Но классовая борьба буржуазии принципиально отличалась от классовой борьбы пролетариата. «Измену», «компромисс» в этих двух движениях невозможно схематически приравнять друг к другу. Я также упомянул тезис Лукача, согласно которому исторический материализм в принципе применим лишь к самой истории рабочего движения[105]. Но Ася быстро устала. Тогда я снова взял в руки «Московский дневник» и прочел наудачу первое попавшееся место. Но получилось не так удачно. Это были как раз рассуждения о коммунистическом воспитании. «Всё это чушь», – сказала Ася. Она была недовольна и сказала, что я совсем не знаю России. Конечно, я с этим не спорил. Тогда она заговорила сама: то, что она говорила, было важно, но она от этого очень возбуждалась. Она говорила о том, как она сама поначалу совершенно не понимала Россию, в первые недели после приезда ей хотелось вернуться назад в Европу, и она думала, что в России всё кончено, что оппозиция полностью права. Постепенно стало проясняться, что здесь происходит: переход от революционной работы к технической. Сейчас каждому коммунисту разъясняют, что революционная работа этого часа не борьба, не гражданская война, а электрификация, ирригация, строительство заводов. И в этот раз я сам упомянул Шеербарта, из-за которого я так много вытерпел здесь и от нее, и от Райха: ни один другой автор не смог так ясно продемонстрировать революционный характер технической деятельности. (Мне только жаль, что я не смог выразить эту хорошую формулу в интервью.) Всем этим мне удалось задержать ее на несколько минут дольше, чем она собиралась. Потом она ушла и, как это иногда бывает, когда она ощущает свою близость со мной, не просила меня провожать ее. Я остался в комнате. Всё это время на столе стояли две свечи, которые всё время горят у меня по вечерам после замыкания. Позднее, когда я уже был в постели, пришел Райх.

Василий Живаго. Без названия (Этюд «Ноги» для выставки «Искусство движения»). 1926–1927. Собрание П. Хорошилова

14 января

Этот день и следующий были неприятными. Дело движется к отъезду. Становится всё холоднее (во всяком случае, постоянно больше двадцати градусов), и улаживать оставшиеся дела становится всё сложнее. Кроме того, предвестники болезни Райха, которая тем временем уже началась (что с ним, я еще не знаю), становились всё более явными, так что он всё меньше может заниматься мной. В этот день он, хорошо закутанный, отправился к Даге. Я использовал первую половину дня, чтобы осмотреть три вокзала, расположенные на Каланчевской площади: Курский, Октябрьский, с которого поезда отправляются в Ленинград, и Ярославский, с него поезда уходят в Сибирь[106]. Вокзальный ресторан заставлен пальмами, и из него открывается вид на зал ожидания с голубыми стенами. Чувствуешь себя словно в домике антилоп в зоопарке. Я пил там чай и думал об отъезде. Передо мной был красивый красный кисет с превосходным крымским табаком, который я приобрел в одном из привокзальных киосков. Потом я купил новые игрушки. В Охотном Ряду был продавец деревянных игрушек. Я заметил, что некоторые товары появляются у уличных торговцев партиями. Так, я увидел здесь впервые детские деревянные топорики с выжженным узором, в один из следующих дней я обнаружил целую корзину таких топориков. Я купил забавную деревянную модель швейной машины, у которой «игла» движется, когда вращаешь ручку, и качающуюся куклу из папье-маше на музыкальной шкатулке, не слишком удачный экземпляр того рода игрушек, который я обнаружил в музеях. После этого я больше не мог переносить холод и завернул в кофейню. Она производила довольно оригинальное впечатление: в маленьком помещении была плетеная мебель, через окошко в стене в зал из кухни подавали еду, и на большом столе были расставлены закуски: ветчина, огурцы, рыба. Была и витрина, как во французских и итальянских ресторанах. Я не знал, как назвать привлекшие меня блюда, и согрелся чашкой кофе. Потом я вышел и принялся искать в Верхних торговых рядах витрину магазина, в которой я увидел в один из первых моих дней здесь глиняных кукол. Они были еще там. В проходе, ведущем от площади Революции к Красной площади, я внимательнее смотрел на уличных торговцев, пытаясь обнаружить то, что до сих пор от меня ускользало: торговлю дамским бельем (бюстгальтерами), галстуками, шарфами, плечиками для одежды. – Наконец, совершенно изнеможенный, к двум часам я добрался до Дома Герцена, но обед там начинается не раньше половины третьего. Чтобы избавиться от пакета с игрушками, я поехал после обеда домой. Около половины пятого я был в санатории. Когда я поднимался по внутренней лестнице, я встретил Асю, собравшуюся уходить. Она шла к портнихе. По дороге я передал ей, что мне стало известно от Райха (который вошел в мою комнату сразу вслед за мной) о состоянии Даги. Новости были хорошие. Так мы шли вдвоем, как вдруг Ася спросила, не могу ли я дать ей денег. Но я как раз накануне договорился с Райхом, что он одолжит мне 150 марок на обратную дорогу, так что я сказал, что у меня нет, не зная, для чего ей деньги. Она ответила, что, когда от меня нужны деньги, у меня их никогда нет, перешла к упрекам, заговорила о комнате, которую я ей не снял в Риге, и т. д. Я в этот день устал, к тому же был раздражен так неудачно начатым ею разговором. Выяснилось, что деньги ей нужны, чтобы снять квартиру, которая, как ей сказали, как раз освободилась. Я хотел уже уйти, но она остановила меня, прижалась ко мне, как, наверное, еще ни разу не делала, но продолжала говорить в том же духе. Наконец, вне себя от гнева, я сказал, что она меня обманула. Ведь в письме она пообещала мне, что возместит мои берлинские расходы, и до сих пор ни она, ни Райх не упомянули об этом ни словом. Это очень ее смутило. Я стал действовать решительней, продолжил атаку, и вдруг она посреди разговора ушла, быстро двигаясь дальше по улице. Я за ней не пошел, вместо этого свернул на поперечную улицу и отправился домой. – На вечер я договорился с Гнединым. Он должен был заехать за мной и отвезти к себе домой. Он зашел, но мы остались у меня в номере. Он извинился, что не может забрать меня к себе: его жена готовится к экзамену, так что у нее нет времени. Наш разговор продолжался до половины одиннадцатого, примерно три часа. Я начал с того, что пояснил свое огорчение и расстройство по поводу того, что узнал о России даже меньше того, на что рассчитывал. И вскоре мы сошлись на том, что общая картина ситуации может быть получена только после бесед с очень многими людьми. Он также старался объяснить мне кое-что еще до моего отъезда. Так, мы договорились встретиться через день, в воскресенье, чтобы сходить в театр Пролеткульта[107]. Но когда я в назначенное время пришел, его не оказалось, и я отправился обратно домой. Кроме того, он пообещал пригласить меня в клуб на программу, время для которой, однако, еще не было назначено. Запланированная программа заключалась в демонстрации предполагаемых новых церемоний крестин, бракосочетания и т. д. Здесь я хочу добавить, что недавно узнал от Райха, как именуются дети в коммунистической иерархии. Они называются с того момента, как могут показать на портрет Ленина, «октябрята». Еще с одним странным словом я познакомился в тот же вечер. Это выражение «бывшие люди», обозначающее тех представителей буржуазных кругов, которые потеряли свое положение в результате революции и не смогли приспособиться к новым условиям. Кроме того, Гнедин говорил о беспрестанных организационных преобразованиях, которые продлятся еще годы. Каждую неделю происходят организационные изменения, и идет поиск лучших методов управления. Говорили и о закате частной жизни. Для нее просто не остается времени. Гнедин рассказал, что на протяжении недели он не видит ни одного человека, кроме тех, с кем он связан по работе, а также жены и ребенка. А общение, остающееся на воскресенье, очень неустойчиво, потому что если в течение даже трех недель не общаться со знакомыми, можно быть почти уверенным, что долго о них ничего не услышишь, потому что за это время у них вместо старых появляются новые знакомства. Потом я проводил Гнедина до трамвая, и на улице мы говорили о таможенных делах.

15 января

Напрасный поход в Музей игрушки. Он был закрыт, хотя экскурсовод и сказал, что по воскресеньям он открыт. Утром я наконец-то получил – через Хесселя – номер «Die literarische Welt», которого я ждал с таким нетерпением, что каждый день хотел телеграфировать в Берлин с просьбой выслать его мне. Ася «Настенный календарь»[108] не поняла, Райху, судя по всему, он не очень понравился. С утра я снова блуждал по городу, тщетно пытался второй раз попасть на выставку графики и добрался наконец, снова полузамерзший, в галерею Щукина[109]. Ее основатель, как и его брат, был текстильный фабрикант и миллионер. Оба были меценатами. Один из них построил здание исторического музея (он же приобрел часть экспонатов), другой собрал эту замечательную коллекцию нового французского искусства. Когда поднимаешься, замерзший, по лестнице, то видишь вверху, на лестничной клетке, знаменитые картины Матисса, танцующие обнаженные фигуры на насыщенном красном фоне, таком теплом и струящемся, какой бывает на русских иконах[110]. Матисс, Гоген и Пикассо были большой любовью этого коллекционера. В один из залов втиснуто 29 картин Гогена. (Между прочим, я снова открыл для себя – насколько такое определение позволительно на основании беглого просмотра этой большой коллекции, – что картины Гогена производят на меня враждебное впечатление; они обрушивают на меня всю неприязнь, какую нееврей может ощущать по отношению к еврею.) – Пожалуй, нигде, кроме как здесь, нет такой возможности проследить творческий путь Пикассо от ранних работ двадцатилетнего художника до 1914 года. Наверное, он месяцами, например во время «желтого периода», работал на Щукина. Его работы заполняют три расположенных подряд помещения. В первом – работы раннего времени, из которых мое внимание привлекли две: мужчина, одетый наподобие Пьеро и держащий в правой руке какой-то кубок[111] и картина «Любительница абсента»[112]. Потом кубистический период около 1911 года, когда формировался Монпарнас, и, наконец, «желтый период», включая «Amitié» и этюды к ней[113]. Рядом целая комната посвящена Дерену. Наряду с очень красивыми картинами в его привычной манере я обнаружил совершенно чуждый «Le samedi»[114]. На большой мрачной картине изображены женщины в национальной фламандской одежде, собравшиеся за столом для домашней работы. Фигуры и настроение очень сильно напоминают Мемлинга. Залы, вплоть до маленькой комнаты с картинами Руссо, очень светлые. Окна с большими, не разделенными переплетом стеклами выходят на улицу и во двор дома. Здесь я впервые получил хоть какое-то представление о таких художниках, как Ван Донген и Ле Фоконье. Изображение на маленькой картине Мари Лорансен – женская голова и рука, превращающаяся в цветок, – напомнило мне в том, что касается физиологической структуры, о Мюнхгаузене и его недолговечной любви к Мари Лорансен[115]. – Днем я узнал от Нимен, что мое интервью напечатано[116]. Так что я отправился к Асе, вооружившись «Вечерней Москвой» и «Literarische Welt». Но встреча тем не менее оказалась неудачной. Райх появился гораздо позднее. Ася перевела для меня интервью. Я понял, что интервью – не то чтобы, как предполагал Райх, могло оказаться «опасным» – в конце было довольно слабым не столько из-за упоминания Шеербарта, сколько из-за того, что сделано это было невнятно и неточно. К сожалению, эта слабость была достаточно видна, хотя начало, контраст с итальянским искусством, вышло хорошо. Я думаю, что его публикация всё же полезна. В начале Ася увлеклась, но конец вызвал у нее справедливое раздражение. Самое лучшее, что оно дано под большим заголовком. Из-за вчерашней ссоры я купил по пути для Аси пирожное. Она приняла его. Потом она объяснила, что вчера, после того как мы расстались, она не хотела меня больше знать, в том смысле, что мы больше (или долгое время) не увидимся. Но вечером, к ее собственному удивлению, ее настроение изменилось, и она обнаружила, что вообще на меня больше не сердится. Если что-то происходит, сказала она, то кончается это всегда тем, что в конце концов она спрашивает себя, не она ли оскорбила меня. К сожалению, не знаю уж и как, но потом, несмотря на эти слова, между нами всё же произошла ссора.

Георгий Зимин. Без названия. До 1931. Собрание П. Хорошилова

15 января (продолжение)

Если говорить коротко: после того, как я показал Асе газету и журнал, разговор, должно быть, снова перешел на мои неудачи здесь, а когда потом речь зашла о привезенных из Берлина подарках и Ася высказала по их поводу недовольство, я потерял самообладание и в отчаянии вылетел из комнаты. Но в коридоре я пришел в себя – вернее сказать, я чувствовал, что у меня нет сил уйти, – и вернулся со словами: «Я хотел бы еще посидеть здесь совершенно спокойно». После этого мы даже постепенно снова завязали разговор, и когда пришел Райх, мы оба были хотя и совершенно изнеможенные, но спокойные. После этого я дал себе зарок ни при каких обстоятельствах не допускать подобных ссор. Райх сказал, что плохо себя чувствует. И правда, его челюсть по-прежнему сводило судорогой, стало даже хуже. Он не мог больше жевать. Десна раздулась, и вскоре образовался нарыв. Тем не менее он заявлял, что должен пойти в этот вечер в немецкий клуб. Дело в том, что он был назначен посредником между немецкой группой МАППа[117] и московскими культурными представителями поволжских немцев. Когда потом мы оказались в вестибюле одни, он сказал мне, что температура у него тоже есть. Я потрогал его лоб и сказал, что он никак не может идти в клуб. Тогда он послал меня, чтобы я сообщил о его болезни. Находился клуб неподалеку, но меня встретил такой ледяной пронизывающий ветер, что я едва продвигался. А дом этот я так и не нашел. Изнеможенный, я вернулся домой и остался.

16 января

Для отъезда я выбрал пятницу, 21-е число. Из-за близости этого срока мои дни стали очень напряженными. Нужно было успеть уладить еще много дел. На воскресенье я наметил две вещи. А именно не только встретиться в час в театре Пролеткульта с Гнединым, но и успеть до этого в Музей живописи и иконописи (Остроухова)[118]. Первое из моих намерений в конце концов удалось осуществить, второе – нет. Снова было очень холодно, окна трамвая покрылись толстой коркой льда, так что сквозь них ничего не было видно. Сначала я порядком проехал остановку, на которой должен был выйти. Пришлось ехать обратно. В музее мне повезло, что хранитель, которого я там застал, говорил по-немецки и провел меня через собрание. На нижний этаж, в котором располагались русские картины конца прошлого и начала этого века, у меня под конец осталось всего несколько минут. Я сделал правильно, что сначала поднялся в отдел икон. Он находится на втором этаже в красивых светлых помещениях невысокого дома. Владелец этой коллекции еще жив. Революция ничего не изменила в его музее, он был, правда, национализирован, но владельца оставили в нем в качестве директора. Этот Остроухов – художник и первые картины приобрел сорок лет назад. Он был миллионером, много ездил и собирался перейти к коллекционированию ранней русской деревянной скульптуры, когда началась война. Старейшая вещь в его коллекции, византийское изображение святого, сделана восковыми красками на деревянной доске, она была написана в VI веке. Бóльшая часть икон относится к XV и XVI векам. С помощью моего гида я познакомился с основными различиями строгановской и новгородской школ и получил кое-какие объяснения по иконографии. Впервые я заметил аллегорию побежденной смерти у подножия креста, так часто встречающуюся на русских иконах. На черном фоне (словно отражение в темной болотной луже) – череп. Другие иконографические достопримечательности я увидел через несколько дней в собрании икон Исторического музея. Такие, как натюрморт из орудий пыток, разложенных у алтаря, а по алтарю по прелестной розовой ткани разгуливает Святой Дух в виде голубя. Потом две ужасные рожи с сияющими венчиками по обе стороны от Христа: это явно два разбойника, изображенные таким образом как попавшие в рай. Другое изображение – трапеза трех ангелов, встречающееся достаточно часто, с представленным на переднем плане уменьшенным и словно схематическим закланием агнцa, – было мне непонятным. Разумеется, совершенно недоступны моему пониманию сюжеты изображенных на иконах легенд. Когда с довольно холодного второго этажа я спустился вниз, в камине уже разожгли огонь, и немногие сотрудники собрались у камина, чтобы провести вместе выходной. Я бы с удовольствием остался, но мне надо было выходить на холод. Последняя часть пути, от телеграфа – там я вышел – и до театра Пролеткульта, была ужасна. После чего я час простоял в вестибюле. Но мое ожидание было совершенно напрасным. Через несколько дней я узнал, что в том же помещении был Гнедин и ждал меня. Уж и не знаю, как это могло случиться. То, что я, обессиленный и при моей плохой памяти на лица, мог не узнать его в пальто и шапке, можно себе представить, но чтобы то же самое произошло и с ним – невероятно. Тогда я поехал обратно, сначала я хотел пообедать в нашем обычном воскресном погребке, но проехал нужную остановку и почувствовал такую усталость, что решил, вместо того чтобы идти пешком, просто обойтись без обеда. Но потом, у Триумфальной площади, я собрался с духом и открыл дверь какой-то неизвестной мне столовой. Она выглядела вполне гостеприимной, а еда, которую мне принесли, оказалась неплохой; борщ, правда, не шел ни в какое сравнение с тем, что мы привыкли есть по воскресеньям. Так я выиграл время для отдыха перед тем, как прийти к Асе. Когда она сразу сказала мне, что Райх болен, я не удивился. Он еще накануне пошел не ко мне, а в комнату Асиной соседки по санаторию. Теперь он лежал не вставая, и вскоре Ася с Маней пошли его навестить. Я расстался с ними у санатория. Тут Ася спросила меня, что я делаю вечером. «Ничего, – сказал я, – буду дома». Она ничего не ответила. Я пошел к Бассехесу. Его не было, лежала записка, в которой он просил подождать его. Это меня устраивало; я сидел в кресле спиной к теплой печке, попросил чаю и просматривал немецкие журналы. Прошел час, прежде чем он пришел. Но потом он попросил меня остаться на вечер. Я стал нервно соображать. С одной стороны, я хотел знать, каким будет этот вечер, на который был приглашен еще один гость. Бассехес тоже будет, так что я смогу получить от него некоторые пояснения к русскому фильму. Наконец, я рассчитывал на ужин (в этом ожидании я был обманут). Сообщить Асе по телефону, что я остаюсь у Бассехеса, не получалось, в санатории никто не отвечал. Наконец туда послали нарочного. Я боялся, что он опоздает, хотя я и не знал, собирается ли Ася ко мне. На следующий день она сказала, что собиралась. Но, во всяком случае, письмо застало ее вовремя. Я написал: «Милая Ася, вечером я у Бассехеса. Завтра я приду в 4 часа. Вальтер». «Я» и «у» я сначала написал вместе, затем раздел их косой чертой. Поначалу Ася не разобрала, что я написал, ей показалось «Жду Бассехеса». – Потом появился д-р Кронекер, сотрудник большой русско-австрийской компании. От Бассехеса я слышал, что он социал-демократ. Но он произвел впечатление умного человека, он много поездил и говорил со знанием дела. Разговор зашел о боевых отравляющих газах. Сказанное мной об этом произвело на них впечатление.

Александр Родченко. Фабрика-кухня. 1931. Архив А. Родченко и В. Степановой

17 января

Самым важным в моем вчерашнем визите к Бассехесу было то, что мне удалось уговорить его помочь мне с улаживанием формальностей при отъезде. Он попросил меня зайти за ним в понедельник пораньше. Я пришел, а он был еще в постели. Было нелегко его поднять. Когда мы оказались наконец на Триумфальной площади, была уже четверть первого; а я пришел к нему в одиннадцать. До того я выпил в привычной маленькой кондитерской кофе и съел пирожное. Это было хорошо, потому что из-за массы дел я остался в этот день без обеда. Сначала мы пошли в банк на Петровке, потому что Бассехес хотел снять со счета деньги. Сам я поменял деньги и оставил лишь 50 марок. После этого Бассехес потащил меня с собой в какой-то маленький кабинет, чтобы представить меня банковскому начальнику, с которым он был знаком. Это был д-р Шик, заведующий зарубежным отделом[119]. Этот человек очень долго жил в Германии, учился там, без сомнения происходит из очень богатой семьи и наряду с профессиональной деятельностью всегда интересовался искусством. Он читал мое интервью в «Вечерней Москве». Оказалось, что в свои студенческие годы в Германии он был лично знаком с Шеербартом. Так что контакт установился тут же, и короткий разговор закончился приглашением на обед на 20-е. Потом на Петровку, где я получил свой паспорт. После этого на санях к Наркомпросу, чтобы проштамповать мои документы для пересечения границы. Наконец, в этот день удалось важное для меня дело: я еще раз уговорил Бассехеса сесть в сани и поехать со мной в государственный универмаг ГУМ в Верхних торговых рядах, где продавали кукол и всадников, о которых я мечтал. Мы скупили всё, что еще оставалось, и десять лучших я отобрал себе. Штука стоила всего 10 копеек. Моя наблюдательность меня не обманула: в лавке нам сказали, что эти игрушки, которые делают в Вятке, в Москву больше не поставляют: на них нет спроса. То есть то, что мы купили, было последним. Бассехес купил еще домотканого полотна. Он отправился со своими пакетами обедать в «Савой», в то время как у меня время было только для того, чтобы оставить все покупки дома. Было уже четыре часа, и мне пора было к Асе. Мы недолго оставались у нее в комнате, а потом пошли к Райху. Маня была уже там. Но таким образом у нас опять было несколько минут, чтобы побыть одним. Я попросил Асю прийти вечером ко мне – до половины одиннадцатого я свободен, – и она обещала прийти, если получится. Райху было намного лучше. О чем мы говорили у него, не помню. Около семи мы ушли. После ужина я напрасно ждал Асю и в четверть одиннадцатого поехал к Бассехесу. Но и там никого не было. Мне сказали, что он весь день не появлялся. Журналы, которые там лежали, были мне либо уже известны, либо противны. Я уже собирался, прождав полчаса, спускаться вниз, как появилась его подруга и – почему, толком не знаю, может быть, она не хотела идти с ним в клуб одна, – стала настойчиво просить подождать еще. Я остался. Потом пришел и Бассехес; ему пришлось выслушать речь Рыкова на конгрессе Авиахима[120]. Я попросил его заполнить мою анкету на получение выездной визы, а потом мы пошли. Уже в трамвае меня представили какому-то драматургу, пишущему комедии, который тоже ехал в клуб. Только мы нашли столик в переполненном зале и сели за ним втроем, как выключили свет, что значило: начинается концерт. Пришлось встать. Я вышел с Бассехесом в холл. Через несколько минут появился – в смокинге, только что с ужина, который давала крупная английская компания в «Большой Московской», – немецкий генеральный консул. Он пришел, потому что назначил здесь свидание двум дамам, которых там встретил. Но поскольку они не пришли, он присоединился к нам. Некая дама – якобы бывшая княжна – пела очень красивым голосом народные песни. Я то стоял в темном обеденном зале, у прохода в освещенный музыкальный зал, то сидел в холле. Кое о чем я поговорил с генеральным консулом, который был очень обходителен. Но его лицо было грубым, лишь поверхностно затронутым интеллектуальным влиянием, и он вполне подтверждал впечатление, которое сложилось у меня о немецких представителях за рубежом после морского путешествия и встречи с Франком и Цорном, походившими друг на друга, как близнецы. Ели мы уже вчетвером, потому что к нам подсел и секретарь посольства, и мне было очень удобно его наблюдать. Еда была хороша, снова водка на травах, закуска, два блюда и мороженое. Публика была самого худшего толка. Мало художников – любого рода, – но зато много «нэповской» буржуазии. Примечательно, насколько эта новая буржуазия не находит ни малейших симпатий даже у иностранных представителей – если судить по словам генерального консула, которые в этом случае показались мне честными. Вся убогая натура этого класса проявила себя в последовавших танцах, которые были похожи на малопривлекательные провинциальные танцульки. Танцевали очень плохо. К сожалению, из-за любви подруги Бассехеса к танцам развлечение затянулось до четырех часов. От водки я засыпал, кофе меня не взбодрил, и к тому же тело мое болело. Я был рад, когда наконец оказался в санях и поехал в гостиницу; около половины пятого я был в постели.

18 января

До обеда я навестил Райха в Маниной комнате. Нужно было ему кое-что отнести. Вместе с тем я пришел, чтобы дружеским поведением уладить трения, возникшие между нами перед тем, как он заболел. Внимательно слушая проспект его книги о политике и театре, которую он надеется издать в каком-то русском издательстве, я завоевал его расположение. Попутно мы обсудили план книги о театральных сооружениях, которую он мог бы написать с Пёльцигом[121] и которая теперь, после многочисленных работ о сценографии и театральном костюме, наверняка была бы встречена с большим интересом. Прежде чем уйти, я сходил на улицу и купил ему сигарет, а также взялся сделать кое-что для него в Доме Герцена. После этого я пошел в Исторический музей. Там я провел больше часа в необычайно богатом собрании икон, где было также множество поздних работ XVII и XVIII веков. Как же много времени требуется Христу-младенцу, чтобы обрести свободу движения на руке матери, достигаемую только в определенное время. И опять-таки столетия требуются, чтобы рука Младенца и рука Богородицы встретились: у византийских художников они только направлены друг к другу. Я быстро прошел после этого археологическое отделение и задержался еще только перед несколькими досками с Афона. Выходя из музея, я несколько приблизился к разгадке тайны поразительного воздействия, которое оказал на меня Благовещенский собор[122], это было мое первое значительное впечатление в Москве. Дело в том, что когда подходишь к Красной площади со стороны площади Революции, то она немного поднимается вверх, так что купола собора выплывают постепенно, как из-за горы. В этот день была солнечная хорошая погода, и я снова испытал радость при виде собора. В Доме Герцена я не смог получить деньги для Райха. Когда я в четверть пятого появился перед Асиной дверью, внутри было темно. Я дважды тихо постучал и, не получив ответа, пошел в комнату отдыха, чтобы подождать. Я почитал «Nouvelles Littéraires». Но когда и четверть часа спустя никто не ответил, я открыл и никого не обнаружил. Расстроенный тем, что Ася ушла так рано, не дождавшись меня, я пошел к Райху, чтобы всё-таки попытаться договориться с ней на вечер. Я собирался пойти с ней в Малый театр, но Райх мне всё испортил, высказавшись утром против. (Когда я потом действительно получил билеты на этот вечер, мне нечего было с ними делать.) Наверху я даже не разделся и был молчалив. Маня снова что-то объясняла, необычайно энергично и кошмарно громким голосом. Она показывала Райху статистический справочник. Неожиданно Ася повернулась ко мне и сказала, что в прошлый вечер она не пришла ко мне потому, что у нее очень болела голова. Я лежал на софе в пальто и курил маленькую трубку, которой всё время пользовался в Москве. В конце концов мне как-то удалось уговорить Асю прийти после ужина ко мне, мы пойдем куда-нибудь, или я прочту ей ■■■■■■■■■■ сцену. После этого я задержался еще на несколько минут, чтобы не возникало впечатления, будто я пришел только за этим. И вот я вскоре встал, сказав, что собираюсь уходить. «Куда?» – «Домой». – «Я думала, что ты еще пойдешь со мной в санаторий». – «Разве вы не останетесь здесь до семи?» – спросил я несколько наигранно. Дело в том, что утром я слышал, что в это время должна прийти секретарша Райха. В конце концов я всё же остался, но не пошел с Асей в санаторий. Я посчитал, что ее приход вечером будет более вероятным, если я дам ей сейчас время отдохнуть. Пока что я купил для нее икры, мандаринов, конфет, пирожных. А еще я поставил на подоконник, где я собираю свои игрушки, две глиняные куклы, чтобы одну из них она выбрала себе. И она действительно пришла – заявив сначала: «Я могу задержаться только на пять минут и должна сразу же идти обратно». Но на этот раз она просто шутила. Я, конечно, чувствовал, что в последние дни – сразу после отчаянных ссор – она ощущает ко мне более сильную привязанность. Но я не знал, насколько она сильна. Когда она пришла, я был в хорошем настроении, потому что получил много почты с несколькими добрыми вестями от Виганда, Мюллера-Ленинга[123], Эльзы Хайнле. Письма еще лежали на кровати, где я их читал. Кроме того, Дора написала мне, что деньги высланы, и поэтому я решил остаться здесь немного подольше. Я сказал ей это, и она бросилась мне на шею. Недели очень тяжелой ситуации настолько отдалили меня от надежды на подобное проявление симпатии, что потребовалось какое-то время, прежде чем я смог почувствовать себя счастливым. Я был словно сосуд с узким горлышком, в который плеснули жидкость из ведра. Постепенно я по собственной воле настолько сузил свое восприятие, что был уже едва доступен для полных, сильных внешних ощущений. Но в течение вечера это спало с меня. Сперва я с обычными уверениями попросил Асю о поцелуе. Но потом случилось вдруг такое, словно кто-то повернул электрический выключатель, и она требовала снова и снова, когда я говорил или собирался ей почитать, чтобы я ее целовал. Мы вспомнили почти забытые нежности. Тем временем я дал ей купленную еду и кукол; она выбрала одну из них, и теперь она стоит напротив ее кровати в санатории. И я еще раз заговорил о своем визите в Москву. И поскольку накануне, когда мы шли к Райху, она действительно сказала мне решающие слова, мне было достаточно их только повторить: «Место, которое в моей жизни занимает Москва, я могу узнать только через тебя – это правда, совершенно независимо от любовных историй, сантиментов и прочего». Ну и потом, и это она тоже произнесла первой, шесть недель – это как раз то время, какое требуется, чтобы хоть как-то обжиться в каком-нибудь городе, к тому же не зная языка и ощущая его сопротивление на каждом шагу. Ася заставила меня убрать письма и легла на кровать. Мы много целовались. Но самое глубокое возбуждение у меня вызывало прикосновение ее рук, и она говорила мне раньше, что все, кто был с нею связан, ощущали, что наибольшая сила исходит именно от них. Я прижал свою правую ладонь к ее левой, и мы долго лежали так. Ася напомнила о замечательном совершенно крошечном письме, которое я как-то ночью передал ей на Виа Депретис в Неаполе, когда мы сидели за столиком перед маленьким кафе на почти пустынной улице. Надо будет попробовать разыскать его в Берлине. Потом я прочитал ■■■■■■■■■■ сцену из Пруста[124]. Ася поняла ее необузданный нигилизм: как Пруст, так сказать, врывается в аккуратно обставленный кабинет в душе обывателя, на котором висит табличка «Садизм», и всё безжалостно разносит вдребезги, так что от блестящей, упорядоченной концепции греховности не остается ничего, более того, на всех разломах зло слишком ясно обнаруживает «человечность», даже «доброту», свою истинную основу. И пока я объяснял это Асе, мне стало понятно, насколько тесно это связано с основной тенденцией моей книги о барокко. Совсем как вечером накануне, когда я один читал в комнате и наткнулся на необычайное рассуждение о Caritas Джотто[125], и мне стало ясно, что Пруст развивает здесь мысли, совпадающие с тем, что я пытался выразить понятием аллегории.

Алексей Сидоров (?). Без названия (Танцевальный этюд для выставки «Искусство движения»). 1926–1927. Собрание П. Хорошилова

19 января

Об этом дне почти нечего записать. Поскольку отъезд отодвинулся, я немного отдохнул от забот, связанных с последними днями в Москве. Райх впервые снова спал у меня. Утром пришла Ася. Но ей скоро надо было уходить на собеседование, связанное с возможностью новой работы. Во время ее короткого визита разговор зашел о применении газов на войне. Сначала она яростно спорила со мной, но вмешался Райх. В конце она сказала, что я должен записать то, что говорил, и я решил написать статью об этом для «Weltbühne»[126]. Вскоре после ухода Аси ушел и я. Я встретился с Гнединым. Наш разговор был непродолжительным; мы разобрались с воскресной неудачей, он пригласил меня на следующее воскресенье вечером к Вахтангову и дал мне несколько советов относительно таможенного оформления багажа. По пути к Гнедину и обратно я проходил мимо здания ЧК. Перед ним постоянно расхаживает часовой с примкнутым штыком. Потом на почту; я телеграфировал насчет денег. Пообедал я в погребке, где мы ели по воскресеньям, поехал потом домой и отдохнул. В вестибюле санатория мне встретилась Ася, и сразу же, с другой стороны, подошел Райх. Ася шла принимать ванну. Всё это время я играл в ее комнате с Райхом в домино. Потом пришла Ася и рассказала о перспективах, открывшихся для нее сегодня утром, о возможности получить место помрежа в одном театре на Тверской, где два раза в неделю играют для пролетарских детей[127]. Вечером Райх был у Иллеша. Я с ним не пошел. Около одиннадцати он появился у меня в комнате; но идти в кино, как мы планировали, было уже поздно. Краткий, ничем не кончившийся разговор о трупах в дошекспировском театре.

Александр Родченко. Обед. 1931. Архив А. Родченко и В. Степановой

20 января

С утра я довольно долго писал у себя в комнате. Так как Райх в час должен был по своим делам быть в редакции энциклопедии, я хотел воспользоваться этой возможностью, чтобы побывать там, не столько чтобы протолкнуть свою статью о Гёте (на это я совершенно не надеялся), сколько чтобы последовать предложению Райха и не быть беспечным в его глазах. Ведь в противном случае он мог бы объяснить отклонение статьи о Гёте моим бездействием. Я с трудом мог сдержать смех, когда оказался наконец перед ответственным профессором. Едва он услышал мое имя, как вскочил, вытащил мою статью и вызвал на помощь секретаря. Тот принялся предлагать мне статью о барокко. Я потребовал сохранения за мной статьи о Гёте в качестве условия любого дальнейшего сотрудничества. Потом я перечислил свои публикации, намекнул, как инструктировал меня Райх, о своем состоянии, и как раз в тот момент, когда я об этом говорил, вошел Райх. Однако он не подошел ко мне и беседовал с другим сотрудником. Мне пообещали дать ответ через несколько дней. Потом нам с Райхом еще долго пришлось ждать в приемной. Наконец мы пошли; он рассказал мне, что в редакции подумывают о том, чтобы поручить статью о Гёте Вальцелю[128]. Мы шли к Панскому. Невероятно – но всё же возможно, – что ему, как мне потом сказал Райх, двадцать семь лет. Поколение, делавшее революцию, стареет. Похоже, что со стабилизацией в их жизнь вошел покой, даже равнодушие, что обычно бывает в преклонном возрасте. Между прочим, Панский совсем не радушен, и о москвичах вообще этого не скажешь. Он пообещал показать мне в следующий понедельник несколько фильмов, которые я хотел посмотреть до того, как начать писать статью против Шмитца, которую мне заказал «Literarische Welt». Мы пошли есть. После еды я отправился домой, потому что Райх сначала хотел поговорить с Асей один. Позднее я зашел на час и пошел потом к Бассехесу. Вечер у банковского начальника Максимилиана Шика был разочарованием в том смысле, что я остался без ужина. Днем я почти ничего не ел и совершенно изголодался. Так что я совершенно бесстыдно набросился на выпечку, которую подали к чаю. Шик из очень богатой семьи, учился в Мюнхене, Берлине и Париже и служил в русской гвардии. Теперь он с женой и ребенком живет в одной комнате, из которой, правда, с помощью перегородок и портьер сделаны три. Это, должно быть, очень хороший пример того, кого здесь называют «бывшими людьми». Он является таковым не только в социологическом отношении (как раз в этом он подходит не совсем, потому что занимает достаточно привлекательный пост). Характеристика «бывший» относится к продуктивному периоду жизни. Он писал стихи, например в «Die Zukunft»[129], и статьи в совершенно забытых в наши дни журналах. Однако он верен своим пристрастиям, и в его кабинете находится небольшая, но тщательно подобранная библиотека французских и немецких авторов XIX века. Он сказал, сколько стоили некоторые, очень ценные из этих книг, и стало ясно, что для продавца они были просто макулатурой. За чаем я попытался получить от него информацию о новой русской литературе. Мои усилия были совершенно напрасными. Его понимание не идет дальше Брюсова. При этом постоянно присутствовала маленькая, очень милая женщина, по которой было видно, что она не работает. Но книгами она тоже не интересовалась, и было кстати, что Бассехес немного занимался ею. За некоторые любезности, которые он ожидает от меня в Германии, он осыпал меня дешевыми, неинтересными детскими книгами, от части из них я не мог отказаться. Лишь одну я взял с удовольствием, она, правда, ценности тоже не представляет, но довольно красива. Когда мы уходили, Бассехесу удалось заманить меня обещанием показать кафе, где собираются проститутки, пройтись до Тверской. Правда, в кафе я не увидел ничего особенного, но, по крайней мере, поел еще холодной рыбы и крабов. В роскошных санях он довез меня до пересечения Тверской и Садовой.

21 января

Это день смерти Ленина. Все увеселительные заведения закрыты. Но для магазинов и конторских служащих выходной перенесен, из-за «режима экономии», на следующий день, субботу, когда рабочий день и без того сокращен наполовину. Рано утром я поехал к Шику в банк и там узнал, что на субботу был намечен визит к Мускину[130], чтобы я посмотрел коллекцию детских книг. Я поменял деньги и поехал в Музей игрушки. На этот раз я продвинулся на один шаг. Мне пообещали дать во вторник ответ насчет фотографий, которые я хотел заказать. Но потом мне показали отпечатки с имеющихся негативов. Поскольку они стоят гораздо дешевле, я заказал штук двадцать отпечатков. И в этот раз я с особым вниманием изучал глиняные игрушки из Вятки. – Накануне, как раз когда я уходил, Ася предложила в два часа дня пойти с ней в детский театр, находящийся на Тверской, в кинотеатре «Арс». Но когда я туда пришел, в театре никого не было; я понял, что в этот день представление, скорее всего, не состоится. Наконец, со словами, что театр закрыт, служитель выставил меня из вестибюля, где я грелся. Простояв еще некоторое время на улице, я дождался Маню, которая принесла мне записку от Аси. В ней говорилось, что она ошиблась, и спектакль будет не в пятницу, а в субботу. После этого я с Маниной помощью купил свечи. От работы при свечах мои глаза сильно воспалились. Поскольку я хотел сэкономить время для работы, я пошел не в Дом Герцена (который, впрочем, в этот день мог быть закрыт), а в столовую поблизости. Еда была дорогой, но неплохой. Дома же я занялся не статьей о Прусте, как предполагал, а писал ответ на плохой и наглый некролог Рильке, сочиненный Францем Блаем[131]. Потом я прочел его у Аси, и сказанное Асей побудило меня в тот же вечер и еще следующим днем переработать его. Между прочим, она чувствовала себя не очень хорошо. – Потом я ел с Райхом в том же ресторане, где обедал. Он впервые был там. Потом мы пошли по магазинам. Вечером он до половины двенадцатого был у меня, и мы затеяли разговор, во время которого рассказывали друг другу, что мы читали в детстве – то, что осталось в памяти. Он сидел в кресле, я лежал на кровати. Во время этого разговора я обнаружил, что я уже мальчиком читал не то, что было обычным для сверстников. «Новый друг немецкой юности» Гофмана было почти единственным типичным детским изданием, которое я читал. Ну и, конечно, замечательные тома Гофмана, «Кожаный чулок», античные легенды Шваба. Но я не прочел больше одной книги Карла Мая[132], не был знаком с «Борьбой за Рим», как и с морскими романами Верисхефер. И я прочел всего одну книгу Герштекера, в которой была довольно дурманящая любовная история (или я взялся за нее как раз потому, что слышал, будто в ней есть такое), это «Арканзасские ходики». К тому же я обнаружил, что всем моим знанием классической драматургии я обязан нашему литературному кружку[133].

Макс Альперт. Товарищ Фрунзе. 1925. Собрание П. Хорошилова

22 января

Я еще не умылся, но сидел за столом и писал, когда вошел Райх. В это утро я был еще меньше расположен к общению, чем обычно в такое время. К тому же я не хотел прерывать работу. Когда же я около половины второго собрался уходить и Райх спросил меня: «Куда?» – выяснилось, что и он собирается в детский театр, куда меня пригласила Ася. Значит, всё мое преимущество состояло в том, что я днем раньше напрасно простоял полчаса перед порталом. Тем не менее я пошел вперед, чтобы выпить в привычном кафе чего-нибудь горячего. Но и кафе были в этот день закрыты, а в этом к тому же начался «ремонт». И я медленно пошел по Тверской к театру. Потом пришел Райх, за ним и Ася с Маней. Так как мы вчетвером стали уже компанией, мой интерес к спектаклю был небольшим. До конца я всё равно остаться не мог, потому что в половине четвертого я всё равно должен был быть у Шика. Я также не настаивал на том, чтобы сесть рядом с Асей, а занял место между Райхом и Маней. Ася заставила Райха переводить мне. В пьесе, кажется, шла речь о создании консервной фабрики, и она была с сильным шовинистическим акцентом, антианглийской. В антракте я ушел. Тут Ася даже предложила, чтобы удержать меня, место рядом с собой, но я не хотел приходить к Шику с опозданием и, самое главное, слишком уставшим. Он сам был еще не готов. В автобусе он говорил о времени, которое он провел в Париже, о том, как к нему приходил Жид и т. д. Визит к Мускину был не напрасным. Правда, я обнаружил всего одну действительно значительную детскую книгу, швейцарский детский календарь 1837 года, тоненький томик с тремя раскрашенными листами иллюстраций, но я увидел так много русских детских книг, что мог составить впечатление об уровне их иллюстраций. Они очень сильно зависят от немецких иллюстраций. Для многих книг иллюстрации делались в литографических мастерских Германии. Многие немецкие книги копировались. Русские издания «Штруввельпетера»[134], которые я там увидел, очень грубые и некрасивые. Мускин закладывал в книги листочки, записывая на них сведения, которые я ему сообщал. Он руководит в государственном издательстве отделом, который выпускает детские книги. Несколько образцов своей продукции он мне показал. Среди них были и книги, в которых он был автором текста. Я рассказал ему о своем грандиозном плане документального издания «Фантазия». Он, похоже, не очень-то понял, о чем речь, и вообще произвел впечатление довольно заурядное. Состояние, в котором находилась его библиотека, произвело на меня ужасающее впечатление. У него не было места расставить книги как полагается, и всё лежало и стояло на стеллажах в коридоре как попало. К чаю было много угощений, и я не заставлял себя упрашивать, ел очень много, потому что в этот день не обедал и не ужинал. Мы пробыли там около двух с половиной часов. Под конец он дал мне еще две книги издательства, которые я про себя решил подарить Даге. Вечером писал дома статью о Рильке и дневник. Но – как и сейчас – такими плохими письменными принадлежностями, что мне ничего не идет в голову.

23 января

(Я долго ничего не записывал в дневник, и теперь приходится писать всё разом.) В этот день Ася готовилась к выписке из санатория. Она перебралась к Рахлиной[135] и тем самым, наконец, в приятную компанию. В следующие дни я смог оценить, какие возможности открылись бы для меня, если бы подобный дом стал доступен мне раньше. Теперь было уже слишком поздно пытаться воспользоваться этими возможностями. Рахлина живет в доме Центрального архива, в большой, очень чистой комнате. Она живет со студентом, который, однако, очень беден и из гордости там не проживает. На второй день нашего знакомства, в среду, она уже подарила мне кавказский кинжал, очень красивой работы, хотя и не представляющий большой ценности и игрушечный. Ася утверждала, что этим подарком я обязан ей. Правда, для моих встреч с Асей дни, которые она провела у Рахлиной, были ничуть не лучше, чем время в санатории. Потому что там всегда был красный генерал, который только два месяца назад женился, но всеми возможными способами ухаживал за Асей и упрашивал ее поехать с ним во Владивосток. Именно туда его направили служить. Свою жену он собирался, по его словам, оставить в Москве. На этих днях, а точнее, в понедельник Ася получила от Астахова[136] из Токио письмо, которое переслала ей из Риги Эльвира. В четверг, когда мы вместе уходили от Райха, она самым подробным образом рассказала мне о его содержании, говорила со мной об этом еще и вечером того же дня. Астахов, похоже, не забывает ее, и, так как она попросила у него платок с цветами вишни, я сказал ей, что, наверное, единственное, что он искал эти полгода в витринах Токио, был такой платок. В первой половине этого дня я диктовал заметку против Блая и несколько писем. После обеда я был в очень хорошем настроении, разговаривал с Асей, но помню только, что Ася, когда я уже вышел от нее с ее чемоданом, чтобы отнести его к себе, еще раз появилась в дверях и протянула мне руку. Не знаю, чего она от меня ожидала – может быть, ничего. Я лишь на следующий день сообразил, что Райх закрутил настоящую интригу, чтобы заставить меня тащить чемодан, потому что сам он чувствовал себя плохо. Через день, после того как Ася переехала, он слег в Маниной комнате в постель. Но гриппозное состояние быстро прошло. Во всяком случае, в том, что касалось моего отъезда, я по-прежнему полностью зависел от Бассехеса. Через четверть часа после того, как я ушел из санатория, мы встретились на автобусной остановке. На вечер я договорился с Гнединым пойти в театр Вахтангова, однако должен был до того пойти с Райхом к его переводчице, чтобы попытаться заполучить ее на следующее утро, когда мне будут показывать в Госкино фильмы. Это удалось. После этого Райх посадил меня в сани, и я поехал к Вахтангову. Через четверть часа после начала спектакля пришли Гнедин и его жена. Я уже было решил уйти и спрашивал себя, вспоминая происшедшее в прошлое воскресенье в театре Пролеткульта, не сумасшедший ли Гнедин. Но билетов уже не было. В конце концов ему всё же удалось раздобыть какие-то билеты; однако мы сидели порознь, и в разных актах мы менялись местами на все лады, потому что два места были вместе, а одно отдельно[137]. Жена Гнедина массивна, приветлива и тиха, несмотря на некоторую невнятность черт, она не лишена шарма. Оба проводили меня после спектакля до Смоленской площади, где я сел на трамвай.

24 января

Этот день был чрезвычайно напряженным и, хотя я в конце концов достиг почти всех своих целей, досадным. Началось всё с бесконечного ожидания в приемной в Госкино. Через два часа начался просмотр. Я увидел «Мать», «Потёмкина» и одну часть «Процесса о трех миллионах»[138]. Это стоило мне червонец, потому что я хотел дать что-нибудь женщине, которую устроил мне Райх, но она не назвала мне суммы, а она работала на меня пять часов. Было очень утомительно смотреть без музыкального сопровождения так много фильмов в маленьком зале, где мы были почти единственными зрителями. В Доме Герцена я встретил Райха. Он шел после обеда к Асе, потом они должны были зайти ко мне, чтобы ехать всем вместе к Рахлиной. Но сначала пришел один Райх. Тогда я пошел за денежным переводом на почту, которая была рядом. На это ушло около часа. Сцена была достойна описания. Почтовая служащая обращалась с переводом так, словно он был ее родным детищем, которое я у нее собираюсь похитить, и если бы через какое-то время не появилась другая сотрудница, которая немного говорила по-французски, то я бы так и вернулся ни с чем. Измотанный, я пришел назад в гостиницу. Через несколько минут мы отправились к Рахлиной, нагруженные чемоданом, верхней одеждой и одеялом. Ася тем временем поехала прямо туда. Там собралась большая компания, кроме красного генерала, пришла еще подруга Рахлиной, которая хотела что-то передать для своей парижской знакомой, художницы. Ситуация по-прежнему была напряженной. Дело в том, что Рахлина – женщина вполне симпатичная – постоянно обращалась ко мне, я же смутно чувствовал, как сильно генерал интересуется Асей, и всё время пытался следить за тем, что между ними происходит. Да еще и присутствие Райха. Нечего было и надеяться переговорить с Асей наедине; несколько слов, сказанных при прощании, в счет не идут. После этого я зашел на минутку к Бассехесу, чтобы обсудить технические моменты отъезда, а потом домой. Райх спал в комнате Мани.

25 января

Жилищная проблема порождает здесь странный эффект: когда идешь вечером по улицам, то видишь, в отличие от других городов, что почти каждое окно и в больших, и в маленьких домах освещено. Если бы свет этих окон не был таким разнородным, можно было подумать, что это иллюминация. Еще кое-что я заметил в последние дни: не только снег заставит меня тосковать по Москве, но и небо. Ни над одним из других городов-гигантов нет такого широкого неба. Это из-за того, что много низких домов. В этом городе постоянно ощущаешь открытость русской равнины. Новым и радостным впечатлением был увиденный мной на улице мальчик, который гордо нес доску с чучелами птиц. Значит, и таких птиц можно купить на улице. Еще более странным впечатлением этих дней была встреча с «красной» похоронной процессией. Гроб, катафалк, лошадиная упряжь были красными. Еще я видел трамвайный вагон, разрисованный политпропагандой. К сожалению, он ехал слишком быстро, так что я не мог разобрать деталей. Поразительно, как много экзотического обрушивает на тебя этот город. В моей гостинице я каждый день вижу множество монгольских лиц. Но вот недавно на улице появились люди в красных и желтых одеяниях, буддийские священники, как мне сказал Бассехес, проводящие сейчас свой съезд в Москве. В то же время кондукторши в трамвае напоминают мне примитивные народы Севера. Они стоят на трамвайной площадке, в шубах, словно самоедки на своих санях. – В этот день удалось кое-что уладить. Первая половина дня прошла в хлопотах, связанных с подготовкой к отъезду. Я по глупости дал проштамповать свои паспортные фотографии, и теперь пришлось фотографироваться в срочной фотографии на Страстном бульваре. Потом по другим делам. Накануне я от Рахлиной связался с Иллешем и договорился зайти за ним в два часа в Наркомпрос. После нескольких безуспешных попыток удалось его найти. Мы потеряли много времени по пути пешком от министерства к Госкино, где Иллеш должен был поговорить с Панским. К несчастью, мне пришла в голову мысль попросить через Госкино кадры из «Шестой части мира», и я высказал это пожелание Панскому. В ответ я услышал какую-то чепуху: о фильме вообще не следует упоминать за границей, в нем использованы фрагменты иностранных фильмов, из каких именно, уже толком не известно, так что могут быть неприятности, – короче, поднял страшный шум. К тому же он всеми силами пытался заставить Иллеша тут же отправиться куда-то, чтобы заняться подготовкой экранизации «Покушения». Иллеш, верный нашей договоренности, всё же отказался, так что наш разговор всё-таки состоялся в расположенном неподалеку кафе («Люкс»). В результате, как я и ожидал, я получил от него интересную схему литературных группировок в современной России на основе политической ориентации авторов[139]. После этого я сразу пошел к Райху. Вечером я снова был у Рахлиной, Ася попросила меня прийти. Я совершенно вымотался и ехал на санях. Наверху я обнаружил непременного Илюшу[140], накупившего кучу сладостей. Сам я принес не водку, как просила Ася, потому что достать ее не смог, а портвейн. В этот день, а еще больше на следующий, мы долго говорили по телефону, это было очень похоже на наши берлинские разговоры. Ася очень любит говорить важные вещи по телефону. Она говорила, что хочет жить у меня в Груневальде, и была очень недовольна, когда я сказал, что это не выйдет. От Рахлиной же я получил в этот вечер в подарок кавказскую саблю. Я оставался, пока и Илюша не ушел; я был не очень доволен, особенно потом, когда Ася устроилась рядом в кресле на двоих, сидящие в нем оказываются спиной к спине. Но она села на кресло с ногами и накинула на себя мое шелковое парижское кашне. К сожалению, я уже поужинал дома, так что не смог съесть много сладостей, стоявших на столе.

26 января

В этот день стояла прекрасная теплая погода. Москва снова стала мне много ближе. Как и в первые дни после приезда, мне хочется изучать русский язык. Из-за тепла и оттого, что солнце не слепит, я могу спокойно наблюдать уличную жизнь, и каждый день для меня – двойной и даже тройной подарок: потому что он так хорош, потому что теперь Ася чаще близка мне и потому что я сам себе подарил его, продлив свое пребывание в Москве сверх запланированного срока. И я вижу много нового. Прежде всего это уличные продавцы: человек, с плеча у которого свисает связка детских пистолетов, стреляет время от времени, взяв в руку один из них, так что эхо разносится по всей морозной улице. А еще множество продавцов корзин, самого разного рода, пестрые, немного похожие на те, что продаются на Капри, большие корзины с двумя ручками, со строгим квадратным узором, с четырьмя цветными значками посреди квадратов. Видел я и человека с большой дорожной корзиной, в плетении которой выделялись окрашенные в зеленый и красный цвета ветви; но это был не торговец. – В это утро я безуспешно пытался зарегистрировать на таможне свой чемодан. Поскольку паспорта у меня с собой не было (я сдал его для получения выездной визы), чемодан приняли, но оформлять его не стали. Вообще же в первой половине дня я ничего сделать не успел, пообедал в маленьком подвальном ресторанчике и пошел после этого к Райху, Ася попросила отнести ему яблок. Асю я в этот день не видел, но два раза, после обеда и вечером, долго говорил с ней по телефону. Вечером писал ответ на статью Шмитца о «Потёмкине»[141].

27 января

Я всё ношу пальто Бассехеса. – Это был важный день. С утра я еще раз был в Музее игрушки, и вполне может быть, что фотографии мне удастся получить. Я увидел вещи, хранящиеся в кабинете Бартрама. Замечательная настенная карта, длинный узкий прямоугольник, на которой в виде ряда рек, вьющихся разноцветными лентами, аллегорически представлена история. Вдоль по течению расположены даты и имена в хронологическом порядке. Карта была сделана в начале XIX века, я бы дал ей на полтора столетия больше. Рядом – очень интересная игрушка: заключенное в стеклянный ящик рельефное изображение местности. Механизм был разбит, выломаны и часы, при бое которых приходили в движение ветряные мельницы, колодезные журавли, ставни и люди. Справа и слева висели, тоже под стеклом, похожие рельефные композиции, пожар Трои и Моисей, исторгающий воду из скалы. Но они были неподвижные. А еще детские книги, коллекция игральных карт и многое другое. Музей в этот день (вторник) был закрыт, и я попал к Бартраму через двop. Рядом я увидел невероятно красивую старую церковь. Стили колоколен отличаются здесь удивительным разнообразием. Я полагаю, что узкие, изящные, напоминающие по форме обелиск относятся к XVIII веку. Эти церкви стоят во дворах, совсем как деревенские церкви среди почти не освоенного в архитектурном отношении ландшафта. Сразу после этого я пошел домой, чтобы избавиться от здоровенной картины – редкой, но поврежденной и, к сожалению, наклеенной на картон гравюры, которую Бартрам подарил мне (в его коллекции было два экземпляра). Потом к Райху. Там встречались Ася и Маня, которые как раз пришли (мое знакомство с очаровательной Дашей, украинской еврейкой, которая в эти дни готовит Райху, состоялось лишь в следующий раз). Я угодил в напряженную атмосферу, и, чтобы она не разрядилась на меня, пришлось приложить немало усилий. Поводы были незначительны, так что не стоит и вспоминать. Так что скандал тут же разразился между Райхом и Асей, когда Ася принялась стелить ему постель, раздраженная и недовольно ворчащая. Наконец мы ушли. Ася была поглощена своими усилиями, направленными на то, чтобы получить постоянную работу, и об этом она говорила по пути. Вообще-то вместе мы прошли только до следующей остановки трамвая. Я надеялся увидеть ее вечером, но сначала она должна была позвонить и выяснить, не придется ли ей идти к Кнорину. Я уже приучил себя ожидать от таких ситуаций как можно меньше. И когда она вечером позвонила и сказала, что визит к Кнорину она отложила из-за слишком сильной усталости, но тут позвонила портниха и сообщила, что Асе надо срочно забрать платье, потому что на другой день в квартире не будет никого – портниха ложится в больницу, – то я уже расстался с надеждой увидеть ее в этот вечер. Но вышло иначе: Ася попросила встретиться с ней у дома портнихи и пообещала после этого пойти со мной куда-нибудь. Мы подумали об одном из арбатских заведений. Мы почти одновременно оказались у дома портнихи, расположенного рядом с Театром Революции. Мне пришлось ждать ее перед домом час – и под конец я был уверен, что упустил Асю в тот момент, когда совсем ненадолго отлучился, чтобы заглянуть во двор дома, а этих дворов оказалось не менее трех. Я уже десять минут твердил про себя, что мое ожидание лишено всякого смысла, когда она наконец всё же появилась. До Арбата мы поехали. И там после короткого колебания мы направились в «Прагу». Мы поднялись по широкой изогнутой лестнице на второй этаж и попали в очень светлый зал со множеством столов, по большей части свободных. Справа поднималась эстрада, с которой с большими паузами доносилась оркестровая музыка, голос конферансье или пение украинского хора. Мы сразу же поменяли место, Асе дуло от окна. Она стеснялась, потому что пришла в такой «шикарный» ресторан в разбитых туфлях. У портнихи она надела новое платье, сшитое из старой черной, уже побитой молью ткани. Оно ей очень шло, в общем оно было похоже на синее. Поначалу мы говорили об Астахове. Ася заказала шашлык, а я пиво. Так мы сидели друг против друга, думали о моем отъезде, говорили об этом же и смотрели друг на друга. И тут Ася сказала мне, должно быть впервые так прямо, что одно время она очень хотела выйти за меня замуж. И если этого не случилось, то, как ей кажется, прошляпил эту возможность именно я, а не она. (Может быть, она и не сказала это резкое слово «прошляпил»; уже не помню.) Я сказал, что желание выйти за меня замуж не обошлось без ее демонов. – Да, конечно, ответила она, она думала, как невероятно смешно было бы, если бы она явилась к моим знакомым в качестве моей жены. Но теперь, после болезни, ее демоны исчезли. Она стала совершенно пассивной. Но теперь ничего у нас не выйдет. Я: но я всё равно с тобой, и я приеду даже во Владивосток, если ты там окажешься. – Ты собираешься и там, у красного генерала, выступать в роли друга дома? Если он будет так же глуп, как Райх, и не вышвырнет тебя. Я ничего не имею против. А если он тебя вышвырнет, то я тоже не против. – И еще она сказала: «Я к тебе уже очень привыкла». Я же сказал под конец: «Когда я только приехал, я сказал тебе в первые дни, что готов сразу же на тебе жениться. Но я всё же не знаю, решился ли бы я на это. Я думаю, я бы этого не выдержал». И тогда она сказала совершенно замечательную вещь: «Почему нет? Я верная собака. У меня такие варварские привычки, если я живу с мужчиной, – это неправильно, но я не могу иначе. Если бы ты был со мной, то ты был бы свободен от страха и печали, которые тебя часто мучают». Так мы говорили о многом. Собираюсь ли я и дальше смотреть на луну и думать об Асе? Я сказал: надеюсь, что в следующий раз будет лучше. «Что ты тогда снова сутками сможешь лежать на мне?» Я ответил, что об этом сейчас как раз не думал, а думал о том, чтобы быть рядом с ней, говорить с ней. Если буду с ней рядом, тогда снова придет и это другое желание. «Очень приятно», – сказала она. Этот разговор очень волновал меня весь следующий день, да и всю ночь. Но мое стремление уехать было всё же сильнее влечения к ней, хотя, возможно, только из-за множества препятствий, с которыми оно сталкивалось. Жизнь в России для меня слишком тяжела, если я буду в партии, а если нет, то почти бесперспективна, но вряд ли легче. Ее же слишком многое связывает с Россией. Правда, есть еще ее стремление в Европу, связанное, видимо, с тем, что ее может привлекать во мне. А жить с ней в Европе – это могло бы быть для меня, если бы удалось ее к этому склонить, самым важным, первостепенным делом. В России – не думаю. Мы проехали в санях до ее квартиры, тесно прижавшись друг к другу. Было темно. Это была единственная темнота, в которой мы оказались вдвоем в Москве – посреди улицы и на узком сиденье саней.

28 января

Была прекрасная оттепель, я рано вышел, чтобы побывать на улицах справа от Арбата, что я уже давно собирался сделать. И вот я пришел на площадь, где прежде находилась царская псарня[142]. Она окружена низкими домами, у некоторых из них – порталы с колоннами. Но на одной стороне между ними стоят и отвратительные высокие дома, более новые. Здесь расположен «Музей быта сороковых годов»[143] – это приземистый четырехэтажный дом, квартиры которого со вкусом обставлены в стиле домов богатых горожан того времени. Прекрасная мебель, во многом напоминающая стиль Луи-Филиппа, шкатулки, подсвечники, трюмо, ширмы (одна из них очень своеобразная, из толстого стекла в деревянной оправе). Все эти помещения обустроены так, словно в них еще живут, бумаги, записки, халаты, шарфы – всё это лежит на столах или висит на стульях. Но всю экспозицию я прошел очень быстро. К своему удивлению, я не обнаружил детской (потому и игрушек тоже не было), может быть, тогда не было отдельных детских комнат? Или ее не собрали? Или она находилась на последнем этаже, который был закрыт? После этого я продолжил прогулку по боковым улицам. Под конец я снова вышел на Арбат, остановился перед одним из книжных лотков и увидел книгу Виктора Тиссо «Россия и русские» 1882 года издания. Я купил ее за 25 копеек, решив, что из нее можно почерпнуть кое-какие факты и имена, которые могли бы быть полезны мне, чтобы лучше понять город, и пригодятся в работе над запланированной статьей. Я оставил эту книгу дома и потом пошел к Райху. В этот раз наша беседа шла лучше, я твердо решил не допускать никаких обострений. Мы говорили о «Метрополисе»[144] и той отрицательной реакции, которую фильм вызвал в Берлине, по крайней мере у интеллигенции. Райх пытался свалить всю вину за неудавшийся эксперимент на завышенные требования интеллигенции, которые и провоцируют подобные рискованные попытки. Я опровергал это. Аси не было – она должна была прийти только вечером. Но какое-то время там была Маня. Еще там была Даша, маленькая украинская еврейка, которая там живет и сейчас готовит Райху. Она мне очень понравилась. Девушки говорили на идише, но я не понимал, что они говорили. Оказавшись снова дома, я позвонил Асе и попросил прийти после Райха ко мне. Она и в самом деле пришла. Она была очень усталой и сейчас же улеглась на кровать. Я сперва был очень скован, едва мог сказать слово, опасаясь, что она снова уйдет. Я достал свою картину с мышами, которую мне подарил Бартрам, и показал ей. Потом мы еще поговорили о воскресенье: я всё же пообещал поехать с ней к Даге. Мы снова целовались и говорили о том, чтобы жить вместе в Берлине, пожениться, по крайней мере – как-нибудь отправиться вместе путешествовать. Ася сказала, что ей еще ни с одним городом не было так тяжело прощаться, как с Берлином, не из-за меня ли это? Мы вместе поехали к Рахлиной на санях. На Тверской даже не хватало снега, чтобы сани могли быстро ехать. Зато на боковых улицах всё было отлично. Извозчик свернул по незнакомому мне пути, мы проехали мимо бань и увидели прелестный потаенный уголок Москвы. Ася рассказывала мне о русских банях; я уже знал, что это настоящие центры проституции, как это было в средневековой Германии. Я рассказал ей о Марселе. У Рахлиной никого не было, когда мы к ней приехали почти в десять. Это был прекрасный тихий вечер. Она рассказывала разные разности об архиве. В том числе, что в секретных местах переписки некоторых членов царской фамилии была найдена невообразимая порнография. Разговор, следует ли это публиковать. Я понял истину умного замечания Райха, который зачислил Маню и Рахлину в категорию «моральных» коммунистов, которые обречены оставаться на средних постах и никогда не достигнут собственно «политических» высот. Я сидел на большом диване совсем рядом с Асей. На ужин была каша с молоком и чай. Я ушел без четверти двенадцать. Ночь тоже была замечательно теплой.

29 января

День был почти до малейшей детали неудачным. Утром я около одиннадцати появился у Бассехеса и нашел его против ожидания уже бодрствующим, за работой. Но именно поэтому я не смог избежать ожидания в приемной. На этот раз задержка произошла из-за того, что куда-то запропастилась его почта; пока ее нашли, прошло не меньше получаса. После этого пришлось ждать, пока что-то будет отпечатано на машинке, и помимо того я получил для чтения какие-то только что написанные передовые статьи в рукописи. Короче, и без того нелегкие формальности, связанные с отъездом, оказывались при таком способе их урегулирования еще более утомительными. В течение этого дня стало ясно, насколько неудачным был совет Гнедина провести таможенное оформление багажа в Москве. И когда я потом, переживая немыслимые трудности и подвергаясь из-за него издевательствам, думал о нем, я еще яснее, чем прежде, осознал верность одного из своих старых правил путешественника: никогда не обращать внимания на советы, данные людьми, которых об этом не просят. К этому же, конечно, следует добавить практическую рекомендацию: если уж перепоручил свои дела другому (как это сделал я), то надо строго следовать его указаниям. Но и Бассехес бросил меня в последний решающий день отъезда, и мне пришлось приложить неописуемые усилия, чтобы с помощью слуги, которого он отрядил мне, сдать 1 февраля – за несколько часов до отхода поезда – багаж. В этот день не удалось сделать почти ничего. Мы получили в милиции паспорт с выездной визой. Я слишком поздно сообразил, что сегодня суббота и таможня вряд ли работает после часа. Когда мы добрались до Наркоминдела, был уже третий час. Дело в том, что мы спокойненько прошлись по Петровке, потом зашли в дирекцию Большого театра, где благодаря Бассехесу мне пообещали билеты на балет в воскресенье, да еще были в Госбанке. Когда мы наконец около половины третьего добрались до Каланчевской площади, нам сказали, что таможенники только что ушли. Я сел вместе с Бассехесом в машину и попросил высадить меня на трамвайной остановке, чтобы ехать к Рахлиной. Мы договорились, что в половине третьего я зайду за ней, чтобы ехать на Ленинские горы. Она и Ася были дома. Известие, что я получу билеты на балет, обрадовало Асю не так сильно, как я рассчитывал. Важнее достать билеты на понедельник, когда в Большом театре будет «Ревизор». Безрезультатная суета этого дня так утомила и разозлила меня, что я ничего не мог ответить. Рахлина же пригласила меня пообедать у нее после прогулки. Я согласился и удостоверился, что Ася тоже будет. Наш поход проходил следующим образом: в самом начале, у дома, мы упустили трамвай, ушедший у нас из-под носа. Мы пошли дальше, в сторону площади Революции – наверное, Рахлина решила ждать трамвая там, потому что на этой остановке больше линий. Не знаю. Идти было недалеко, и меня утомила не ходьба, а ее беседа, полная непонимания и недоразумений, и утомила так, что я от полного бессилия сказал «Да», когда она предложила вскочить на проезжающий мимо трамвай. Моя ошибка была уже в том, что я обратил ее внимание на трамвай, который она наверняка не заметила бы. Когда она уже была наверху, трамвай ускорил ход, и я, хотя и пробежал еще несколько шагов рядом, прыгать не стал. Она крикнула мне: «Я жду вас там», – и я поплелся к остановке, которая была посреди Красной площади. Она же, видимо, посчитала, что я буду там раньшe, потому что, когда я дошел, ее уже не было. Как выяснилось потом, она искала меня поблизости. Я же всё это время ждал и не мог понять, куда она подевалась. Тогда я истолковал ее выкрик так: она будет ждать меня на конечной остановке – и сел на следующий трамвай нужного номера и проехал примерно полчаса по расположенной на другом берегу Москвы части города до конечной. Может быть, я, в сущности, и был настроен на такую поездку в одиночестве. Действительно, куда бы я ни направился, совместный поход с ней был бы для меня, скорее всего, гораздо менее приятен. Я был слишком усталым. Я был очень счастлив во время этой вынужденной и почти бесцельной поездки по совершенно незнакомой части города. Только теперь я смог оценить, насколько некоторые части пригорода были похожи на портовые улицы Неаполя. Я видел и большую московскую радиобашню, отличающуюся от всех башен такого рода, которые мне приходилось видеть. Справа от шоссе, по которому шел трамвай, попадались дворянские дома, слева были редкие сараи и домишки, чаще же – чистое поле. Деревенская сущность Москвы неожиданно открывается в пригородных улицах со всей откровенностью, ясно и безусловно. Возможно, нет другого такого города, в котором огромные площади оказываются по-деревенски бесформенными и словно размытыми после непогоды растаявшим снегом или дождем. На такой площади, уже не городской, но и едва ли деревенской, перед каким-то трактиром, заканчивался маршрут трамвая; Рахлиной там, конечно, не было. Я тут же поехал обратно, и у меня едва хватило сил добраться до дома, ее приглашению на обед я не последовал. Я ограничился тем, что перекусил государственными вафлями. Едва я оказался дома, как позвонила Рахлина. Я был в раздражении и вел себя очень сдержанно, однако был вдвойне приятно удивлен ее любезными, примирительными словами. Прежде всего мне стало ясно, что она не будет представлять происшедшее Асе в слишком смешном виде. Но сразу идти к ней я всё же отказался, я слишком устал. Мы договорились, что я приду в семь. Я был приятно удивлен тем, что я был с ней и Асей один. Не помню уже, о чем шла речь. Запомнил только, что, когда я выходил вслед за Рахлиной, Ася послала мне воздушный поцелуй. После этого безуспешная попытка поесть чего-нибудь горячего в ресторане у Арбата. Я хотел заказать суп, а мне принесли два ломтика сыра.

Виктор Иваницкий. Без названия (Квартира Ильфов в Соймоновском проезде). 1933. Собрание А. Ильф

30 января

Я дописываю кое-что о Москве из того, что стало ясно для меня лишь в Берлине (где я с 5 февраля завершаю эти записи, от 29 января и дальше). Для приезжающего из Москвы Берлин – мертвый город. Люди на улице кажутся безнадежно обособленными, от одного до другого очень далеко, и каждый из них одинок на своем участке улицы. И еще: когда я ехал от вокзала Цоо в Груневальд, то местность, по которой я ехал, показалась мне похожей на подметенный и натертый паркет, излишне чистой, излишне комфортабельной. Новый взгляд на город, как и новый взгляд на людей, напоминает обретение нового духовного состояния: всё это несомненный результат поездки в Россию. Пусть знакомство с Россией было совсем поверхностным – всё равно после этого начинаешь наблюдать и оценивать Европу с сознанием того, что происходит в России. Это первое приобретение стремящегося к пониманию европейца в России. С другой стороны, поэтому и пребывание в России – такой верный пробный камень для иностранных визитеров. Каждый оказывается вынужден занять определенную позицию и точно ее обозначить. Вообще он тем больше будет склонен к скороспелым теориям, чем больше он будет отстранен и замкнут на своем личном, чем дальше он будет от российской жизни. Кто проникнет в российскую ситуацию глубже, тут же потеряет склонность к абстракциям, которые даются европейцу без особого труда. – В последние дни в Москве мне показалось, что монгольские продавцы разноцветных бумажных изделий снова стали попадаться на улицах чаще. Я видел человека, – правда, это был не монгол, а русский, – который вместе с корзинами продавал маленькие клетки из блестящей бумаги, в них сидели бумажные птички. Встретил я и настоящего попугая, белого ара: на Мясницкой он сидел на корзине, в которой женщина держала белье, приготовленное на продажу. – Где-то я видел в продаже детские качели. В Москве практически нет колокольного звона, накрывающего большие города такой неодолимой тоской. Это еще одно обстоятельство, которое понимаешь и начинаешь любить только по возвращении домой. – Когда я приехал на Ярославский вокзал, Ася была уже там. Я опоздал, потому что прождал трамвай четверть часа, а автобусов в воскресенье утром не было. Завтракать было уже некогда. День, по крайней мере его первая половина, прошел под знаком угнетенного состояния. Только на обратном пути из санатория я смог по-настоящему насладиться великолепной поездкой на санях. Погода была совсем мягкой, солнце было сзади, и когда я положил Асе руку на спину, чувствовалось, что оно греет. Наш извозчик был сыном человека, который всегда возил Райха. В этот раз я узнал, что восхитительные маленькие домики, мимо которых мы проехали вначале, – не дачи, а дома зажиточных крестьян. Пока мы ехали, Ася была совершенно счастлива, тем более горьким был удар, который ждал ее в санатории. Даги не было на улице среди детей, игравших под теплым солнцем в тающем снегу. За ней пошли в здание. С заплаканным лицом, в рваных туфлях и чулках, почти босая, спустилась она по каменной лестнице в вестибюль. Выяснилось, что посылка с чулками до нее не дошла и что за последние две недели ею вообще почти никто не занимался. Ася была так взволнована, что не могла произнести ни слова, не могла даже сделать выговор врачу, как собиралась. Почти всё время она просидела с Дагой на деревянной скамейке в вестибюле и в отчаянии зашивала чулки и туфли. Но и в этом она потом себя упрекала: что она попыталась починить обувь. Это были совершенно разодранные домашние туфли, тепла от которых всё равно не было. И она боялась, что ее снова в них обуют, вместо того чтобы дать ей ботинки или валенки. Мы хотели проехать с Дагой в наших санях минут пять; но это было невозможно. Мы уже давно остались единственными посетителями, а Ася всё сидела и зашивала, и тут Дагу позвали есть. Мы пошли; Ася была в безутешном состоянии. Из-за того, что мы приехали на вокзал через несколько минут после того, как ушел поезд, нам пришлось прождать почти час. Сначала мы долго препирались: где сядем? Ася настаивала на месте, которое меня никак не устраивало. Когда она всё же уступила, я остался непреклонным и настаивал на выбранном сначала месте. Мы заказали яйца, ветчину и чай. На обратном пути я говорил о сюжете, на который меня натолкнула пьеса Иллеша: поставить пьесу о транспорте (скажем, продовольствие для пленных) в период революции. С вокзала мы на санях поехали к Райху, который уже переехал на новую квартиру. На следующий день туда въехала и Ася. Мы долго оставались там и ждали еды. Райх снова спрашивал меня по поводу моей статьи о гуманизме, и я объяснил ему, как важно, по моему мнению, учитывать, что с победой буржуазии и с потерей литератором своего места в обществе совпадает раздвоение до того объединенных (по крайней мере, в образе ученого) фигур литератора и ученого. Не следует забывать, что в период назревающей революции наиболее влиятельные литераторы были в равной степени и учеными, и поэтами. Не исключено даже, что ученые имели преимущество. У меня начались боли в спине, которые досаждали мне в последние московские дни. Наконец была готова еда, принесенная соседкой. Еда была очень хороша. После этого мы, Ася и я, ушли, каждый к себе домой, чтобы вечером встретиться на балете. Прошли мимо пьяного, лежавшего на улице и курившего. Я посадил Асю в трамвай, а сам поехал в гостиницу. Здесь меня ждали билеты в театр. В этот вечер играли «Петрушку» Стравинского, «Сильфиды» – балет малоизвестного композитора[145] – и «Испанское каприччо» Римского-Корсакова. Я пришел рано и, ожидая Асю в вестибюле, думал: это последний вечер в Москве, когда мы сможем поговорить вдвоем, и у меня было только одно желание – сесть с ней в театре как можно раньше и долго ждать, пока поднимется занавес. Ася пришла поздно, но мы всё же успели занять наши места вовремя. За нами сидели немцы; в нашем ряду сидела японская пара с двумя дочерьми, их блестящие черные волосы были убраны на японский манер. Мы сидели в седьмом ряду. Во втором балете танцевала знаменитая, сейчас уже старая, балерина Гельцер, с которой Ася была знакома по Орлу. «Сильфиды» – во многих отношениях беспомощная постановка, но она дает прекрасное представление о том, каким был этот театр раньше. Возможно, это пьеса еще времен Николая I. Удовольствие, которое она может доставить, очень похоже на удовольствие от парадов. Под конец превосходно поставленный, стремительно развертывающийся балет Римского-Корсакова. Было два антракта. В первом я отошел от Аси и попытался достать перед театром программку. Когда я вернулся, то увидел, что она стоит у стены и разговаривает с каким-то мужчиной. Я с ужасом отметил про себя, с каким нахальством я на него уставился, когда узнал от Аси, что это Кнорин. Он всегда тыкает ей – против ее воли, – и ей не остается ничего другого, как отвечать ему тем же. На его вопрос, одна ли она в театре, она ответила: «Нет», пояснив, что она с одним журналистом из Берлина. Она уже говорила ему обо мне раньше. Ася была в этот вечер в новом платье, из материи, которую подарил ей я. На плечи она накинула желтую шаль, которую я привез ей из Рима в Ригу. Поскольку лицо ее отчасти по природе, отчасти от болезни и возбуждения этого дня было желтоватым, без какого-либо признака румянца, то вся она была сочетанием трех близких цветовых оттенков. После театра я успел только договориться с ней на следующий вечер. Поскольку весь день меня не будет, если экскурсия в Троицу действительно состоится, остается только вечер. Она же не хотела выходить из дому, потому что через день она собиралась совсем рано снова ехать к Даге. Так что речь шла о том, что я должен прийти вечером, и даже об этом удалось условиться с трудом. Посреди разговора Ася хотела было вскочить на подножку трамвая – но передумала. Мы стояли среди суеты и движения большой Театральной площади. Раздражение и любовь к ней мгновенно сменяли во мне друг друга; наконец мы распрощались, она – стоя на площадке трамвая, я – на тротуаре, колеблясь, не вскочить ли за ней, к ней.

Яков Штейнберг (?). Без названия (Детоприемник). До 1928. Собрание П. Хорошилова

31 января

Мой отъезд уже окончательно определен, это 1-е число, на которое я 30-го заказал место. Но надо было всё-таки оформить в таможне мой багаж. Как и условились, я был без четверти восемь у Бассехеса, чтобы быть в таможне пораньше и не пропустить поезд, который отходил в десять. В действительности поезд отходил только в половине одиннадцатого. Но мы узнали об этом слишком поздно, чтобы как-то использовать эти полчаса. Но именно благодаря этому лишнему получасу наша поездка в Троицу[146] вообще состоялась. Потому что, если бы поезд действительно отходил в 10 часов, мы бы на него не успели. Формальности на таможне мучительно затягивались, и мы в этот день их вообще не успели уладить. Конечно, мне снова пришлось заплатить за машину. Все усилия были напрасны, потому что на игрушки просто не обратили внимания, то же самое наверняка было бы и на границе. С нами был слуга, чтобы получить в таможне мой паспорт и тут же ехать в польское консульство за визой. Так что мы не только успели на поезд, но и прождали в вагоне двадцать минут, пока поезд тронется. Я же подумал, не без досады, что за это время мы могли бы закончить дела в таможне. Но поскольку Бассехес был уже достаточно раздражен, я вида не показывал. Поездка была скучной. Я не взял ничего почитать и проспал часть пути. Мы ехали два часа. Я еще не говорил о своем намерении купить здесь игрушек. Я боялся, что его терпение лопнет. Так получилось, что мы сразу же оказались у склада игрушек. Тут уж я решился сказать ему о своем желании. Но уговорить его сразу же зайти на склад я не смог. Перед нами на небольшой возвышенности находился большой, похожий на крепость комплекс монастырских зданий. В своей замкнутости укрепленного города он походил на Ассизи; но мне, как ни странно, сперва вспомнился Дахау, там холм с церковью так же поднимается над городом, венчая его, как и здесь длинные строения с большой церковью посередине. В этот день город был почти как вымерший: многочисленные ларьки и будки портных, часовщиков, булочников, сапожников, расположенные у подножия монастырского холма, были все как одна закрыты. И здесь стояла прекраснейшая, теплая зимняя погода; солнце, правда, не показывалось. Вид склада игрушек так подогрел мое желание приобрести здесь новые игрушки, что я с нетерпением ожидал конца осмотра монастырских сокровищ; я выделывал аллюры на манер тех туристов, которых сам терпеть не могу. Тем любезнее был наш гид, администратор музея, в который был превращен монастырь. У моей торопливости были и другие причины. В большинстве залов, где в стеклянных витринах (перед нами шел служитель, снимавший с витрин занавески) хранились бесценные ткани, серебряные и золотые изделия, рукописи, церковная утварь, стоял леденящий холод, и я, должно быть, подхватил во время этого часового обхода музея ту тяжелую простуду, которая свалила меня по приезде в Берлин. Вообще же необозримое множество ценностей, истинная художественная значимость которых к тому же ясна только истинным знатокам, как-то притупляет восприятие, оно даже прямо-таки провоцирует посетителя на некую жестокость в отношении к ним. К тому же Бассехес был одержим стремлением «полностью» осмотреть все фонды и попросил даже спуститься в гробницу, где под стеклом хранились останки святого Сергия, основателя монастыря. Я не в состоянии даже приблизительно перечислить всё, что нам было показано. Прислоненная к стене стояла знаменитая картина Рублёва, ставшая символом этого монастыря. Потом мы увидели в самом соборе пустое место в иконостасе, где она прежде висела и откуда ее сняли, чтобы провести консервацию. Фрескам собора угрожает серьезная опасность. Из-за того, что центрального отопления в соборе нет, весной стены резко согреваются, в стенах возникают трещины, через которые проникает влага. В одном из стенных шкафов я видел огромный золотой оклад, сделанный на икону Рублёва, он весь украшен драгоценными камнями. Он закрывает всё тело ангелов, открывая только обнаженные места: лицо и кисти рук. Всё остальное покрывает массивная золотая пластина, и шея и руки, когда оклад накрывает икону, оказываются словно в массивных цепях, так что ангелы несколько напоминают китайских преступников, осужденных за свои злодеяния на пребывание в металлических колодках. Экскурсия закончилась в комнате нашего гида. Старик был женат, он показал нам написанные маслом портреты жены и дочери, висящие на стене. Теперь он живет в этом просторном, светлом монастырском покое один, не совсем отрезанный от мира, потому что монастырь посещает много иностранцев. На маленьком столике лежала только что распечатанная посылка с научными книгами из Англии. И здесь мы записались в книге посетителей. Этот обычай, похоже, сохранился в России прежде всего у буржуазии, если можно сделать такой вывод из того, что подобный альбом с просьбой записаться в него мне предложили и у Шика. – Но, пожалуй, великолепнее всего, что было внутри монастыря, архитектура самого монастыря. Прежде чем вступить на окруженную крепостными стенами территорию, мы задержались у ворот. Справа и слева от них на двух латунных табличках можно было прочитать основные даты истории монастыря. Красивее и строже, чем расположенная посреди двора желто-розовая церковь в стиле рококо – она окружена более старыми зданиями поменьше, среди них мавзолей Бориса Годунова, – красивее и строже длинные жилые и хозяйственные постройки, образующие прямоугольное обрамление огромной площади. Красивее же всего большая разноцветная трапезная. Окна выходят то на площадь, то на ходы-колодцы между стенами, лабиринт каменных преград, похожих на крепость. Был здесь когда-то и подземный ход, который во время осады два монаха взорвали вместе с собой, чтобы спасти монастырь. Мы поели в столовой, находившейся наискосок от входа в монастырь. Закуска, водка, суп и мясо. Несколько больших залов были заполнены людьми. Там были настоящие русские типажи – люди из деревни или маленького города – Сергеево недавно было объявлено городом. Пока мы ели, пришел бродячий торговец, предлагавший проволочную конструкцию, которую можно было превратить то в абажур, то в тарелку, то в вазу для фруктов. Бассехес полагал, что это хорватская работа. У меня самого при взгляде на эти не слишком элегантные упражнения пробудились очень старые воспоминания. Кажется, мой отец, когда я был совсем маленьким, привез с летнего отдыха (во Фройденштадте?) нечто подобное. Во время еды Бассехес выяснил у официанта адреса торговцев игрушками, и мы отправились в путь. Но не прошли мы и десяти минут, как короткое разъяснение, полученное Бассехесом по дороге, заставило нас повернуть и сесть в сани, которые как раз проезжали рядом. Ходьба после еды утомила меня, так что у меня даже не было сил спросить, почему мы повернули. Похоже было, что мое желание могло быть с большей вероятностью исполнено именно в складах у железной дороги. Они были расположены рядом друг с другом. В первом были деревянные игрушки. Когда мы вошли, зажгли свет, уже темнело. Как я и ожидал, на складе деревянных игрушек не было почти ничего для меня нового. Я купил несколько вещей не столько по собственному желанию, сколько по настоянию Бассехеса, однако теперь я рад, что сделал это. И здесь мы потеряли время, пришлось долго ждать, пока сбегают и разменяют где-то поблизости червонец. Я же горел от нетерпения увидеть склад игрушек из папье-маше; я боялся, что его уже закрыли. Но этого не случилось. Зато, когда мы зашли туда, в помещении было совсем темно, а света на этом складе не было. Мы были вынуждены наудачу шарить по полкам. Время от времени я зажигал спичку. Мне удалось обнаружить кое-что замечательное, чего мы, скорее всего, не получили бы, потому что объяснить этому человеку, что я ищу, было, конечно же, невозможно. Когда мы наконец уселись в сани, у каждого из нас было по два больших свертка – у Бассехеса еще и куча брошюр, которые он купил в монастыре, чтобы обеспечить себя материалом для статьи. Долгое ожидание в плохо освещенном вокзальном ресторане мы скрасили чаем и закуской. Я устал, к тому же начал чувствовать недомогание. К этому прибавлялся страх при мысли о множестве дел, которые еще ждали меня в Москве. Обратная дорога была живописной. В вагоне горел фонарь, из которого в дороге украли стеариновую свечу; недалеко от наших мест стояла железная печка, под сиденьями лежали где попало поленья. Время от времени кто-нибудь из железнодорожников подходил к одному из сидений, поднимал его и вынимал из открываемого таким образом сундука дрова. Было восемь часов, когда мы доехали до Москвы. Это был мой последний вечер, Бассехес взял машину. У моей гостиницы я попросил остановиться, чтобы оставить купленные игрушки и быстро взять рукописи, которые через час надо было отнести Райху. У Бассехеса длинная инструкция его слуги, за которым я пообещал зайти в половине двенадцатого. После этого я сел на трамвай, удачно угадал остановку, на которой надо выходить, чтобы попасть к Райху, и был у него даже раньше, чем рассчитывал. Я бы с удовольствием поехал на санях, но это было невозможно: я не знал названия улицы, на которой жил Райх, не мог найти на карте и названия расположенной поблизости площади. Ася была уже в постели. Она сказала, что долго меня ждала, а теперь уже и не надеялась, что я приду. Она бы сразу вышла со мной, чтобы показать притон, в который она случайно попала. Неподалеку были и бани. Всё это она обнаружила, когда попробовала пройти дворами и переулками. Райх тоже был в комнате, у него постепенно отрастала борода. Я был совершенно вымотан, до такой степени, что на привычные робкие вопросы Аси (о ее губке и т. д.) ответил, сославшись на большую усталость, довольно грубо. Но всё очень быстро уладилось. Я рассказал, насколько это было возможно за такое короткое время, о своей поездке. Потом пошли поручения в Берлине: звонки самым различным знакомым. Потом Райх вышел, оставив нас с Асей на какое-то время одних, чтобы послушать по радио трансляцию спектакля «Ревизор» с Чеховым в Большом театре[147]. На следующее утро Ася должна была ехать к Даге, и мне не приходилось рассчитывать, что я увижу ее до отъезда еще раз. Когда вошел Райх, Ася вышла в соседнюю комнату, чтобы послушать радио. Я не стал задерживаться. Но прежде чем уйти, я показал открытки, купленные мной в монастыре на память.

1 февраля

Утром я еще раз сходил в мою обычную кондитерскую, заказал кофе и съел паштет. Потом в Музей игрушки. Не все из заказанных мной фотографий были сделаны. Я не слишком горевал об этом, поскольку я тем самым как раз в тот момент, когда деньги были мне очень нужны, получил 10 червонцев. (Дело в том, что фотографии я оплатил заранее.) В Музее игрушки я пробыл недолго, а поскорее поехал в институт Каменевой, чтобы попрощаться с доктором Нимен. Оттуда на санях к Бассехесу. Оттуда со слугой в железнодорожную кассу и дальше на машине в таможню. Что там снова предстояло сделать, описанию не поддается. У кассы, где пересчитывали тысячи, пришлось прождать двадцать минут. Во всем учреждении никто не мог разменять пять рублей. Было необходимо, чтобы этот чемодан, в котором были не только замечательные игрушки, но и все мои рукописи, попал на поезд, на котором я ехал сам. Поскольку багаж шел только до границы, мое присутствие в тот момент, когда он достигнет границы, было обязательным. В конце концов всё удалось. Но я снова убедился в том, насколько люди еще пропитаны холопством. Как беззащитен был этот слуга против всех издевательств и равнодушия таможенников. Я облегченно вздохнул, когда отпустил его, дав червонец. Нервозность снова пробудила у меня боли в спине. Я был рад, что у меня есть еще несколько спокойных часов. Я не торопясь прошелся вдоль ряда красивых ларьков на площади, снова купил красный кисет с крымским табаком и заказал после этого в ресторане Ярославского вокзала обед. У меня еще оставались деньги, чтобы послать телеграмму Доре и купить Асе домино. Подсобравшись, я проделал эти последние походы по городу; и они доставили мне удовольствие, поскольку я мог позволить себе большую беспечность, чем это было обычно в Москве. Без малого в три я снова был в гостинице. Швейцар сказал мне, что ко мне приходила дама. Она сказала, что придет еще. Я пошел в свою комнату, а потом сразу же в контору, чтобы заплатить. Лишь вернувшись, я заметил на письменном столе записку от Аси. Там было написано, что она долго ждала, ничего еще сегодня не ела и пошла в столовую рядом. Она ждет меня там. Я поспешил на улицу и увидел, что она идет мне навстречу. Она съела только кусок мяса, была всё еще голодна, и, прежде чем идти с ней в комнату, я еще раз выскочил на площадь, купил ей мандаринов и сладостей. Второпях я взял с собой ключ от комнаты; Ася сидела в вестибюле. Я спросил: «Почему ты не пошла в комнату? Ведь ключ в двери!» И меня поразила редкая дружелюбность ее улыбки, когда она ответила: «Нет». В этот раз Дага была в хорошем состоянии, у Аси состоялся очень резкий и успешный разговор с врачом. И вот она лежала в моей комнате на кровати, усталая, но в хорошем настроении. Я сидел то около нее, то у стола, где я надписывал для нее конверты с моим адресом, то подходил к чемодану, доставал и показывал ей игрушки, приобретения прошедшего дня. Они ее очень порадовали. Но тем временем – не без влияния огромной усталости – слезы всё ближе подступали к моим глазам. Мы еще говорили о чем-то. О том, что писать ей и что нет. Я попросил ее сделать для меня кисет. Писать. И когда оставалось лишь несколько минут, мой голос начал дрожать, и Ася увидела, что я плачу. Тогда она сказала: «Не плачь, а то я тоже заплачу, а если я заплачу, то перестану не так скоро, как ты». Мы крепко обнялись. Потом мы пошли наверх, в контору, где делать было нечего (но ждать заведующего мы не хотели), появилась горничная – я пробрался, не дав чаевых, с чемоданом к выходу, а Ася с пальто Райха под мышкой – за мной. Я тут же попросил ее позвать сани. Но когда я собирался садиться и еще раз попрощался, я попросил ее проехать со мной до угла Тверской. Там она вышла, я рывком, когда сани уже пошли, еще раз прижал посреди улицы ее руку к губам. Она еще долго стояла и махала. Я махал ей в ответ. Сначала мне показалось, что она повернулась и пошла, потом я потерял ее из виду. С большим чемоданом на коленях я плача ехал по сумеречным улицам к вокзалу.

Предыдущая главаГлава 3 из 9Следующая глава