Одним из осенних дней 417 года н. э. через юго-восточные ворота Рима проезжала небольшая вереница повозок. Возницы, закутанные в серые шерстяные плащи, подскакивали на козлах в такт булыжникам, которыми была вымощена дорога. Утренний свет мягко освещал окрестную сельскую местность, покрывая металлическим блеском погребальные монументы, возвышавшиеся вдоль дороги, подобно берегам реки. Безмолвные надписи на них напоминали путникам, что их финальный пункт назначения расположен не в конце этой дороги, а по сторонам от нее – под землей.
Подойди! Отдохни немного. Качаешь головой? Не хочешь сюда? В конце концов тебе всё равно придется сюда вернуться.
Задумайся, читающий это, сколь быстро мы возвращаемся в ничто.
Здесь лежит Лебурна, актеров учитель. Я умирал много раз, но по-настоящему лишь однажды. Добра желаю вам, оставшимся наверху.
Мы – пыль этой дороги[103].
Слуги, усевшиеся на открытых повозках среди груд мебели и различных припасов, дрожали от холода. Из большой крытой повозки сквозь цоканье копыт доносились звуки разговора. Внутри, рассевшись в полумраке на коврах и подушках, увлеченно беседовали несколько элегантно одетых мужчин. Они часто смеялись, растягивая хохот до тех пор, пока он не начинал звучать натужно. Один из участников разговора взял с подноса чашу и протянул ее в направлении человека, сидевшего в задней части повозки: «Прочти, Рутилий, еще раз!» Остальные присоединились к тосту, и Рутилий Намациан[104], выпрямившись, насколько позволял низкий потолок, выбросил вперед свою руку в манере риторов:
Слух преклони, о царица, прекраснее всех в твоем мире,
Рома, чей вечный удел – в небе, исполненном звезд!
Слух преклони, о праматерь людей и праматерь бессмертных…
Мы воспеваем тебя и будем петь до кончины,
Счастлив не будет никто, если забудет тебя[105].
Голос читавшего прервался на полуслове, и его друзья поспешно зааплодировали. Рутилий обернулся и отодвинул занавески, наполнив повозку потоком осеннего света. Почти наступило время сбора винограда, но лозы были заброшены. За окном он, вероятно, видел остатки сожженных домов, раскиданные по полям, и свежие могилы людей, которые не успели скрыться от ярости вестготов. В буйных зарослях, которые сплелись в зеленые и желтые клубки по обочинам дороги, Рутилий мог ощутить пробуждение первобытной силы, готовой поглотить творения человека.
Он молчал, глядя, как мимо проплывают сельские пейзажи, возвращавшиеся в дикое состояние. Рим – город, радушно принимавший людей со всего света, – теперь был всеми покинут. Среди беглецов был и Рутилий. Когда до него дошли вести, что вестготы напали и на его родные края на юге Галлии, он счел своим долгом попытаться спасти на земле своих предков всё, что только возможно. Но ему также хотелось остаться, ведь Рим принял его, когда Рутилий был молод, предоставив ему все блага мира. Рим дал Рутилию статус гражданина и представителя сенаторского сословия. В Риме же он стал поэтом, и теперь, когда было потеряно всё, лишь поэзия могла принести ему утешение.
«Не останавливайся!» – призывали Рутилия друзья. Он вновь вскинул руку, хотя на сей раз не так высоко, а его голос надломился:
Столь же доступна земля доблести, Рома, твоей.
Разным народам единую ты подарила отчизну…
То, что было – весь мир, городом стало одним…
Твой ведь обычай – всегда в несчастии думать о счастье;
Твой без убытка ущерб, как у светил в небесах.
Видишь, как звезды горят, и заходят, и снова восходят,
Как умирает луна и возрождается вновь[106].
Звук плещущих волн возвестил о прибытии в порт Фиумичино. Собеседники выбрались из крытой повозки и потягивались, будто пробуждаясь от полуденной дремы. Рутилий оглянулся, чтобы бросить взгляд на дорогу, по которой они прибыли из Рима. Он прислушивался к звуку ветра, пытаясь уловить далекий гул толпы, собиравшейся в театрах и цирке. Ему казалось, что сквозь осенние облака на небе он видит лучистое сияние, расходящееся от семи холмов Рима. Друзья окружили его в последний раз, и Рутилий неустанно обнимал их на прощание, пока рабы переносили поклажу на корабли, на которых им предстояло отплыть.
Время года, подходящее для морских путешествий, уже кончилось, хотя дороги внутри Галлии были едва ли не более опасны, чем бурные воды. Остановить набеги вестготов, казалось, уже никому не под силу. Крестьяне искали убежища в сельской местности, за стенами владений своих хозяев. Рим тем временем приближался к своему смертному часу. Немногие оставшиеся в городе жители сгрудились вокруг камней древних зданий, подобно ракушкам на скале. Храмы лежали в руинах, их сокровищницы были разграблены; в стенах появились проломы, акведуки засорились, фонтаны иссохли и покрылись сорняками. Нетронутыми остались лишь церкви, которые пощадила ярость варваров, к тому времени уже принявших христианство. Рутилий взглянул на свою маленькую флотилию, пришвартованную к берегу, и на ее экипаж, испытывавший беспокойство. Какие разрушения предстоит им увидеть в Галлии, в самом сердце войны, проигранной варварам?
В тот момент, когда Рутилий предпринял свое путешествие, Рим больше не был столицей империи. Двор императора удалился в Равенну, на Адриатическое побережье Италии, рассчитывая, что защиту от нападений варваров обеспечат тамошние малярийные болота. После нескольких десятилетий гражданских войн в западных римских провинциях практически не осталось войск, способных отражать нападения готов, славян и германцев. Максимальная глубина падения была достигнута несколькими годами ранее, когда Рутилий еще находился в Вечном городе. Римский полководец Аларих, недовольный тем, как обращались с его вестготскими солдатами императоры, которым они служили, перебрался через Альпы и пригрозил вторгнуться в Италию. Сенат с возмущением отказался от переговоров, даже когда Аларих вступил в Лаций и осадил Рим. В итоге в августе 410 года Рим впервые за восемь столетий был захвачен и разграблен[107].
Весть о разгроме Рима разнеслась по всему Средиземноморью. Даже христиане, чей золотой век только что наступил, ощущали, что земля уходит у них из-под ног. По утверждению святого Иеронима, «в одном городе погиб весь земной шар. ⟨…⟩ Кто бы мог поверить, что Рим ⟨…⟩ будет и матерью, и гробом для своих народов?»[108] А Блаженный Августин писал, что теперь, когда «град человеческий» пал, подошла к концу и сама история: будущее располагается по ту сторону катастроф этого мира, в «граде Божием»[109].
Рутилий и его спутники не собирались менять посюсторонний мир на неведомый «град Божий». Но по мере своего плавания в северном направлении они тоже прониклись ощущением космической гибели. Покинув руины Рима, они отправились в Галлию по усеянному разрушениями пути. Казалось, жизнь покинула человеческое царство и переместилась в буйную растительность, которая вторгалась повсюду, как было в маленькой гавани на Тирренском побережье Италии, где они высадились на день, чтобы отдохнуть. Когда-то это был процветающий город с блиставшим на берегу маяком, с галереями, вплотную подступавшими к внешним стенам, и храмами, над которыми курился дым от жертвоприношений…
Но невозможно узнать этот памятник века былого:
Город, когда-то большой, едкое время снесло.
Только следы остаются от стен, которые пали,
Кровли еле видны из-под обломков камней.
Будем ли мы сокрушаться, что бренная плоть погибает?
Вот перед нами пример – город, который погиб[110].
Пройдя сквозь развалины города, Рутилий возвращается к кораблям и с нетерпением ожидает отплытия. Он попытает счастье дальше, в ином месте вдоль побережья. В другой гавани, оставив свои корабли на якоре, он отправляется вглубь суши. Наступившая зима позволяет сделать несколько дней передышки; в ярких лучах солнца среди возделанных полей он слышит звуки песнопений. Пойдя на эти звуки, Рутилий оказывается в сельской глуши, в одном из пагусов[111]. Там, в небольшой деревушке, он видит, как ее жители – «язычники» с точки зрения христиан – собрались на празднование во славу египетского бога Осириса. Как же великолепно они выглядели! Будто и не было этого минувшего времени и средиземноморские боги всё так же гармонично присутствуют на земле и на небе. В этом пагусе Рутилий ощутил, что у красок старого мира еще остается шанс расцвести над инеем, покрывшим его развалины.
Облака поздней осени заслоняли средиземноморское солнце, пока корабли Рутилия медленно продвигались на север. По пути им открылись новые острова – Капрая и Горгона[112]. Эти скальные островки, покрытые кустарником, едва ли заслуживали упоминания, если бы не странности их фауны. В тени их пещер ползком, будто ночные звери, передвигались диковинные существа грубой породы. Когда их было еще немного, они прятались в своих простейших укрытиях, но день ото дня их количество росло, и, казалось, вскоре им не останется места в их логовищах, и тогда они переберутся на открытую местность. Рутилий наблюдал за ними со своего корабля, рассекавшего волны на полном ходу:
Дальше мы в море идем, и Капрая тут нам показалась,
Черный остров, – приют тех, кто от света бежит…
Вот островок Горгоны встает, опоясанный морем,
Там, где Кирна – с одной, Пиза – с другой стороны.
Эти утесы его – примета недавнего горя:
Римский здесь гражданин заживо похоронен.
Юноша наших семейств, потомок известного рода,
Знатную взявший жену, вдосталь имевший добра,
Бросил людей и отчизну, безумной мечтой обуянный, —
Вера его погнала в этот постыдный приют.
Здесь обитая в грязи, ублажить он надеется небо, —
Меньшей бы кара богов, им оскорбленных, была!
Разве это ученье не хуже Цирцеиных зелий?
Та меняла тела, души меняют они[113].
То были времена, когда Западная Римская империя разваливалась под натиском варварских народов и мятежных полководцев наподобие Алариха. Однако у этих грозных врагов было нечто общее с жизненной энергией самого Рима. Жестокие, агрессивные и беспощадные, они воплощали дух, напоминавший Рим времен его расцвета. Преступления варваров были продиктованы по-своему жизнеутверждающими соображениями: власть, добыча, жажда крови. Они хотели получить свою долю «римского благополучия» – даже ценой его уничтожения.
А что же христианские монахи с островов Капрая и Горгона? Они были молчаливы и спокойны, подобно горной вершине, нависающей над селением, за мгновение до того, как с нее обрушится лавина. Большинство этих монахов были римскими гражданами, кое-кто даже происходил из высших слоев общества. Однако для Рутилия эти люди были еще более чуждыми, чем любой варвар из азиатских степей. Монахи презирали собственное тело, относясь к нему как к оковам, наложенным на душу. Они ненавидели мир, будто он являлся местом, где в засаде их поджидают демоны. Взоры христиан не прельщались плясками нимф у источников, а их уши оставались глухими к богам, шептавшимся у потрескивающего огня. Над древними мифами и мудростью языческих пророков христиане потешались как над суеверием. Иными словами, они были последовательными атеистами – каким еще словом можно назвать тех людей, которые отрицали божественность всего, кроме собственного незримого Бога? Они низводили богов до уровня демонов, людей – до уровня животных, а животных – до механизма из крови и сухожилий. В те смутные времена христианские монахи показались Рутилию предвестниками силы, которая приведет мир к краху.
С тревожным волнением Рутилий приветствовал горы на побережье Южной Галлии, показавшиеся на горизонте. Теперь ему предстояло еще одно путешествие – в глубь страны, – путешествие еще более опасное, чем предшествующие недели в море. Легко представить, как Рутилий приказывает спустить паруса, когда корабли приблизились к берегу. Мы почти слышим, как он бормочет про себя, что время завершить первую часть его Одиссеи еще не настало. Стоя на палубе, он поворачивается к водным просторам, оставшимся на юге, точно так же как в Фиумичино он напоследок смотрел на дорогу, ведущую обратно в Рим.
Исполним его желание и остановим мгновение – последний отрезок его мореплавания. Как и хотел Рутилий, давайте развернем наш маршрут вспять – если не в пространстве, то по крайней мере во времени.
Рутилий наслаждался последними лучами уходящей эпохи. Подобно почитателям Осириса, которых он встретил в пагусе, он оставался язычником в те времена, когда империя уже официально приняла христианство. Оглядываясь назад, можно утверждать, что люди, подобные Рутилию, были живым анахронизмом. История вынесла решение не в их пользу, но в их собственном восприятии дело еще не казалось безнадежным. Всего за полвека до этого масштабная языческая революция была настолько близка к тому, чтобы восстановить контроль над империей, что Рутилий, возможно, верил, и вполне обоснованно: поединок с христианством еще не завершен.
Инициатора этой революции в кругу Рутилия вспоминали с почтением, хотя и с осторожностью. В отличие от большинства претендентов на императорский трон, этот человек не являлся выходцем из сената или армии. Когда он впервые прибыл в столицу Западной Римской империи, в то время находившуюся в Милане, он еще носил бороду по моде философской школы Афин. Этот человек по имени Юлиан был сиротой – сыном Юлия Констанция и двоюродным братом императора Констанция II, убийцы его отца.
Детские годы Юлиана и его брата Галла прошли в одном уединенном поместье, расположенном в глубинке Анатолии. Братья жили под строгим надзором властей, подобно заключенным, ожидающим казни. День ото дня они ожидали прибытия гонца, который возвестит о фатальной для них перемене настроений императора – их кузена. Тем не менее год за годом им сохраняли жизнь. По распоряжению Констанция II братьев воспитывали в христианском благочестии. Они регулярно занимались с учителями, постигали христианское вероучение и подчинялись распоряжениям. Однако Юлиан питал тайную страсть к философским штудиям. Он читал всё, что только попадалось под руку, и наедине с собой размышлял над вопросами, которые ему было не с кем обсудить.
Как только Юлиану было позволено покинуть место своего заточения, он направился в великолепный город Пергам у побережья Эгейского моря. Там он попытался поступить в школу неоплатоника Эдесия, получил отказ, смиренно обратился со своей просьбой вновь, а затем попытался стать учеником философа с помощью подкупа. Однако пожилой Эдесий не желал связываться с человеком, находившимся в столь шатком положении, как Юлиан. Чтобы избавиться от докучливого юноши, Эдесий назначил учителем Юлиана собственного ученика Максима, уроженца Эфеса, известного своим красноречием и магическим мастерством. Однажды Максим продемонстрировал свои теургические способности перед компанией философов-соперников, оживив статую богини Гекаты – губы ее изогнулись в улыбке, а каменные факелы, которые она держала в руках, волшебным образом зажглись[114]. Юлиан с головой окунулся в учебу у Максима, посвятившего его в тайны Гекаты и Митры. Казалось, что годы юности вот-вот откроют перед ним горизонт новой жизни, в которой больше не будет его родной семьи и христианского воспитания.
Тем временем, пока Юлиан погружался в языческое прошлое, его брат Галл прочно утвердился в настоящем. Проглотив обиду на их кузена-императора, Галл приложил все усилия, чтобы снискать его милость, и взамен получил высокий пост. Его резиденцией стал город Антиохия в сегодняшней Турции, где он устроил собственный небольшой двор и неустанно занимался укреплением своей власти. Галл боролся с внешними агрессорами, сокрушал внутренних мятежников, ублажал публику представлениями на ипподроме, ликвидировал политических противников и тщательно следил за тем, чтобы его подданные не проявляли инакомыслия. Вскормленное кровью и террором, могущество Галла увеличивалось, подобно плотоядному растению. Между тем Галл как будто забыл, что почва, на которой он пустил корни, принадлежит не ему. Однажды император направил ему послание, что хотел бы видеть его при своем дворе в Милане. Констанций намекал на обсуждение неких важных дел и потенциальное перемещение Галла на еще более высокие позиции[115]. Покидая Антиохию, Галл, должно быть, думал, что всё идет великолепно, и по пути не обращал внимания, что на смену местным гарнизонам выставлены императорские гвардейцы. Как только Галл удалился на достаточное расстояние от своих владений, он был задержан, допрошен, избит, а затем казнен за измену. Смерть брата поставила точку в детстве Юлиана. Единственным его родственником остался двоюродный брат-император – убийца его отца и брата.
Юлиану было приказано отправиться в Милан, где ему предстояло пройти проверку на благонадежность. В присутствии императора юный философ разыграл сумасшествие: «Шея нетвердая, плечи движущиеся и выравнивающиеся, глаза беглые, наглые и свирепые, ноги, не стоящие твердо, но сгибающиеся, нос, выражающий дерзость и презрительность, черты лица смешные и то же выражающие, смех громкий и неумеренный, наклонение и откидывание назад головы без всякой причины, речь медленная и прерывистая, вопросы беспорядочные и несвязные, ответы ничем не лучшие, смешиваемые один с другим, нетвердые, не подчиненные правилам»[116]. Этот спектакль показался убедительным Констанцию II, позволившему Юлиану и дальше вести его чудной, но явно безобидный образ жизни.
Юлиан поспешил унести ноги, пока его кузен не передумал, добрался до Адриатического побережья Италии и сел на первый же корабль, направлявшийся в Грецию. Оказавшись в Афинах, он стал искать нового учителя и присоединился к школе философа-неоплатоника Приска из Феспротии, где настолько глубоко погрузился в штудии, что в награду был посвящен в Элевсинские мистерии. В Афинах Юлиан, возможно, впервые в жизни ощутил, что теперь у него есть дом. Его окружали друзья, с которыми он совершал нечто вроде коллективного паломничества к небесным высям разума, где находились обиталища богов.
Так продолжалось до тех пор, пока Юлиан не получил очередное послание от двоюродного брата, который без каких-либо дополнительных пояснений предписывал ему немедленно вернуться в Милан. Помня о том, что, когда его брат в последний раз был вызван к императору тем же способом, живым он не вернулся, Юлиан попрощался со своим учителем и друзьями, готовясь встретить смерть, как подобает философу.
Однако в Милане его ждало нечто худшее, чем скорая казнь. Двоюродный брат решил возвысить Юлиана, наделив его сановным статусом цезаря, и отправить его на восточные границы Галлии. Там Юлиану предстояло стать полководцем во главе легионов, которые противостояли варварам на переднем крае катастрофической войны.
В покрытых инеем лагерях вдоль Рейна Юлиана ожидали годы лишений, насилия и постоянной опасности. Большинству такая перспектива покажется невыносимой, однако Юлиан не был обычным человеком – он был философом. Языческий неоплатонизм открыл ему всестороннее восприятие жизни, благодаря которому он мог противостоять почти любым невзгодам. Юлиан был привычен к суровому аскетизму и самопожертвованию: он почти не употреблял алкоголь, умеренно питался, а явное отсутствие у него сексуальной жизни не порождало сплетен. Его юная энергия была целиком направлена на усилия по самосовершенствованию с целью привести свой разум в созвучие с тем незримым совершенством, которое одушевляет мир. Философия помогла Юлиану достичь состояния, сравнимого с отполированным кремнем, зеркалом, отражающим божественную природу бытия.
Оказавшись в лагере легионеров, Юлиан взялся за военную подготовку с теми же силами, с какими учился у Максима и Приска. Он установил для себя такой же распорядок, как и у его солдат, спал в тех же условиях и ел ту же пищу, что и они, и учился у своих подчиненных тонкостям командования войсками. Всего через несколько недель он уже ничем не уступал своим людям. О полководце-философе стала распространяться молва, благодаря которой Юлиан сделался любимцем легионов, расквартированных вдоль восточных границ империи. Ему оставалось только проявить себя компетентным полководцем на поле боя, и таких возможностей было немало. После наступления лета войско алеманнов во главе с их вождем Хнодомаром перешло Рейн и вторглось на римскую территорию. Алеманны, у которых насчитывалось около тридцати тысяч воинов, были далеко не самым подходящим противником для тринадцати тысяч легионеров Юлиана, однако в этой части империи это было единственное соединение, которое могло попытаться остановить наступление Хнодомара.
Юлиан повел своих солдат против алеманнов под ярким августовским солнцем. Когда они заняли позицию на склоне холма в полях близ города Аргентората[117], Юлиан находился среди своих легионеров, подобно Александру Великому. Алеманны атаковали снизу, из долины, но волна их железных доспехов разбилась о щиты римлян. С каждой атакой ряды легионеров редели, однако они не оставляли свои позиции: шаг назад – и всё потеряно. За одним штурмом следовал другой – день приблизился к вечеру, и после того как очередной натиск оказался тщетным, алеманны стали падать духом. В этот момент Юлиан отдал приказ о наступлении с флангов. Видя, что вокруг них смыкается кольцо легионеров, алеманны в панике рванули к Рейну, а преследующие их римляне травили и гнали их в воду, будто охотничью добычу[118].
Юлиан одержал полную победу. Ему оставалось лишь сообщить Констанцию о своих свершениях во имя императора и направить тому захваченных пленных и трофеи. С неохотой Юлиан подчинился – но в последний раз. Ради чего было сражаться за человека, разрушившего его жизнь? Настал момент заняться чем-то большим, чем привычные упражнения в достижении духовного совершенства. Окрыленный первой победой, Юлиан решил добыть свободу не только себя, но и для всего римского мира, избавив его от власти людей, подобных его двоюродному брату.
О причинах, побудивших его к мятежу, Юлиан написал в письме своим друзьям в Афинах[119]. Он по-прежнему воспринимал философов равными себе и уполномоченными судить его поступки. Юлиан приказал своим войскам двигаться на юг, к Константинополю, где его двоюродный брат возглавлял армию, воевавшую с персами. Но, не преодолев и половины пути, они получили известие о смерти императора. Так, без боя и драмы Юлиан в одночасье стал самым могущественным правителем на Земле.
Юлиан незамедлительно приступил к реорганизации имперской махины в соответствии с платоновской рациональностью. Корректируя детали администрации и законодательства, он собирался привести функционирование низшей сферы Вселенной в созвучие с высшими космическими порядками. Кроме того, новый император стремился воссоздать ту сложную средиземноморскую гармонию, существованию которой угрожало восхождение монотеизма. В соответствии со старинной римской традицией он хотел заново открыть имперский пантеон для разных видов божественного откровения. Юлиан восстановил веротерпимость к любым религиям, включая христианство, и попытался исправить ошибки, допущенные предыдущими императорами. Например, иудеям он обещал оплатить восстановление Иерусалимского храма, разрушенного римлянами во время войн I века[120].
Затем Юлиан приступил к общей реформе образования. Он запретил христианам преподавать классические греческие тексты, в особенности связанные с мифологией[121], – ибо как могли они учить других тому, что считали суеверием? Поэтические произведения ряда гомеровских поэм представляли собой не безобидные литературные сочинения, а пророческие тексты языческой традиции. Поэзия являлась музыкой, звучавшей в унисон с пением муз. Своей красотой она создавала условия для духовной инициации слушателей: обостряя их осознание красоты мира, поэзия подталкивала их к осознанию невыразимой сущности реальности. С таким подходом согласился бы и Рутилий Намациан: красота мира сохраняется даже в самые темные времена – не потому, что мир не затронут злом, а потому, что у зла есть собственная поэзия.
Между тем, пока Юлиан был поглощен своими реформами, к войне с римлянами на восточных границах империи готовились их извечные враги – персы. Для организации экспедиции в пустыни Месопотамии Юлиану пришлось оставить свою кафедру. Во главе восьмидесятитысячного римского войска, направившегося к юго-восточным границам империи, он без труда вступил в персидские земли. Римляне легко справились с незначительным сопротивлением на своем пути и двинулись дальше – в пустыню. Юлиан осознал, что они забрались слишком далеко, когда поворачивать обратно было поздно. Когда он всё же отдал приказ об отходе, их атаковали персы.
Стычка между отступающими римлянами и персидским авангардом состоялась жарким летним днем 363 года. Ряды римлян были опасно растянуты, и Юлиан то и дело бросался на помощь на каждом участке сражения. Он перемещался по полю боя настолько быстро, что свита не смогла доставить императору доспехи и щит, которые он забыл взять с собой. Юлиан сражался в строю своих солдат, когда из гущи рукопашной схватки выскочило копье, пронзившее его живот. Юлиан упал с коня, из его бока хлынула кровь и нечистоты. Поднявшись, он вновь взобрался в седло, но потерял сознание. Император умер в своей палатке под звуки песен своих солдат, праздновавших победу. Правление Юлиана продолжалось менее двух лет.
Наследие его угасло, подобно комете. Преемники Юлиана прекратили его начинания и обратили его реформы вспять. Менее чем через два десятилетия после его смерти император Феодосий объявил христианство единственной легальной религией в своем государстве, а публичные отправления языческих культов оказались вне закона. Хору средиземноморского воображения, некогда до предела наполненному множеством сакральных голосов, предстояло превратиться в сольную партию.
История Юлиана Отступника помогает понять, почему Рутилий и ему подобные полагали, что поединок с христианством еще не окончен. Стоя на палубе своего корабля у берегов Южной Галлии, где мы его ненадолго оставили, Рутилий, возможно, размышлял о том, как могли развиваться события, если бы Юлиан не погиб. Но даже в этом случае оставалась одна проблема: христианская проповедь уже покорила варваров. Их энергия обратилась на службу отрицанию мирского – неудивительно, что варварские нападения были настолько катастрофическими.
Дальше наше воображение рисует, как Рутилий, оторвавшись от подобных размышлений, командует своим людям направляться к берегу. Они продолжат путь пешком по усеянной руинами земле, где когда-то жили предки Рутилия. Мы отчетливо видим, как его команда готовится к высадке на сушу, пристегивая свое оружие…
Но дальше мы можем полагаться лишь на домыслы – на этом месте рукопись Рутилия заканчивается. За те несколько столетий, что его текст находился в руках небрежных переписчиков и библиотекарей, питавших неприязнь к язычеству, от рассказанного в нем осталась лишь урезанная версия. Можно допустить, что Рутилию всё же удалось добрался до родных мест своих предков, где он привел в порядок поместье и укрепил его на случай новых нападений. После чего он, должно быть, взял паузу и описал воспоминания о своем путешествии в поэме. Остается только гадать, понимал ли Рутилий, что берется за создание одного из шедевров поздней древнеримской поэзии.
В работе над своим произведением Рутилий мог обращаться к свиткам из своей походной библиотеки, и не исключено, что с ощущением ностальгии он перечитывал короткое сочинение «О богах и мире»[122], написанное одним из ближайших соратников Юлиана вскоре после смерти императора. Его автор, философ-неоплатоник Сатурнин Секунд Салютий, задумал это произведение как послание, брошенное в волны будущего в надежде, что кто-нибудь однажды обнаружит его и спасет от забвения описанный в нем мир.
Здесь для Рутилия наступает момент покинуть нашу историю, и эстафету проводника на следующем этапе путешествия по эпохе поздней Античности он передаст именно Салютию.
Его сочинение начинается прямо с рассмотрения двух принципиальных проблем средиземноморского воображения: соотношения между истиной и вымыслом и правильного отношения к мифологии. Задачей Салютия было дать отповедь тем, кто потешался над язычниками за их веру в фантастические и нередко лишенные морали истории, о которых рассказывается в мифах. Разумеется, признавал он, события мифов никогда не происходили «на самом деле» – именно потому, что они не являются фактами. Они относятся к тому типу событий, о которых можно утверждать: «Не было момента, когда бы это произошло, но так есть всегда»[123]. Сюжеты мифов принадлежат иному миру, миру за пределами пространства и времени, отголоски которого проявляются здесь, в мире нашей повседневности. Подобно свету далеких звезд, мы лишь смутно различаем вечные деяния богов и героев, и миф является единственной формой, в которой люди могут о них рассказывать.
Мифические истории напоминают извечные законы математики: они всегда здесь, с нами, но не сводятся к тому, что мы можем в них узреть. Они движутся вместе с потоком времени, а когда вступают в настоящее, то появляются подобно посланцам из незримого инобытия. Мифы проникают в ткань мира в любое мгновение и в такой степени, что сам мир в его повседневной нормальности следует считать мифом: «Ибо возможно и космос назвать мифом, потому что вещи и тела в нем явлены, души же и умы сокрыты»[124].
Для Салютия, Юлиана, Рутилия и других последних язычников поздней Античности мир представлял собой такую сферу, где неразрывно переплетались зримое и незримое, факты и вымышленные истории, время и вечность. Ничто не было лишь тем, чем казалось, а из «фактов» складывались мифические истории, столь же обширные и древние, как и само существование.
Подобно тому как в любой культуре существуют собственные обозначения для универсальных чисел, во всякой культуре есть и свой уникальный способ представления того сочетания сакрального и профанного, зримого и незримого, которое лежит в основании реальности. Греческая нимфа, египетский бог, персидский ангел – всё это лишь разные проявления одной и той же бесконечной сущности. Отсюда и проистекает та легкость, с какой римляне принимали в свой пантеон чужеземных божеств, сочетая их мифологические дискурсы.
Эта интуиция, составляющая ядро средиземноморского воображения, нашла искусное воплощение в философской системе неоплатонизма. Основанный в III веке египетским философом Плотином, неоплатонизм рассматривал реальность как сложную сферу, состоящую из множества измерений. Лишь некоторая часть реальности поддается восприятию органами чувств и категоризации при помощи человеческого языка, а за пределами этого фрагмента разверзается измерение бесконечности, превосходящее любые ощущения и понятия. На этом таинственном измерении держится существование всего, что явлено в мире, однако люди могут именовать его лишь при помощи неточных и недостаточных терминов, таких как «Бог», «чистое существование» или, по выражению Плотина, «Единое». «Единое» есть Бытие каждого сущего, Жизнь всего живого, Присутствие всего присутствующего. Всегда оставаясь тождественным себе, оно принимает бесконечные формы, которые допускает мир, являясь в разных обличьях разным народам или существам. Отсюда и парадоксальная природа мира, который одновременно является единым и многим: бесконечно разнообразный внешне, он един в своей сущности и своем существовании.
Чтобы подобное представление обрело наглядность, вообразим мир в виде стеклянной призмы, сквозь которую проходит свет царства вечности, находящегося по ту сторону пространства и времени. Ни прозрачное стекло, ни лишенный цвета свет не видны сами по себе – но, как только они встречаются, происходит взрыв красок. Каждый луч цветного света, подобно мифологии любой религии, есть лишь одна из бесчисленных возможных манифестаций, возникающих в результате соединения времени и вечности, языка и невыразимого, профанного и сакрального.
Именно этот момент, полагал Салютий, и не был доступен пониманию христиан. Они хотели уничтожить призму – мир – и сохранить лишь бесцветный свет своего Бога. Но в результате получилось полное затуманивание реальности: христиане оказались слепы к краскам мира, да к тому же не смогли узреть незримую сущность Божьего света.
Салютий не испытывал ненависти к христианам – он полагал, что их ошибки проистекают из невежества, а не из злого умысла, и в этом вторил позиции Платона: «Того, кто познал хорошее и плохое, ничто уже не заставит поступать иначе, чем велит знание, и разум достаточно силен, чтобы помочь человеку»[125]. Своим произведением Салютий хотел спасти христиан от заблуждений, открыв им более масштабную метафизическую панораму. Даже несмотря на то, что христиане представляли опасность как для империи, так для самих себя, их нужно было простить и помочь им. Как сказал их же Мессия, «ибо не знают они, что делают»[126].
После того как поколение Рутилия ушло в прошлое, поздняя языческая интеллигенция стала стремительно исчезать. Их книги перестали переписывать, а немногие сохранившиеся произведения, вроде поэмы Рутилия, были чудовищно изуродованы. До нас дошли лишь самые слабые фрагменты из полемических сочинений против христианства, которые включались в трактаты, написанные специально для опровержения таких сочинений.
Однако дезинтеграция языческой культуры заключалась не только в тихом угасании литературного творчества. Улицы городов, некогда известных своей веротерпимостью, охватило насилие толпы, подогреваемое религиозным пылом. В эпицентре столкновений оказалась Александрия Египетская, на протяжении нескольких столетий выступавшая путеводной звездой синкретизма.
В те непростые времена в Александрии еще жила философ-неоплатоник Гипатия. С детства «наделенная более благородной природой, нежели ее отец [математик Теон], она не ограничилась тем математическим образованием, которое он ей дал, но занялась, и не без успеха, другими областями философии»[127]. Гипатия была не первой женщиной-математиком, чье имя было прославлено в Александрии, – ей предшествовала Пандрозия, – однако Гипатия разработала уникальный метод совмещения математики с философией, и обе эти дисциплины она дополняла природным талантом к преподаванию. Даже ее коллеги-христиане были вынуждены признать, что Гипатии не было равных в интеллектуальном отношении. По утверждению ее современника, церковного историка Сократа Схоластика, «хотевшие изучить философию стекались к ней со всех сторон. По своему образованию, имея достойную уважения самоуверенность, она со скромностью представала даже пред лицом правителей, да и в том не поставляла никакого стыда, что являлась среди мужчин, ибо за необыкновенную ее скромность все уважали ее и дивились ей»[128].
Однако город, в котором она жила, был охвачен атмосферой религиозной войны. Христианская община, понимавшая, что оказалась победившей стороной в истории, стремилась переделать Александрию по своему разумению, диктуя ритм жизни всем ее жителям. Во главе местных христиан стоял епископ Кирилл, о чьей нетерпимости ходили легенды. Разжигаемая его проповедями жестокость в отношении язычников выплескивалась на улицах и рынках, во время политических собраний. В один весенний день 415 года уже немолодая Гипатия возвращалась домой на своей колеснице. Минуя знакомые улицы в центре города, она не обращала внимания на толпу, которая собиралась перед ней. А когда Гипатия замедлила лошадей, толпа бросилась к колеснице. «Они стащили ее с носилок и привлекли к церкви, называемой Кесарион, потом, обнажив ее, умертвили черепками, а тело снесли на место, называемое Кинарон, и там сожгли»[129].
Это убийство спровоцировало целый хор возмущенных голосов. Написавший биографию Гипатии философ-неоплатоник Дамаский представил ее в качестве мученицы, чья смерть возвестила о предстоящей гибели всего мира языческой мудрости. Подобно своей героине, Дамаский тоже познáет жестокость новых времен. Свое пристанище он обрел в Платоновской академии в Афинах – последнем оплоте языческой философии, – став ее главой (схолархом). Однако Дамаский оказался последним, кто занимал эту должность. В 529 году император Восточной Римской империи Юстиниан издал эдикт, запрещавший всем «еретикам» (к таковым относились иудеи и язычники) «вовлекать умы простых людей в свои заблуждения»[130], преподавая им свои учения. Спустя девять веков после основания Платоновская академия была окончательно закрыта. Дамаский покинул Афины вместе с шестью другими философами и пересек южные границы Византии в поисках убежища при дворе персидского царя Хосрова I. Они рассчитывали приобщить царя к философским практикам и под его покровительством создать то, о чем на родине нельзя было даже мечтать. Однако Хосров, подобно большинству монархов, в занятиях философией видел лишь модное увлечение. Проведя несколько месяцев при его дворе и не добившись желаемого, семеро философов решили вернуться в Грецию. Один из них, Симплиций, в последние годы жизни зарабатывал вольным писательством. Дамаский же стал вести тихое и безвестное существование. Сведений о дальнейшей судьбе остальных пяти философов не сохранилось[131].
Чем ближе к центру состарившегося мира, тем громче слышен конвульсивный ритм его сердцебиения.
Сердце мира средиземноморских язычников находилось в Египте – колыбели людей и богов. С берегов Нила произрастали все виды искусства и культуры – дары Тота, бога мудрости и мирового порядка, изображавшегося с головой ибиса. Люди были обязаны ему изобретением письменности, алхимии, астрономии, магии, медицины и всех тех приемов, при помощи которых мир «внизу» мог смотреть на небеса «вверху».
Дав толчок для зарождения человеческой цивилизации, Тот хранил и тайну ее конца. Примерно в III веке нашей эры, незадолго до финальной катастрофы язычества, Тот раскрыл своим почитателям судьбу Египта, отражавшую участь всего их мира:
Придет время, когда ⟨…⟩ Божество покинет землю и вернется в небо, оставляя Египет, свое старинное обиталище, вдовою религии, лишенной присутствия богов ⟨…⟩ О Египет, Египет! От твоих верований останутся только неясные рассказы, в которые потомки уже не будут верить ⟨…⟩ Тогда, исполнившись отвращения к вещам, человек не будет более иметь для мира ни восхищения, ни любви. Он отвернется от сего совершенного творения, наилучшего, которое могло бы быть в настоящем, как и в минувшем и в грядущем. Но тьму предпочтут Свету, смерть будет считаться лучше, чем жизнь, и никто не обратит свой взор в небо ⟨…⟩ Такова будет старость мира[132].
Исчезновение египетской религии, ее иероглифического языка и ритуалов возвещало о буре, которая вот-вот разразится во всем Средиземноморье. Всему было суждено измениться. Сам Тот принял на себя новую роль вселенского пророка и изменил свой облик. Отказавшись от своего птицеподобного лика, он стал походить на греческого бога Гермеса; от иудейского бога, которого ангелы чествовали словами «Свят! Свят! Свят!»[133], он позаимствовал тройной атрибут величия; и, подобно невыразимому Единому неоплатоников, окутал себя аурой тайны. Теперь Тот олицетворял соединение любых противоположностей – женского и мужского, человеческого и божественного, вымышленного и реального. Так Тот превратился в Гермеса Трисмегиста – «Гермеса Триждывеличайшего».
Гермес Трисмегист выступал в качестве спасательной шлюпки, на которой оставшиеся в живых обитатели погибающего мира могли выплыть за пределы исторических трагедий. Станет он проводником и в нашем путешествии по средиземноморскому воображению, чтобы мы смогли предпринять еще один шаг вперед и вверх, где наконец увидим проблеск света.
Жизнь во времена поздней Античности была очень хрупкой. Войны, эпидемии и голод обрушивались на людей с непостижимой жестокостью, а порабощение миллионов людей наводило на мысль, что человеческую жизнь в конечном итоге не отличить от безгласного существования машины.
Средиземноморье погрузилось в очередной кошмар истории. Однако на помощь приходил Гермес Трисмегист, учивший, что кошмары истории суть не более чем дурные сны. Они могут быть ужасными, наполненными болью и даже смертоносными, но их попытки умалить человеческое достоинство обречены на провал. Лишить людей их божественной сущности способна лишь единственная катастрофа – невежество:
Ибо человек – существо божественное ⟨…⟩ Или, скорее, не побоимся сказать правды, настоящий человек выше их [божеств] или, по крайней мере, равен им.
Действительно, ни один из небесных богов не покидает своего круга, чтобы прибыть на землю, тогда как человек возносится в небо и измеряет его. Он знает то, что вверху, и то, что внизу; он знает всё в точности, и, что еще более важно, что ему необязательно покидать землю, чтобы вознестись в небеса ⟨…⟩ И осмелимся сказать, что человек – смертный бог, а небесный бог – бессмертный человек[134].
«Это большое чудо, о Асклепий, человек – животное, достойное уважения и обожания»[135], – утверждал Гермес Трисмегист. Но еще одним великим чудом был целый мир, в котором даже пылинка заключала в себе устройство Вселенной, а в каждом мгновении таилось зерно вечности. Само существование любого существа есть чудо, поскольку оно выходит за рамки своего зримого присутствия – точно так же как смысл слов выходит за пределы звуков и знаков, используемых для его выражения.
Эту жизненную силу, которая одушевляет и преодолевает всё, это всеобъемлющее существование мы можем назвать «Богом».
Ибо Бог-Отец-Благо есть не что иное, как существование всех вещей, даже тогда, когда их еще нет. Это существование вещей – вот Бог, вот Отец, вот Благо, и ничто иное[136].
Бог пребывает внутри мира – но и мир пребывает внутри Бога. Вселенная с ее планетами и звездами существует в бесконечном пространстве, имя которому Нус (Разум Бога). Наблюдаемый мир и его творения суть божественные мысли, которые Бог наделяет «присутствием», вызывая их в своем сознании, во многом подобно тому, как человек вызывает в памяти воспоминания.
Если на мгновение перенестись на несколько столетий вперед, то космологическое визионерство Гермеса Трисмегиста можно будет проиллюстрировать примером из области современных технологий. Мы могли бы сказать, что Разум Бога напоминает софт видеоигры, запущенной на компьютере, а физическая реальность нашей вселенной – это эквивалент потока изображений на экране. Различные предметы и персонажи, появляющиеся на экране, можно рассматривать в качестве отдельных сущностей лишь тогда, когда они интерпретируются в рамках сюжета видеоигры. Но на самом деле все они выступают манифестациями создающего их программного обеспечения – точно так же предметы и живые существа, населяющие мир, являются лишь эманацией (outpouring) Разума Бога.
Однако для софта еще требуется «железо» – та опора, благодаря которой сюжеты появляются на экране, состоящая при этом из совершенно иной субстанции. Сущность Бога можно сравнить именно с таким «железом» – аппаратным обеспечением, – поскольку благодаря ей существует всё сущее в мире, но сама она к нему не сводится. Именно так возникает непрозрачность реальности для нашего взгляда: существа нашего мира неспособны понять истинную природу Бога, подобно тому как персонажи видеоигры не могут постичь «железо» как иную форму существования, которая позволяет существовать им самим.
В действительности большинство существ нашего мира даже не осознают, что являются всего лишь порождением божественного Разума. Как утверждал Гермес Трисмегист, на такой уровень саморефлексии способно лишь одно существо – человек. Человек выступает той частью космического «софта» – Разума Бога, – которая была задумана для того, чтобы оглядываться на собственные творения и удивляться незримым структурам реальности.
Правда, на этом сходство с функционированием компьютера заканчивается. В отличие от компьютерного «железа», сущность реальности не сводится к тленной материи. Сущность Бога вечна, она пребывает по ту сторону времени и пространства – и разделяет свою вечность со всем, что существует внутри ее Разума. Несмотря на то, что существа этого мира кажутся друг другу смертными, такое представление есть лишь следствие ограниченности их знаний о реальной природе космоса – на самом деле всякой вещи во Вселенной принадлежит та же самая вечность, которой обладает воображающий ее божественный Разум. Таким образом, утверждал Гермес Трисмегист, всякое живое существо бессмертно:
И нет в нем [космосе] ничего, ⟨…⟩ что бы не было бы живым. Ничего мертвого не было, нет и не будет в мире ⟨…⟩ Как в Боге, в образе Вселенной, в полноте жизни, могли бы быть вещи мертвые?.. Ничего не разрушается и не исчезает, это только слова сбивают нас с толку; не рождение есть жизнь, но ощущение; не изменение есть смерть, но забытье. А если так, то всё бессмертно: материя, жизнь, ум, дух, душа – всё то, что составляет живое существо[137].
Гермес Трисмегист открывает головокружительную перспективу. Его космос одновременно является множественным и единым, подобным единому разуму, наполненному бесконечными мыслями. Составляющие его материальные объекты и зримы в качестве тел, и незримы в тайне своего существования, едва уловимы в своем присутствии и при этом состоят из вечной субстанции Бога. Ни одно сущее в принципе не может умереть или быть уничтожено – оно постоянно проскальзывает в мир и ускользает из него, подобно мыслям, которые входят в сознание и выходят из него. В конечном счете реальность напоминает сон, в котором осознание Бога происходит подобно тому, что испытывает человек, видящий осознанное сновидение. Порой Бог теряет себя в созерцании собственных снов-творений, а порой оглядывается на себя глазами людей.
Однако здесь возникает проблема: если люди являются эквивалентом самосознания Бога, то почему их понимание реальности настолько затуманено? Почему они неспособны проникнуть в невыразимую тайну существования?
Эти философские вопросы, возможно, будут выглядеть не столь абстрактно, если приложить их к нашему способу понимания самих себя. Мы сами тоже видим себя лишь частично. Глядя в зеркало, мы видим свое тело, волосы, зубы и ногти, но нет никаких свидетельств нашей сущности или нашего мышления. Пытаясь донести тайну собственного существования до других людей, мы понимаем, что это превышает возможности нашего языка. Мы можем произнести слово «я» или «человек» либо назвать свое имя, однако идея присутствия «я», гипотеза о принадлежности к какому-либо виду или такая условность, как имя, суть не более чем фикции. Всё это мифологические тропы, которые мы используем для определения себя как нечто, а не как живого ничто.
Аналогичным образом мифологические сюжеты выступают возможностью для Бога оглянуться на собственную невыразимую природу и обнаружить нечто, вместо ничто. Подобно нам, людям, Бог осмысляет себя в повествовательной форме и рассказывает самому себе о бесконечных приключениях своего живого Разума в виде вымысла. Мифология является не порождением человека, а формой божественного автофикшена, который Бог запечатлел в каждой складке мира.
Гермес Трисмегист тоже был мифологическим персонажем – однако для своих последователей он был столь же реален, как если бы состоял из плоти и крови, и возможности, которые открывало его учение, тоже были совершенно реальны. Подражая Богу, Гермес Трисмегист предлагал своим адептам не арсенал понятий, позволявших «раскусить» загадку реальности, а некий повествовательный ландшафт, где их жизнь могла цвести вокруг и внутри собственной тайны.
Гермес Трисмегист и сам когда-то был учеником легендарного учителя. Однажды он познакомился с ним, пребывая в состоянии, напоминавшем сон наяву[138][139]. Он поднял голову, и тут над ним нависло огромное человекоподобное существо. Великан назвал свое имя – Поймандр, манифестация Разума Бога. Он заглянул Гермесу Трисмегисту прямо в глаза и смотрел в них так глубоко и долго, что тот почувствовал, как его чувства ослабевают. Погружаясь в состояние благоговения и ужаса, Гермес Трисмегист увидел вспышку света, устремленного ввысь, и океан тьмы, открывшийся внизу. Он услышал невнятный крик, доносившийся из света, и увидел, как вокруг света сгущается тьма. За этот промежуток времени, лишенный длительности, он познал все тайны реальности, а когда его сознание вернулось в нормальное состояние, он поведал о своих космических видениях на языке, который мог иметь лишь мифологическую природу.
Вначале, сообщает Гермес Трисмегист своим ученикам, вся полнота существования была сжата в виде единого андрогинного Бога. Несмотря на свое единство, он обладал множеством аспектов, включая Нус (ум), Логос (слово) и невыразимую Сущность. Силой своего Логоса Бог создал низшее божество – Демиурга – и поручил ему сотворить зримый мир. Когда Демиург завершил свою работу, андрогинный Бог породил новое существо – Антропоса (человека), первое андрогинное человеческое существо. Являясь братом и сестрой Демиурга, Антропос попросил своего андрогинного «Отца» позволить принять участие в сотворении мира. Получив согласие Бога, Антропос стал вмешиваться в зримый мир. Заглянув в него, Антропос увидел там прекрасное творение – Природу (Натуру), – и они полюбили друг друга. Плодом соития Антропоса и Природы стали семеро андрогинных Антропоидов (людей), которые приступили к заселению мира. Долгое время эти земные твари Божьи жили безмятежно, пока Бог не решил разделить их на два пола – мужчин и женщин, – повелев им идти и размножаться. А перед тем как вернуться в свое незримое состояние, Бог дал им один отеческий совет. «Помните, что ваша сущность незрима, а вы причастны к моей вечности. Помните об этом, и будете жить вечно. Но если вы настолько погрязнете в зримом мире, что забудете о своей божественной и бессмертной природе, то будете страдать от боли смерти, подобно смертным».
Для обитателей Средиземноморья времен поздней Античности, которым постоянно угрожала гибель от рук властителей и проклятие со стороны христианской церкви, откровения Гермеса Трисмегиста звучали подобно революционному набату. Его учение предлагало путь к немедленному освобождению: над теми, кто знал о своем бессмертии и не нуждался в каком-либо дальнейшем спасении, мирские правители не имели власти. Для адептов Гермеса Трисмегиста мир больше не был полем битвы или темницей – напротив, он расцветал мечтой о высшей красоте.
В эту катастрофическую эпоху учение Гермеса Трисмегиста давало определенную передышку. Правда, большинство современников не разделяли оптимизма этой доктрины. Легко философствовать о благе и бессмертии, возражали скептики, – но как быть с реальностью жизни в мире? Человечество пронзают страдания, земное существование людей – это постоянное нисхождение в дряхлость и смерть, а груда абстрактных понятий неспособна затушевать ужасы этого мира. Несогласные с учением Гермеса Трисмегиста полагали, что наиболее резонным объяснением всей этой беспричинной боли является нечто прямо противоположное его наставлениям: мир есть место пребывания зла, а жизнь есть проклятие.
Но вместо того чтобы утопать в отчаянии, эта мрачная констатация подталкивала ее сторонников к действию. Проблему, разумеется, можно разрешить, вмешавшись в ее первопричину. А поскольку никто не сомневался в том, что мир имеет божественное происхождение, то на божественном уровне должна находиться и причина зла. Из этого делалось следующее умозаключение: если мир, созданный Богом, есть зло, то и сам Бог должен быть не добром, а злом.
На волне этой логической дедукции в религиозной сфере поздней Античности появилась новая поросль мыслителей – богоненавистники, которых объединяло возмущение несправедливостью того, что человек рождается для страданий и смерти, а также общее стремление избежать этой участи.
Однако их интуиции вступали в столкновение со священными текстами тех религиозных деноминаций, к которым принадлежали. В Библии, например, говорилось о величии Бога и благости его творения. Данное противоречие, отвечали богоненавистники, можно разрешить, если воспринимать проповедь Библии окольным путем – читать ее не между строк, а сквозь явный смысл. Библия, полагали они, является пропагандистским текстом, созданным злым Богом, чтобы обмануть нас. В ней рассказывается правда о творении, однако она лжет о намерениях нашего создателя. Для тех, кто читает Библию с ясным умом, она предстает протоколом преступлений Бога, который создал нас, чтобы подвергать мучениям.
Целью послания Христа на Землю было именно остановить этого злого Бога. С такой постановкой вопроса были согласны все сторонники описанной доктрины. Христос попытался спасти нас, явившись из далекого инобытия, лежащего за пределами нашего мира, и спустился в нашу бездну не по приказу Бога – его миссия была диверсией по отношению к Божьему делу. Поэтому Христос был предан смерти по распоряжению Бога, который его боялся и ненавидел.
Откуда взялся Иисус? Куда он мог нас привести, если бы ему удалось завершить свою миссию? Что делать людям теперь, когда его больше нет? Именно так звучали вопросы, решению которых посвятили всю свою творческую энергию богоненавистники поздней Античности. Занимаясь поиском ответов, они выработали один из самых дерзких планов бегства за пределы этого мира в истории средиземноморского воображения.
Сегодня мы именуем эту разноплановую группу богоненавистников общим термином «гностики». В книгах по истории это направление обычно упоминается как маргинальный феномен на фоне восхождения великих монотеистических религий. Между тем в описываемые времена его пессимистическая проповедь находила отклик у множества людей и ряды гностиков пополнялись во всех уголках Средиземноморья.
Доктрина гностиков была настолько популярна среди язычников, что философ-неоплатоник Плотин счел необходимым выступить с ее публичным опровержением в попытке остановить ее распространение среди своих учеников[140]. А христианским богословам приходилось защищать ортодоксию от гностических аргументов столь часто, что полемика с ними превратилась в стандартное упражнение церковной риторики.
В какой-то момент христиан-гностиков стало так много, что они почти установили контроль над официальной церковью. Например, первый канон христианских текстов был создан анатолийским гностиком Маркионом Синопским. Еще один гностик, египетский богослов Валентин, был настолько влиятельной церковной фигурой, что претендовал на пост Римского епископа, то есть папы римского. В случае победы Валентина на выборах история христианства приняла бы совершенно иной оборот – однако он проиграл и покинул церковь, основав собственную религиозную общину.
Впрочем, большинство гностиков держались в стороне от борьбы за теологическую гегемонию, предпочитая поберечь силы для единоверцев – тех единственных, кому был дарован гнозис (истинное знание). Гностические общины, принимавшие в свои ряды разочарованных в своей вере иудеев, христиан, язычников и зороастрийцев, существовали разрозненно, в анархической гармонии различий. У них не было общей церкви и общих догм, а их сюжеты, посвященные природе мира и тайне его происхождения, обладали лишь родовым сходством друг с другом.
Но затем, по прошествии нескольких столетий, гностики исчезли, сломленные религиозными репрессиями. К концу эпохи Античности культурное наследие богоненавистников было практически уничтожено. Гностические тексты больше не переписывались, а их идеи были вычеркнуты из истории – за исключением тех, которые сохранились в древних полемических сочинениях христиан, направленных против ересей. Хотя гностические настроения спонтанно возникали и в средневековых еретических сектах, опыт первых гностиков был предан забвению.
Но однажды утром в 1945 году два брата-египтянина отправились на целый день работать в поле – в засушливой сельской местности неподалеку от города Наг-Хаммади. Их лопаты наткнулись на неожиданную находку – большой глиняный кувшин, из которого высыпался целый ворох древних манускриптов. Братья принесли свою находку домой и показали ее матери. Та была не в силах понять содержание текстов, но догадалась, что манускрипты были написаны на коптском – языке египетских христиан. Поэтому несколько свитков тут же были отправлены в печь – разжечь огонь для ужина: женщина не собиралась хранить дома христианские тексты. Однако братья смекнули, что могут заработать, продав их городским антикварам. Именно так началась одиссея этих древних текстов, годами переходивших из рук в руки, пока часть из них не оказалась у выдающегося ирановеда Анри Корбена, который первым понял их значимость. Спустя еще несколько десятилетий они были опубликованы и переведены на современные языки.
Эти тексты, получившие название папирусов из Наг-Хаммади, вернули нам голос гностиков поздней Античности[141][142]. В них рассказывается о злом боге Ялдаваофе, о его свите злонамереннных архонтов, создавших наши несовершенные человеческие тела, и о царстве за пределами космоса, от которого получили свою искру наши души. В них же излагается история нашей матери Софии, ее падения и попыток Спасителя вызволить ее наследие, заключенное в нас. Посредством этих текстов наш Отец, андрогинный Чуждый Бог, раскрывает наше давно замалчиваемое происхождение.
Все гностические группы объединяла одна и та же интуиция: сотворение мира было космической катастрофой, однако люди могли внести свою лепту в то, чтобы обратить ее вспять. Пожертвовав сложностью разных гностических сюжетов, можно представить панорамный обзор их общей концепции и попробовать дать единое изложение тех удивительных космогонических историй, которые представлены в библиотеке Наг-Хаммади.
Приступить к этому рассказу необходимо с формулировки «Вначале…» Правда, гностики считали, что в начале Вселенной не было ничего – была одна лишь Бездна. Ни одно слово, понятие или образ неспособны передать ее природу, никто и ничто не может ее постичь. Вначале Бездна обладала мыслью без содержания. И Бездна соединилась с этой мыслью, подобно тому как мужчина соединяется с женщиной, они слились в единое и совершенное андрогинное существо.
Из этого союза возник каскад других существ – Эонов. Каждое из них олицетворяло одно из скрытых свойств Бездны. А вместе они составляли божественную Полноту (Плерому), в которой Бездна видела себя явленной. Эоны не являлись абстрактными понятиями – то были существа, обладавшие собственной жизнью и характером. Они были наделены желаниями, а следовательно, и слабостями. Ирония заключалась в том, что Эон, воплощавший способность к божественной Мудрости – Софии, был в этом божественном семействе наименее мудрым. София отказывалась принять непостижимую тайну Бездны и желала вернуться к своему происхождению и разгадать его.
За эти амбиции София заплатила высокую цену. Ее устремления не только пошли крахом – она была изгнана из своего семейства и исторгнута из Плеромы. Но ее невоплощенное желание не исчезло, оно лишь нарастало внутри нее, пока не стало живым. Затем оно сгустилось в полуаморфную темную массу, обрело разум, стало двигаться и приняло мужской облик.
София вырвала это желание-мужчину из себя, однако он не погиб. Он рос в одиночестве, и некому было руководить его ужасающей силой. У этого существа было тело змеи, морда льва и глаза из пламени. Поскольку он не мог видеть ничего вокруг себя, он считал себя единственным существом, присутствующим во Вселенной. Он построил для себя трон, который назвал Небом, и подножье этого трона – Землю. Затем он создал семерых помощников, которых нарек архонтами – правителями, и поручил им управлять миром. Кроме того, он создал «бюрократию» из ангелов и архангелов – всего их насчитывалось 365, – поручив им управление временем. Завершив всё это, он собрал своих подданных и провозгласил: «Я бог, и нет другого, кроме меня!» Но вдруг с высоты раздался голос: «Ялдаваоф, ты не единственный бог! Выше тебя есть Бездна и я, от которой ты произошел». Так говорила София, дав ему имя Ялдаваоф.
Услышав голос матери, Ялдаваоф закричал громче: «Я, я бог-ревнитель, и нет другого бога, кроме меня»[144]. Но явление Софии потрясло царство Ялдаваофа. Все узрели красоту ее облика, когда ее отражение на мгновение озарило мировые воды.
Ялдаваоф велел своей свите подойти ближе и прошептал: «Увиденное и услышанное вами есть наш враг, желающий уничтожить наш мир. Мы должны сразиться с ней! Создадим существо по образу ее и подобию, дабы больше не было у нее охоты нападать на нас, и размножим его, дабы в нашем услужении было множество рабов»[145].
Архонты, ангелы и архангелы тут же принялись за работу. Каждый из них создал отдельную часть человеческого тела, а справившись с этим, они собрали их вместе. Полученное творение Ялдаваоф нарек Адамом и стал ждать, когда тот очнется. Однако Адам лежал на земле, как безжизненная кукла.
Глядя на всё это с высоты, София разразилась хохотом. Она могла уничтожить творение своего сына одним движением пальца, но сначала ей нужно было вернуть то, что отнял у нее Ялдаваоф. Прежде чем воссоединиться с Плеромой, она должна была забрать обратно ту часть своей жизненной силы, которая покинула ее из-за ее собственной ошибки. Эту искру Ялдаваоф хранил в себе, и теперь задачей Софии было вернуть ее в неприкосновенности.
София прошептала Ялдаваофу на ухо: «Человек твой мало чем отличается от куклы. Подуй ему в лицо от духа твоего, и тело его восстанет». Поддавшись на уловку матери, юный бог дохнул Адаму в лицо и передал ему свою искру иного мира. Тогда Адам открыл глаза, посмотрел на своего создателя и спросил: «Кто ты?» – «Я Бог, отец твой, – отвечал Ялдаваоф, – а теперь поднимись и вставай на ноги». Адам изо всех сил попытался встать, но у него получалось лишь барахтаться на земле. И тут Ялдаваоф понял, что был обманут. Он передал Адаму достаточную силу, чтобы тот свергнул его с престола над Небом и Землей. Правда, Адам, к счастью, еще не предпринимал никаких действий и не знал о своей истинной силе. Ялдаваоф тут же приказал своим архангелам запереть его в Райском саду, где он должен был оставаться в неведении относительно подлинной природы своей души.
София же призвала свою помощницу Зоэ – «жизнь» – и отправила ее в Рай с поручением открыть Адаму его истинное происхождение потерявшегося ребенка Плеромы и помочь ему стать полноценным человеческим существом, ради его освобождения. Чтобы выполнить эту задачу, Зоэ взяла себе новое имя – Ева и из субстанции с Земли Ялдаваофа создала себе женское тело. Увидев Адама, возлежащего в Раю, она сжалилась над ним и сказала: «Адам, оживи, встань на земле!» Эти слова, пронесшиеся сквозь Адама, зажгли в нем таинственную энергию. Он наконец смог встать на ноги и поклонился Еве: «Не знаю, кто ты, но ты будешь названа Матерью живых, ведь ты действительно дала мне жизнь». Но в Раю ничто не могло остаться скрытым от глаз правителей, и архангелы, устремляясь к Еве, закричали: «Не тот ли это враг, который грозился уничтожить наш мир?» Однако они даже не подозревали, насколько сильна была Ева. Она ослепила и разметала их и, пока они лежали на земле бездыханными, перенесла дух Зоэ из собственного тела в росшее неподалеку дерево – Древо Познания. Очнувшись, архангелы увидали тело, оставшееся от Евы. Они осторожно обошли его, а затем схватили и подвергли насилию, чтобы от тела этого родилось новое потомство рабов. Зоэ тем временем взирала на них с Древа познания. Насилие не беспокоило ее – правители могли надругаться лишь над ее телом, сделанным из той же низменной материи, что и их собственные тела.
Теперь правители взялись за Адама: они усыпили его и стерли ему память. Когда Адам очнулся и увидел рядом с собой тело Евы, то спросил у архангелов, что это за существо. «Мы сотворили ее из твоего ребра, чтобы она была вместе с тобой и ты был ее господином», – отвечали они. Адам согласно кивнул, а Ева, в которой по-прежнему отсутствовал дух Зоэ, не стала противиться. Адам и Ева, легкомысленные и покорные своим хозяевам, остались вместе в Раю.
Между тем для Софии борьба за возвращение своей искры лишь начиналась. Она обратилась за помощью к своему божественному семейству, и тогда из Плеромы возник дух, именуемый Христом, который спустился в Рай со скоростью света. Приняв облик змея – мудрейшего из всех существ, Христос обвил своим телом Древо познания, в котором по-прежнему пребывала Зоэ. Увидев пару, которая прогуливалась по Раю, змей подозвал Еву и спросил: «Правда ли Бог сказал: ”Не ешьте ни с какого дерева в саду“?» – «Мы можем есть плоды с деревьев сада, но Бог сказал: ”Не ешьте плодов с дерева, которое посередине сада, и не трогайте их, иначе вы умрете“», – отвечала ему Ева. «Вы не умрете. Бог знает, что, когда вы съедите их, ваши глаза откроются и вы станете как Бог, познав добро и зло». Посмотрев на дерево, в котором скрывался дух Зоэ, Ева сорвала с него плоды, вкусила их и дала попробовать Адаму. И тут их разум озарила вспышка: они поняли, что находятся в плену у злого Бога, который боится и ненавидит их. Они узрели отсутствие одежд знаний и ощутили стыд. Но даже испытав отвращение к ничтожеству своей телесной сущности, Адам и Ева нашли друг друга привлекательными. Они полюбили друг друга и решили вместе начать новую жизнь, полную познания и неповиновения.
Когда архангелы обнаружили Адама и Еву, прячущихся от них в зарослях, они тут же поняли, что случилась. Не имея возможности отомстить змею, чья сила намного превосходила их, они изгнали супругов из Рая в самое нижнее измерение Вселенной – на Землю, бывшую подножием Ялдаваофа. В этом диком царстве, пораженном болью, смертью и болезнями, они гарантированно станут жертвами слабости своей телесной оболочки.
Адам и Ева остались одни против всего мира. К тому же Ева была беременна ядовитым семенем архангелов. Она родила Каина, Авеля и других детей, в которых запечатлелись черты правителей. Затем она занялась любовью с Адамом, и от их союза родился еще один ребенок – Сиф (Сет), в котором сияли искра Софии и мудрость Зоэ. Сиф дал свое потомство – «племя непоколебимое», хранящее наследие Плеромы. От него в конечном итоге и произошли гностики.
Ялдаваоф наслал на Землю Потоп, чтобы уничтожить потомство Сифа, однако вмешательство Софии позволило ему выжить. Когда потомки Сифа поселились в городах Содоме и Гоморре, Ялдаваоф собрал огненную бурю и направил ее на них. Они спаслись и рассеялись по всему свету, скрываясь среди невежественных толп.
По прошествии столетий потомки Сифа и архангелов перемешались. Ялдаваоф был вынужден признать, что уничтожать человечество слишком поздно. Вместо этого он установил над людьми власть новых правителей – зодиака, управлявшего их судьбами, а также царей и жрецов, занимавшихся их угнетением. Мир превратился в Ад страдания, где люди были порабощены своим невежеством и терзаемы слабостью своих тел.
Однако София не падала духом. Она упросила Плерому вновь ниспослать дух Христа, который уже помогал Адаму и Еве в облике змея. На сей раз Христос предстал в теле мальчика по имени Иисус. Он начал странствовать по Палестине, проповедуя людям учение о своей божественной природе и их истинной родине за пределами этого мира. Тогда Бог поднял против Иисуса его соплеменников-иудеев, а когда этого оказалось недостаточно, наслал безумие на одного из ближайших друзей Иисуса, Иуду Искариота, который предал его. Иисус был схвачен земными властями и пригвожден к кресту, как того и желал Бог. Однако дух Христа покинул тело Иисуса еще до того, как он умер. Спрятавшись в толпе у подножия креста, Христос бесстрастно смотрел на то, как Иисус испускает свой последний вздох.
После погребения тела Иисуса Христос вновь явился апостолам. Теперь они увидели его в истинном обличье – как меняющее форму сущее, то молодое, то старое, то женщину, то мужчину. Христос утешил апостолов, объяснив им, что Бог неспособен причинить ему никакого вреда. Не имел Бог и власти над ними, поскольку они тоже принадлежали к иному миру Плеромы, находящемуся далеко за пределами тьмы этого мира. Христос повелел апостолам распространять этот тайный гнозис (знание) среди всех людей, поскольку каждый, кто его обретет, будет неизбежно спасен. Задачей апостолов было организовать всеобщее восстание против правления Бога и его властей.
Христос пророчествовал, что в конце времен тюрьма этого мира рухнет, а власть Бога будет низвергнута. Человеческие тела исчезнут, а наши дýхи, наконец освободившись, смогут вернуться в тот иной мир, которому они принадлежат. Вместе с нами будет спасена от своего изгнания и София, получив прощение за былые ошибки, ибо она есть подлинная душа и сокровенная сущность всякого человека. Наш внутренний голос, который не приемлет страдания этого мира, и та тоска, которую мы порой испытываем по нездешним местам, которых никогда не видели, – это и есть голос и тоска Софии. Наше спасение окажется также и искуплением нашей истинной матери.
Сообщив это апостолам, дух Христа растаял. Его история кончилась – теперь началась история гностиков.
Непросто возвращаться к обычному историческому повествованию после такой космической драмы. Какие сюжетные перипетии могут соперничать с приключениями Софии, зловещими замыслами Ялдаваофа или героизмом «племени непоколебимого»? В сравнении с фактами мифа факты истории выглядят слишком уж сухо – если, конечно, не рассматривать историю как разворачивание мифа. Именно так гностики и воспринимали события своей эпохи на закате средиземноморской Античности.
Гностические общины собирались в мятежную сеть космических скитальцев. Они не планировали создавать свой постоянный дом на Земле – вместо этого они желали вывести из строя этот мир прежде, чем отправиться в исход по ту сторону горизонта, Небес, Бога – в неизъяснимое иное Бездны. Посвященным в тайны гностических знаний мог стать любой желающий к ним присоединиться – богатый или бедный, свободнорожденный или раб. В особенности приветствовались женщины. Гностики разрешали и поощряли запрещенное в других культах: среди их священнослужителей, учителей и пророков было много женщин, а форма женского тела считалась образом Евы, Зоэ и Софии.
Гностики объединялись вокруг харизматических лидеров, исполняли комплексы ритуалов и распределяли титулы среди верующих. Правда, они не относились ко всему этому слишком серьезно. Гностикам приходилось использовать несовершенный язык этого мира, поскольку «истина не пришла в мир обнаженной, но она пришла в символах и образах. Он не получит ее по-другому»[148]. В то же время они знали, что мирские статусы, иерархии и социальные условности составляют часть злого замысла Бога – держать людей порабощенными своим невежеством.
Для выполнения своей миссии гностики вырабатывали различные стратегии. Одни из них шли путем аскетизма, отказавшись от любых возможных даров мира Ялдаваофа. И их противникам было непросто что-либо поставить им в упрек. Другие же, напротив, подавали для этого массу поводов. Эти «распутные» гностики верили, что освобождение наступит само собой сразу после их смерти, раз уж они познали истину, и поэтому посвящали всю свою жизнь подрыву устоев. Их логика была проста: если этот жалкий мир является порождением злого Бога, то и законы общества и природы, на основании которых он функционирует, тоже должны быть злом. Например, вместо того чтобы заводить детей, которые будут подчиняться Божьей власти, такие гностики предпочитали коллективно поедать мужское семя и менструальную кровь во время ритуальных оргий[149]. Третьи сочетали либертинизм с переосмыслением социальных практик и верований. Философ-гностик Епифан, сын Карпократа, в своем трактате «О справедливости» отстаивал гностический коммунизм, радикально противостоящий институтам частной собственности, судебной системе, моногамии и браку, а также дискриминационному убеждению, что животные и растения недостойны прав человека[150].
Все они – аскеты, своевольники и коммунисты – считали себя «поколением Бесцарственности», присягнувшим на верность лишь той искре иного мира, что горела у них внутри[151]. Они были детьми «несуществующего Бога» – Иного Бога, безмолвной Бездны, вечно живой и непостижимой. Им были чужды этот мир и его язык – они были гражданами инобытия, окутанного тайной.
Несмотря на все свои доблестные усилия, гностики в итоге потерпели поражение в войне с миром. К тому времени, когда они оказались вычеркнуты из истории, исчезли и последователи Гермеса Трисмегиста, а последние язычники ушли в далекие пагусы, где цеплялись за остатки своей веры под прикрытием народных традиций. В этом опустелом ландшафте духа свои позиции укрепляли господствующие религии. К концу эпохи Античности симфония средиземноморского воображения свелась к триаде монотеистических религий – иудаизму, христианству и появившемуся вскоре исламу.
Их пугающую гармонию нарушал лишь один голос – манихейство. Эхо этого учения не затихло и по сей день. В сегодняшней речи слово «манихей», обращенное в чей-либо адрес, подразумевает обвинение в чрезмерной ригидности, результатом которой становится неспособность замечать нюансы нашего мира, в особенности во всём, что касается добра и зла. Это закрепившееся за манихейством бесславие демонстрирует, что оно тоже было обречено на полное историческое поражение. Однако прочность оснований манихейства и размах его исторического влияния в масштабах целых эпох и культур свидетельствуют о том, что за этим феноменом стоит нечто гораздо большее, чем подразумевается нынешним контекстом употребления этого понятия. Благодаря манихейству средиземноморское воображение поздней Античности добирается до своих самых дальних географических пределов, и это будет последний эпизод нашего рассказа об этом периоде.
История манихейства началась в 216 году н. э. с рождением неподалеку от Вавилона мальчика по имени Мани. Семья его принадлежала к старинной парфянской аристократии, однако его отец больше ценил свершения на духовном поприще, нежели благородство крови. Поэтому, когда Мани исполнилось четыре года, отец отдал его в общину мистиков, находившуюся неподалеку от реки Тигр. Там Мани воспитывался в аскетичных условиях и обучался на стыке иудейской, христианской и зороастрийской традиций.
В возрасте двенадцати лет, когда мальчики обычно озабочены первыми признаками половой зрелости, Мани узрел, как над ним разверзлись небеса и с высот спустился ангел, приземлившийся рядом с ним. Назвав себя его «другом»[152], ангел открыл мальчику существование тайного мира Света, скрытого за пределами нашего мира и внутри каждого живого существа. Ангел исчез, но пообещал вернуться. Пережив этот опыт, Мани еще глубже погрузился в изучение всевозможных религиозных традиций. Кроме того, он упорно трудился над освоением всевозможных средств выражения, от живописи и музыки, до каллиграфии и грамматики, которые могли бы помочь ему поведать другим о своем видéнии. Вновь увидеть своего товарища-ангела он смог лишь через двенадцать лет, и когда тот наконец вернулся, жизнь Мани необратимо переменилась. Ангел повелел Мани покинуть родное селение и создать новую общину, участники которой займутся поисками Света, сияющего внутри каждого человека и за пределами мира. Вместе с небольшой группой своих последователей, включавшей его отца, Мани покинул края своей юности и отправился в странствие по персидским землям, где в те времена правила династия Сасанидов. Они шли и шли на восток, пока не добрались до дельты Инда, а затем свернули на север, в царство Туран на территории Центральной Азии, где Мани обратил в свою веру местного правителя[153]. На протяжении всего этого времени Мани и его последователи не прекращали разрабатывать свое религиозное учение. Они переводили свою проповедь на языки, встречавшиеся им на пути, и адаптировали ее к особенностям различных культур. В конце концов одна и та же истина всегда звучит разными голосами для разных людей.
Мани утверждал, что [божественная] премудрость и добрые дела – это то, с чем постоянно, время от времени, приходили посланники Божьи. Когда-то о них возвестил в Индии посланник, которого [звали] Буд, в другое время – Заратуштра в земле персов, а когда-то с этим пришел Иисус в земли Запада. «Потом, [говорил он], снизошло откровение в этом последнем столетии в землю Вавилонскую при посредстве моем, [а я], Мани – посланник истинного бога»[154].
Космология Мани отличалась глубиной и одновременно была проста, как басня. Он распутывал сложные метафизические узлы, превращая их в отчетливый сюжет, в котором яркая образность преобладала над абстрактными объяснениями. В лучших традициях средиземноморского синкретизма Мани черпал вдохновение из множества источников. Особенно много он позаимствовал из мифологии зороастризма – древней религии Персии, в которой за господство над Вселенной боролись две противоположные силы, примерно равные по своей мощи. Мани направил зороастризм в новое русло, подобно тому как христианство трансформировало иудаизм. Он создал грандиозную и в то же время вполне простую и понятную историю – космический эпос, главные персонажи которого обитали в теле и душе всякого живого существа.
Согласно учению Мани, в самом начале Вселенная была разделена на два царства, которыми правили два абсолютных принципа – чистый свет и чистая тьма. Они были полностью отделены друг от друга, и Вселенная пребывала в равновесии между ними. Но однажды тьма, взбудораженная своей беспокойной природой, решила напасть на царство света. Властелин света Зурван, готовясь к защите от Властелина тьмы Аримана и его «правителей» – архонтов, призвал воина света по имени Ормазд и придал ему форму архетипического первочеловека.
В отличие от большинства тварных существ, душа Ормазда не пребывала в теле – он носил ее снаружи, подобно доспехам. Облачившись в эти доспехи-душу, Ормазд отправился навстречу надвигающимся силам тьмы к границе между двумя царствами. В чудовищной битве он потерпел поражение и попал в плен к Властелину Тьмы.
Тогда Зурван обратился к еще одному существу – Митре – и отправил его на спасение своего ратоборца. При помощи силы и хитрости Митре удалось вернуть тело Ормазда, но не его доспехи света – его душу. Властелин Тьмы спрятал душу Ормазда на планете Земля, где его архонты охраняли ее подобно сокровищу. Митра не сдавался – чтобы извлечь свет из Земли и вернуть его Зурвану, он создал систему планет и звезд, напоминавшую огромный механизм. Для запуска этой махины Зурван призвал андрогинное существо – Третьего посланника – и направил его в Солнечную систему. Третий посланник обосновался на Солнце, поставил двенадцать своих дочерей управлять домами Зодиака и стал черпать свет, используя в качестве ковша Луну. Вот почему мы до сих пор видим, как луна каждый месяц становится полной и изливает свой свет Солнцу, пока ее ковш не опустеет и не будет готов зачерпнуть новую порцию света.
Однако часть света оказалась сокрыта Властелином Тьмы в телах его архонтов. Когда Третий Посланник явил себя в своем обнаженном великолепии андрогина, те не смогли сдержать возбуждения: мужская половина архонтов излила на землю свое семя, а у женской случился выкидыш. Семя архонтов превратилось в растения, а извергнутые зародыши – в животных, так что и те и другие несут в себе частицы света.
Ошеломленный наступлением Зурвана, Властелин Тьмы создал двух людей – Адама и Еву – по форме андрогинного Третьего Посланника. Вложив в них весь остававшийся свет, он погрузил их в неведение о своей истинной природе. В ответ Зурван разыграл свой последний козырь: направил еще одного посланника, Иисуса Великолепного, чтобы тот просветил людей относительно причитающегося им места в царстве света. С того самого дня и вплоть до неизбежной победы Зурвана в конце времен душа каждого существа будет вовлечена в космическое сражение, где на кону стоит бегство из объятий власти тьмы и возвращение в собственный дом света. Как только будет спасена последняя душа, материальный мир наконец исчезнет, а исходное состояние абсолютного разделения между чистым светом и чистой тьмой будет восстановлено.
Последователи Мани вели войну с тьмой изо дня в день. Одни из них – Избранные – посвятили борьбе за добро всю жизнь, отказавшись от любых мирских привязанностей, включая собственность, постоянное место жительства, заработок и сексуальные отношения. Они стремились жить в чистоте и старались не причинять вреда ни одному живому существу, включая животных и растения. Другие – Слушающие – восполняли ограниченный объем своих обязательств тем, что обеспечивали потребности Избранных. Они регулярно готовили и подносили им вегетарианскую пищу, одновременно наблюдая за физическим процессом, посредством которого Избранные поглощали вместе с пищей частицы света, заключенные в растениях. Благодаря обмену веществ эти частицы очистятся, и тогда их можно будет взять с собой после смерти в последнее путешествие в царство Света. В обмен на эти услуги Избранные отпускали Слушающим грехи, которые они совершали в отношении растений во время приготовления пищи.
Религия Мани выделялась среди жестокостей поздней Античности. Ее мифология напоминала сновидение, дарила надежду и не отличалась чрезмерной усложненностью. В этике учения Мани редкая отзывчивость к любому проявлению страдания сочеталась с глубокими метафизическими прозрениями. Неудивительно, что манихейские общины привлекали множество интеллектуалов. Одним из них был небезызвестный Августин, уроженец Тагаста на территории нынешнего Алжира, который, отдав девять лет манихейству в качестве Слушающего, познал многое из того, что в дальнейшем поможет ему стать величайшим философом своей эпохи, отцом и святым католической церкви.
Религия Мани нашла благодатную аудиторию и среди торговцев, чьи мирские дела без затруднений укладывались в рамки доктрины, которая не демонизировала посюсторонний мир. Разделение адептов вероучения на два уровня позволяло обрести спасение и людям, которые удовлетворяли потребности Избранных, не посвящая при этом всю свою жизнь вере. Помимо торговцев, манихейство распространяли через границы профессиональные миссионеры. Мани наставлял своих посланников сохранять гибкость, приспосабливая доктрину к локальным культурам: пока дух учения оставался неизменным, его основатель не видел проблемы в изменении его буквы. Мани лично занимался реформой арамейского алфавита, чтобы его труды было легче переводить на языки соседних земель. Для тех, кто принес клятву на верность царству, лежащему за пределами мира сего, границы, которые навязывались соперничающими империями и народами, были не более чем линиями, начерченными на песке.
Однако у этой отстраненности от исторической динамики в конечном итоге обнаружилась своя цена. Как предупреждал своих учеников Иисус Христос, не присягнувшие на верность миру всегда будут вызывать гнев тех, кто черпает свою силу из суеверия, будто миром сим всё и заканчивается. «Если бы вы были от мира, то мир любил бы свое; а как вы не от мира, но Я избрал вас от мира, потому ненавидит вас мир»[155].
Когда Мани проповедовал в Центральной Азии, на трон Персии вступил новый государь, имевший репутацию мудрого монарха, интересы которого не ограничивались богатством и властью. Поэтому в начале правления шахиншаха («царя царей») Шапура I Мани вместе с растущим кругом своих последователей решил вернуться в сердце Персии. Пророк Света попросил аудиенции у правителя, чтобы изложить тому свое учение. Царь согласился и с первой же встречи поддался очарованию космологии Мани. Шапур даровал Мани царское благословение, распространив свое покровительство на всех, кто отправлялся проповедовать его учение. Казалось, Мани была уготована необычайно легкая пророческая стезя.
Однако в 272 году благосклонный к Мани Шапур I скончался, а спустя год на персидский престол взошел Бахрам I. Мани не обращал внимания на происходившее при дворе шахиншаха, возможно полагая, что политические события больше не смогут прервать триумфальное шествие его религии. Но когда Мани собирался предпринять очередное путешествие на Восток, к нему явился гонец с распоряжением прибыть ко двору Бахрама. Оставив наставления ученикам, Мани отправился в Бет Лапат (Гондишапур), где находилась резиденция монарха. Двор встретил Мани не слишком дружественной атмосферой. Он тут же подвергся критике зороастрийских жрецов, которые обвинили его в распространении непатриотичного учения, угрожавшего духовным основам Персии. Затем Мани допросил и сам правитель. «Почему же Бог дал свое откровение тебе, а не мне, властелину державы?» – спросил Бахрам I. «Бог – это и есть Властелин», – отвечал Мани[156][157].
Публичное умаление власти шахиншаха было равносильно подстрекательству к мятежу. Бахрам приказал стражникам схватить Мани. Те заковали его руки и ноги в кандалы и обмотали его тело тяжеленными цепями – брошенный на землю Мани был обречен умереть от удушья. Лишь горстка последователей осмелилась остаться рядом с испускающим дух учителем. Однако смерть Мани от этой казни, ставшей для его адептов аналогом распятия Христа, наступила лишь спустя двадцать шесть дней.
Подобная Страстям Христа смерть Мани лишь активизировала его учение. «Посланцы света» перенесли свой «святой престол» в расположенный на территории сегодняшнего Ирака город Ктесифон, отправляя оттуда миссии для создания новых опорных пунктов – в Египте, Алжире, на Пиренейском полуострове, в Галлии, Италии и Далмации. Где бы ни появлялись последователи Мани, они встречали теплый прием среди обычных людей и враждебность со стороны властей.
В римских землях императоры-язычники с недоверием относились к религии, явившейся из враждебной Персии, а их христианские преемники причислили учение Мани к ересям. Последователей манихейства бросали в тюрьмы, лишали имущества и приговаривали к каторге, а их предводителей сжигали заживо вместе с их священными текстами. К концу VI века манихейство практически исчезло во всей Европе и Северной Африке, а когда в Средние века учение Мани ненадолго возродилось в Европе среди богомилов в Болгарии и на Балканах, а также у катаров в Южной Франции, официальная церковь не медлила с их истреблением.
В Персии дела обстояли не лучше. Правители династии Сасанидов изгнали манихеев, вынудив их перенести свой «святой престол» в Самарканд (расположенный в современном Узбекистане). А через несколько столетий, с появлением исламских властителей, началась новая волна гонений, и адепты учения Мани были вынуждены отправиться еще дальше на восток.
Наконец искатели Света нашли единственное пристанище среди уйгуров Китайского Туркестана, обитавших неподалеку от современной Монголии. В их державе манихейство вернуло свою былую славу, получив со временем статус официальной государственной религии[158]. Манихейские миссионеры возобновили свою деятельность, совершая паломничества в северном направлении – в Сибирь – и на восток, в Китайскую империю. Там их радушно принимали при дворе императрицы У Цзэтянь (правила в 665–705 годах), где последователи Мани на равных участвовали в публичных дискуссиях с местными адептами буддизма, даосизма и конфуцианства.
Казалось, что после нескольких веков скитаний манихеи обрели постоянную крышу над головой. Однако в начале XIII века правитель монголов Чингисхан начал военную экспансию за пределы своей страны. Он напал на уйгурскую державу, стремительно завоевал её и двинулся дальше во все стороны света. За несколько лет монголы захватили Китай и Центральную Азию, добрались до Ближнего Востока и Восточной Европы. В их новой империи, основанной на суровой воинской этике, проповеди Мани о ненасильственной борьбе с тьмой не нашлось места. Пламя манихейства, потушенное военными репрессиями, окончательно угасло.
В 1292 году, во времена правления внука Чингисхана Хубилая, венецианский купец Марко Поло и его дядя Маттео странствовали вдоль юго-восточного побережья Китая. Когда двое венецианцев остановились отдохнуть в городе Фучжоу неподалеку от побережья Тайваня, один местный житель, образованный мусульманин, прослышав об их любопытстве ко всему диковинному, поинтересовался, не хотят ли гости познакомиться со странной группой людей, живущей особняком. Они не поклонялись идолам или огню, не следовали заветам Мухаммада, Будды, Лао-цзы, Конфуция или Христа. Марко и Маттео попросили организовать встречу с таинственными людьми, однако те не испытывали желания общаться с незнакомцами, опасаясь, что двое путешественников могут оказаться тайными посланцами, направленными китайским императором, чтобы прознать их тайны. Через несколько дней переговоров Марко и Маттео наконец разрешили побывать в общине. Там венецианцы узнали, что этот небольшой коллектив исповедует религию, история которой насчитывает более семи столетий, хотя название ее было забыто даже ее приверженцами. Их вера находилась под запретом так долго, что среди них не было ни одного учителя, способного исполнять ритуалы и толковать священные тексты. В их распоряжении оставалось лишь несколько книг, понимание которых они утратили, поэтому использовали их просто в качестве талисманов.
Когда Марко и Маттео попросили показать эти книги, к своему великому удивлению, они обнаружили в них несколько отрывков из Библии. Эти люди, подумали венецианцы, явно принадлежат к давно забытой ветви христианства, которую ветры истории забросили столь далеко! Однако это предположение не вызвало воодушевления, пока венецианцы не сообщили этим людям, что христиане находятся под протекцией императора и могут без страха отправлять свой культ. На это община тут же согласилась направить двух посланников к императорскому двору, чтобы объявить себя христианами[159].
Марко и Маттео Поло продолжили свое путешествие, довольные тем, что им удалось вернуть в лоно церкви нескольких заблудших овец. Однако сегодняшние исследователи полагают, что встреченные ими люди прекрасно знали, какова их вера и в чем состоит смысл ее текстов. То были последние адепты манихейства, чудом избежавшие преследований монголов и имевшие веские основания притворяться невеждами перед венецианцами, которые фактически служили монгольскому императору. Их позиция «позабывших свое имя» была вполне уместной: выдавая себя за представителей другой конфессии, последние манихеи из Фучжоу с фигой в кармане сумели сохранить суть средиземноморского воображения с присущим ему непризнанием конвенциональных имен и ироническим дистанцированием от структур мира сего.
Наше путешествие по эпохе поздней Античности тоже вполне уместно завершить именно здесь. Осознав свое поражение от истории, эти люди не стали растрачивать последние ресурсы на то, чтобы атаковать силы времени в лоб. Они покинули поле боя и молча двинулись дальше, скрываясь под постоянно меняющимися идентичностями. Подобно последним язычникам, последователям Гермеса Трисмегиста и гностикам, они предпочли исчезнуть из виду вместо того, чтобы капитулировать. Миру, в котором восторжествовали Архонты истории, от них досталась лишь внешняя оболочка.
Подобно адептам Осириса, с которыми Рутилий повстречался в римском пагусе, эти люди слыли чудаковатыми простаками. В действительности они применяли на практике урок, полученный ими от Ормазда, героя космогонии Мани, который потерял свою душу, надев ее на себя, как доспехи. В отличие от Ормазда, они хранили свою искру иного мира глубоко внутри себя, будто глас внутреннего проводника. Замкнутость этих людей выдавала их родство с другими мечтателями поздней Античности, не позволявшими тьме истории завладеть их внутренним миром.
Заря раннего Средневековья, наступившая после заката Античности, осветила Средиземноморье тусклым и пугающим светом. Спустя несколько столетий религиозных репрессий мало что осталось от творческого пыла Средиземноморья, и берега его чахли, теряя былое материальное и интеллектуальное богатство. Но с юго-востока, сквозь пустыни, уже начинал дуть новый ветер. Вскоре новая эпоха насилия и великолепия охватит всё Средиземноморье, заставив его обитателей опять черпать вдохновение из глубин своего воображения в поисках отходных путей из негостеприимного мира.
Этот вызов и невероятный союз, возникший между христианским Севером и исламским Югом, мы подробно рассмотрим в следующей главе.