К книге
Иные миры. Средиземноморские уроки бегства от историиIV Переводчики. Средневековье
65%
IV Переводчики. Средневековье
11

1

Во втором столетии после хиджры пророка Мухаммада – да благословит его Аллах и приветствует, – в IX столетии после рождества Господа нашего Иисуса Христа один мусульманский военачальник, обладавший титулом эмира, странствовал по пограничным землям между Сирией и Каппадокией. То были опасные края, где на дороге за каждым поворотом могла скрываться засада разбойников (апелатов) или ромейских солдат-христиан (акритов). Верхом на быстром арабском скакуне эмир направлялся на поиски приключений. Однажды ему на пути попалось уединенное поместье, где он заметил выглядывавшую из окна дочь ромейского военачальника и тут же в нее влюбился. Взобравшись по стене дома, он похитил девушку и поспешил с ней обратно к своему коню. Однако эмира заметили братья девушки, возвращавшиеся с охоты, и погнались за ним. Они догнали похитителя, окружили его и вступили с ним бой. Эмир был побежден, но, покоренный красотой девушки, заявил, что обратится в христианство и примет сторону ромеев, если ему будет позволено остаться с ней.

Плодом их союза стал самый знаменитый герой ромейского пограничья Дигенис Акрит, «двоерожденный властелин границы». Благодаря смешанному происхождению он стал в один ряд с античными героями, в чьих жилах текла кровь людей и богов:

Пора Гомера позабыть и басни об Ахилле,

Сказания о Гекторе – пустые измышленья

⟨…⟩

Его же – истинны дела, свидетелей им много[160].

Подобно Ахиллу, Дигенис Акрит был развит не по годам. В двенадцать он на охоте голыми руками убил двух медведей, оленя и льва. Затем он убежал из дома, чтобы вступить в ряды приграничных апелатов. Когда разбойники предложили ему помериться силами, он победил их одного за другим. Ради чего было присоединяться к людям, которые оказались слабее его? И Дигенис отправился дальше, в неизведанные земли. Блуждая в поисках приключений, он обнаружил дочь еще одного ромейского военачальника, которую отец запер в укрепленном замке. Молодые люди полюбили друг друга и решились на побег, но их замыслу помешали родственники девушки и их солдаты. Пришпорив коня, Дигенис Акрит помчался в бой и зарубил всех противников, пощадив лишь отца своей возлюбленной и ее братьев.

Столь доблестные деяния не остались без внимания – ромейский император, постоянно искавший пополнение для своего войска, направил к Дигенису гонца с приглашением на аудиенцию при дворе. Однако Дигенис отреагировал на это прохладно: двоерожденный властелин границы не имел ни малейшего желания переступать порог государевых палат и питал еще меньшее уважение к властям предержащим. Ответ его был прям: если император желает его видеть, то может явиться к нему и сам. Тогда император действительно покинул свой дворец в Константинополе и направился в пограничные земли, чтобы встретиться с четырнадцатилетним Дигенисом Акритом и даровать ему знатный титул. Императору было невдомек, что подобные условности для Дигениса не имели никакой ценности.

Тем временем поблизости от тех мест, где пребывал Дигенис, от победы к победе шел еще один воитель. Не ромейской крови, не арабской и не христианской веры, но мусульманской – и не мужчина то был, но женщина по имени Фатима, которая тоже была необыкновенным ребенком. Всего пяти лет от роду она уже напоминала десятилетнюю девочку и сызмальства обучалась воинскому мастерству. Похищенная в юном возрасте неприятельским арабским племенем, Фатима росла в рабстве, ухаживая за верблюдами и лошадьми. Хоть она и принадлежала к самому презренному сорту людей, ее лицо всегда было покрыто, как у благородной женщины, и она никогда не упускала случая продемонстрировать свою доблесть, участвуя наравне с мужчинами в самых опасных делах. Столь совершенным было воинское мастерство Фатимы, что ее стали называть Амира Зат аль-Химма (Дельхемма), «обладательница силы и доблести»[161]. Узнав, что ее новое племя собирается напасть на ее родное племя, она поскакала во главе войска, одержала победу над людьми своего отца, после чего искусно договорилась о воссоединении двух племен.

Своей семьей Фатима признавала лишь коня и доспехи, не испытывая ни малейшего желания обзавестись мужем. Но политическая воля распорядилась иначе, и ей пришлось выйти за человека, которого она презирала. Фатима не пускала его в свой шатер, швыряя в него грязью при любой его попытке приблизиться к ней, но однажды ночью муж подмешал ей в воду сильное снотворное снадобье. Как только Фатима уснула, ее муж вошел в шатер и силой овладел ею. От этого насилия родился мальчик, хотя, в отличие от родителей, кожа его была черной. Отец отказался от ребенка, и его растила в одиночку мать-воительница, сделав сына своим товарищем по оружию.

Пока Фатима воспитывала ребенка в воинском духе, Дигенису Акриту приходилось оборонять свой небольшой лагерь, разбитый на великолепном лугу среди гор. Его противниками были львы, разбойники, бродячие солдаты, а однажды даже дракон. Каждую ночь Дигенис возвращался к своей жене – единственному существу в мире, которое он почитал священным. Кроме любви к ней и страха перед Богом, который заставлял трепетать его сердце, Дигениса больше не связывали никакие узы. Безжалостный и не ведающий закона, Дигенис не ощущал угрызений совести, когда убивал других, а совершая насилие, он беспокоился лишь о том, что согрешил против моногамии.

Амира Зат аль-Химма, напротив, чтила законы своего коллектива. Она признавала решения халифа и его преемников, даже если они шли вразрез с ее собственными интересами, и ощущала ответственность перед своим народом. И всё же мусульманская воительница не поддавалась искушению разделять друзей и врагов по религиозному признаку. Для Фатимы, как и для Дигениса Акрита, христиане и мусульмане в зависимости от ситуации и наличия взаимного уважения могли выступать то противниками, то союзниками. Такую же позицию занимали и многие другие воины пограничья той эпохи, находившиеся между двумя конфессиями, – они легко меняли стороны и союзников. Так поступил и супруг Фатимы: после того как изнасилованная им жена напала на его войско, он попросил убежища у ромейского императора, заставив людей из своего клана принять христианство. Амира Зат аль-Химма вскоре и сама присоединилась к христианскому императору в Константинополе, предложив свою помощь в войне с его недругами.

После бесчисленных приключений оба героя встретили смерть по своему характеру. Амира Зат аль-Химма дожила до зрелых лет, окруженная восхищением своего народа. Она умерла во время паломничества в Мекку – благословение для правоверного мусульманина. Дигенис Акрит, напротив, так и прожил вне общества, хотя со временем прекратил свои скитания и поселился во дворце, построенном собственными руками. Согласно одной из версий, он внезапно скончался, когда нежился в ванне с женой, впервые за всю свою жизнь ослабив бдительность. Другие утверждали, что смерть встретилась с ним лицом к лицу, приняв облик Харона – легендарного проводника, переправляющего на лодке души умерших в загробный мир. Дигенис Акрит и Харон сошлись в бою в полном вооружении на «мраморном току» и бились, пока двоерожденный герой не испустил свой последний одинокий вздох – рядом не было ни друга, который мог бы его утешить, ни священника, который отпустил бы его грехи[162].

2

Дигенис Акрит и Амира Зат аль-Химма никогда не ступали на пустынные земли пограничья христианского и мусульманского миров. Их истории разворачивалась исключительно в голосах народных сказителей, откуда они переместились в немногочисленные рукописи, сохранившие эти устные предания. Однако в приключениях Дигениса и Фатимы отразились реалии жизни тысяч людей, обитавших в IX веке на территории между Каппадокией и Сирией на стыке различных верований, народов и культур[163].

Ощущение потерянности (displacement), появляющееся в сюжетах о Дигенисе Акрите и Амире Зат аль-Химме, было знакомо большинству населения Сирии, которое составляли христиане, проживавшие вблизи новых мусульманских владык. Вплоть до VII века для обитателей восточных берегов Средиземноморья продолжался период относительной стабильности – сначала под единым правлением первых римских цезарей, а затем в составе той сохранившейся части Римской империи, которая получила название «Византия». Несмотря на частые внутренние раздоры между различными христианскими сектами, в их мире доминировала единственная религия и единственная политическая власть, хотя последняя постепенно ослабевала. Но затем, в 622 году, произошел резкий поворот истории, когда пророк Мухаммад и небольшая группа его последователей принесли проповедь Аллаха из арабского города Мекки в близлежащий город Медину, положив начало мусульманской эре. Всего полтора десятилетия спустя, в 637 году, под натиском войска «правоверного» халифа Умара пали город Антиохия и вся северная часть Сирии. Исламские завоевания происходили молниеносно и влекли за собой политические и культурные трансформации на огромных территориях. Арабские воины становились во главе своих новых владений, перестраивая общество в соответствии с этнической и религиозной сепарацией. Для зимми – немусульман, к которым относились христиане, иудеи и зороастрийцы[164], – были введены особые налоги и ограничения, и теперь они оказались чужеземцами на собственной родине, которым приходилось договариваться о своем новом статусе.

Но, в отличие от повелителей пограничья, они не прибегали к насилию, чтобы утвердить собственное достоинство, а использовали другой способ – подражали сказителям, используя язык как инструмент создания новых собственных

миров. Эти люди говорили на сирийском – диалекте арамейского языка, выступавшем в Восточном Средиземноморье в качестве lingua franca. Еще в заключительный период ромейского господства сирийский язык стал связующим звеном между христианской эрой и наследием прежнего греческого мира. Такие переводчики, как Сергий Решайнский, перелагали на сирийский ряд классических греческих шедевров – труды Галена по медицине, философские трактаты Порфирия и работы Аристотеля по логике, наряду с текстами христианских авторов, таких как Псевдо-Дионисий Ареопагит. Особое внимание сирийских переводчиков привлекали трактаты по логике, в которых устанавливались правила корректного мышления и грамматика философской аргументации. Будто бы в ответ на таинственный порыв, затягивающий миры в расселины истории, переводчики пытались отстоять нечто способное определять – как минимум в пределах разума – границы рационального, надлежащего и истинного.

С появлением мусульман работа переводчиков стала более интенсивной. Их усилия больше не были исканиями одинокой горстки людей – они стали частью более масштабных начинаний по возведению моста между великолепием прошлого и амбициями новой эпохи халифов.

3

История христианских переводчиков и хранимого ими греческого наследия продолжилась далеко к югу Сирии. Географически эта история охватывала голубую ленту Евфрата, разворачивалась над яркими просторами пустынь Ирака и затем достигла долины, где до самых берегов Тигра тянулись сплошные зеленеющие поля. Там она остановилась, чтобы заново начаться в городе легенд – Багдаде.

Рассказывают, что однажды Аль-Мансур, второй халиф из династии Аббасидов, передвигался вдоль берегов Тигра в поисках подходящего места для основания своей новой столицы. Всё в этом городе с самого начала замышлялось сделать совершенным. Аль-Мансур расспрашивал своих советников об удобных местах, исходя из наличия поблизости различных ресурсов и доступности будущего города для купцов и войска. Затем халиф принялся искать для своего замысла высшие знамения. Ему стало известно, что в книгах христианских монахов содержится пророчество о будущем великом граде, который возникнет на месте небольшого храма на берегу Тигра. Говорилось, что построит этот город некий человек, зовущийся Миклас. И Аль-Мансур разинул рот от изумления, ведь именно так в детстве звала его няня. Он тут же отправился на это место, безмятежно переночевал в маленькой церкви и после пробуждения, помолившись, распорядился заложить здесь свою столицу[165]. Для определения наиболее подходящей даты для начала работ Аль-Мансур посоветовался с тремя астрологами – арабом, персом и евреем, которые вместе определили день – 30 июля 762 года. Чтобы раздобыть необходимые для строительства материалы, халиф приказал своим людям разобрать руины императорского дворца в Ктесифоне – резиденции древней Сасанидской империи, которая правила в Ираке до прихода ислама: это решение было призвано наполнить новый фундамент былым имперским духом. Оставалось лишь определиться с названием города. Для этого Аль-Мансур соединил два древних персидских слова: Баг («Бог») и Дад («данный») – и создал Багдад, город, «данный Богом»[166].

Этот город, выстроенный по тщательно продуманному проекту, должен был сочетать Небо и Землю. В самом центре Багдада располагалась цитадель идеально круглой формы, воспроизводившей очертания небесного свода, в стенах которой было проделано четверо ворот, подобно четырем рекам, вытекавшим из Эдемского сада. Внутри цитадели Аль-Мансур основал свой первый дворец.

В последующие десятилетия Багдад стремительно рос. В город переселялись сотни тысяч людей, строивших свои дома вокруг цитадели, благодаря которым новая столица Аббасидов быстро превратилась в один из крупнейших городов мира. Багдад стал сказочной сценой для сказок «Тысячи и одной ночи», в которых переодетые простолюдинами халиф Харун ар-Рашид и его визирь Джафар бродили по ночным улицам в поисках увлекательных историй и удивительных приключений.

Именно в этом центре торговли и обмена христианские переводчики-зимми обнаружили новых сторонников, которые помогли им спасти наследие классической Греции.

4

Внук основателя Багдада халиф Харун ар-Рашид в народных сказках изображен великолепным и при этом гуманным правителем. Он находил время, чтобы выслушивать своих подданных, и при любой возможности предпринимал усилия по восстановлению справедливости. Историки почти не сомневаются в том, что правление Харуна ар-Рашида было блистательным. Представление о его величии на фоне монархов, правивших тогда в Европе, может дать такой анекдот. В 797 году король франков Карл Великий направил двух своих придворных в сопровождении переводчика-еврея, дабы засвидетельствовать халифу свое почтение. Харун ар-Рашид в знак того, что был рад новому знакомству, послал Карлу белого слона по кличке Абуль-Аббас. Франкский король, взволнованный столь экзотическим даром, не смог найти лучшего ответа, чем две эльзасские охотничьи собаки, на что халиф откликнулся подарком механических часов из позолоченной бронзы. В хрониках правления Карла Великого европейские приключения Абуль-Аббаса, погибшего в военной экспедиции своего нового хозяина против племени данов, описаны в подробностях, тогда как в багдадских летописях ничего не говорится о незначительном обмене дарами с второстепенным далеким монархом[167][168].

Если величие Харуна ар-Рашида подтверждено историческими фактами, то в его гуманности и дальновидности возникают определенные сомнения. У халифа было два любимых сына: старший Аль-Мамун, рожденный от персидской наложницы-рабыни, и младший Аль-Амин, чьей матерью была арабка, законная жена Харуна ар-Рашида. Аль-Мамун, осознавая непрочность своего положения ребенка-полукровки, рос под сердечным наставничеством визиря своего отца Джафара и стал образованным юношей. Тем временем его брат, на чьей стороне была благосклонность двора, не слишком уделял внимание своему интеллектуальному совершенствованию. Когда для халифа пришло время выбирать себе наследника, он предпочел Аль-Амина – не столь талантливого, зато чистокровного аристократа и араба. А чтобы старший сын знал свое место, Харун ар-Рашид распорядился казнить его учителя Джафара, который был халифу другом и верным визирем.

Вскоре после смерти Харуна ар-Рашида два брата начали жестокую войну, быстро завершившуюся в пользу Аль-Мамуна, который завоевал Багдад и казнил Аль-Амина. После этого однажды ночью новому халифу во сне явился странный человек:

Узрел он сидящего в кресле человека с красновато-белой кожей, высоким лбом, кустистыми бровями, лысой головой, темно-синими глазами и благородными чертами. «Во сне я увидел, что стою перед ним, охваченный благоговейным страхом. Я спросил: ”Кто ты?“ Он ответил: ”Я – Аристотель“. Обрадованный, что нахожусь рядом с ним, я спросил: ”О философ, можно ли спросить тебя?“ Он отвечал: ”Вопрошай“. Я спросил: ”Что есть добро?“ Он ответил: ”Всё, что является добром в соответствии с разумом“. Я спросил: ”А еще что?“ Он ответил: ”Всё, что является добром согласно закону веры“. Я спросил: ”А еще что?“ Он ответил: ”Всё, что является добром в мнении множества людей“. Я спросил: ”А еще что?“ И он ответил: ”Больше – никаких ”еще“»[169][170].

Аристотель явился Аль-Мамуну не случайно. Уже при Харуне ар-Рашиде сочинения греческих классиков стали атрибутом роскоши, который обязательно должен был присутствовать у элиты халифата Аббасидов. Ее представители приглашали греков и сирийцев переводить произведения древнегреческих язычников, отчасти руководствуясь соображениями престижа, а отчасти – чтобы усилить полемические аргументы исламской интеллигенции в ее борьбе с религиозными противниками. При Аль-Мамуне эта неформальная тенденция превратилась в одну из составляющих поддержанного государством начинания беспрецедентного масштаба, которое открыло новые перспективы для средиземноморского воображения о принципах мироустройства.

5

Согласно исламской традиции, пророк Мухаммад вдохновлял своих последователей искать знания повсюду, вплоть до Китая. Для Аль-Мамуна подобный «Китай» располагался за северными рубежами его империи. В отличие от византийцев-ромеев, которые относились к своему классическому наследию всё более пренебрежительно, багдадский двор стал привлекать полчища переводчиков из пограничных сирийских земель, желая извлечь из древних книг любые знания, которые можно было пустить в дело исламской интеллектуальной революции. За пределы халифата были направлены эмиссары с поручением искать книги на всевозможные темы и доставлять их в Багдад. Тем временем халиф распорядился построить в столице новую библиотеку, получившую амбициозное название Байт аль-Хикма – «Дом мудрости». В ее тихих залах собирались группы переводчиков – в основном это были христиане-зимми сирийского происхождения. Благодаря щедрой поддержке халифа и его окружения полузабытые мыслители – Аристотель и Платон, Порфирий, Плотин, Евклид, Птолемей и Гален – напитали еще юную исламскую культуру мощным сочетанием метафизики, логики, риторики, этики, математики, инженерного дела, естественных наук, медицины и астрономии.

В присвоении языческих знаний с помощью неисламских переводчиков не было великой идеологической проблемы: любые полезные и истинные находки не следует отбрасывать лишь в силу источника их происхождения. В этой культурной атмосфере арабский язык с легкостью приспособил греческий термин для новой дисциплины – фальсафа, то есть философия.

Христианские переводчики сыграли ключевую роль в расцвете исламской философии, начиная с ее родоначальника Аль-Кинди – «философа арабов». Сам он не умел читать на греческом, и чтобы глубоко изучить идеи классического греческого наследия, он пригласил большую группу переводчиков, в основном из окружения сирийского христианского семейства Хунайн. Освоив древние тексты, Аль-Кинди начал создавать оригинальные работы с поразительным разбросом тематики, включая метафизику, логику, математику, этику, психологию, изготовление зеркал, ремесла и криптографию. Стремясь привлечь внимание своих современников к философии, он настаивал на том, что рациональные исследования совместимы с верой, основанной на откровении. Для этого Аль-Кинди использовал сочетание элементов, взятых из обоих источников, например при доказательстве отсутствия вечного существования Вселенной или нематериальности души. В первую очередь Аль-Кинди стремился доказать, что философия, сколь бы мощно ни звучала ее аргументация, никоим образом не способна навредить высшему величию Бога. Сочетая аргументы греческих неоплатоников с исламской концепцией Таухид – «единобожием», он настаивал, что языковые различия могут применяться лишь к сотворенному, а стало быть, конечному. Однако Бог – несотворенный, а следовательно, бесконечный – превосходит любые возможные утверждения, сделанные при помощи наших ограниченных языковых средств. Бог выше любых свойств и дефиниций, и нам остается лишь хранить молчание о его природе. При помощи философии Аль-Кинди не только укреплял исламский принцип абсолютного единства и трансцендентности Бога, но и наносил мощный удар по христианскому представлению о Боге как Троице – Отце, Сыне и Святом Духе.

Христианские переводчики, приглашенные Аль-Кинди, возможно, не подозревали, что трудятся во славу ислама и в ущерб своей религии. И всё же, если допустить, что Аль-Кинди был прав, разве может какая-либо религия претендовать на правильную дефиницию Бога? В абсолютном молчании Бог мусульман и Бог христиан возвращались к одному и тому же невыразимому единству, о котором священные тексты могли сообщать лишь метафорически.

6

Мир переводов зависел от судьбы династии Аббасидов. При Аль-Мамуне греческая философия стала частью законодательства халифата. Интеллектуальную повестку определяло религиозное течение мутазилизма, в котором верность кораническому откровению сочеталась с греческим рационализмом, а все несогласные с догматами течения подвергались преследованиям по распоряжению халифа. Но сразу после смерти Аль-Мамуна эти гонения, вошедшие в историю под названием Михна («испытание»), прекратились. Потомки халифа не видели особого смысла в строгой логической аргументации, предпочитая не столь «философский» подход к теологическим материям.

Тем временем на периферии халифата новые локальные силы стали добиваться большей территориальной автономии. Новоявленные династии на протяжении от Магриба до Ирана превращались в фактических правителей некогда безраздельных владений халифов. К концу X века власть Аббасидов была преимущественно номинальной, а множество правителей отдельных частей их державы разглагольствовали о собственной значимости как преемников Пророка. По мере ослабевания власти Аббасидов предпринималось всё меньше усилий по переводу древнегреческих текстов. Вместе с угасанием престижа христианских переводчиков и их покровителей христианским общинам исламского мира – Дар аль-ислам – оставалось лишь рассчитывать на милость местных правителей. Некоторых из этих христиан, к примеру живших под властью династии Фатимидов в Египте, ждали особенно тяжелые жизненные испытания.

Поэтому вполне можно представить, с какой встревоженностью и надеждой эти общины в конце XI века услышали весть о великом движении западных христиан, которые направились в Святую землю, находившуюся под властью мусульман.

Идея массового вооруженного паломничества под знаменем креста впервые получила формальное воплощение в 1095 году, когда папа Урбан II призвал верующих отвоевать землю, где жил и умер Иисус Христос. Поначалу этот замысел не слишком волновал мусульман Дар аль-ислам. Соотношение сил было не в пользу крестоносцев. На фоне расширения исламского мира, продолжавшегося несколько столетий, европейские земли так и не завершили выход из затянувшегося упадка – политического и экономического, не говоря уже о культурном. Однако европейские народы могли полагаться на свою воинственную аристократию, мощные боевые традиции и врéменную положительную динамику в демографии. При всех неизбежных различиях с их противниками в европейцах присутствовали черты первых мусульманских воителей, чей религиозный пыл был способен превозмочь, на первый взгляд, непреодолимые препятствия.

Однако начало Крестового похода было бесславным. Пока феодалы еще собирали свои войска, первыми в паломничество устремились народные массы, которые обрушились волной насилия на еврейские общины Европы, совершая массовые убийства невиданной жестокости. Вдоволь насытившись преступлениями против европейских «неверных», крестоносцы направились в юго-восточном направлении к Святой земле, пешком проследовав вдоль извилистых берегов Дуная и через лесистые горы Балкан и северной части Греции, пока не оказались на территории Ромейской империи – Византии.

Там европейские потомки варваров, многие из которых были подданными так называемой Священной Римской империи, столкнулись с истинными наследниками древнего римского мира. Редко можно встретить два настолько разных народа, претендующих на общее происхождение.

7

Появление крестоносцев при дворе в Константинополе было описано выдающимся хронистом Анной Комниной, дочерью византийского императора Алексея I Комнина[171]. Несмотря на то, что ее семья обрела монарший титул лишь незадолго до этих событий, причем сомнительным путем, культурный уровень Анны был несравненно выше, чем у тех, кого она называла «весь Запад, все племена варваров», которые «все вместе стали переселяться в Азию» через ромейские земли[172]. «Приходу этого множества народов предшествовало появление саранчи», – зловеще отмечает Анна[173]. Приводя множество цитат из Гомера и Еврипида, она изображает крестоносцев чудаковато одетой, пестрой ордой, где каждый мелкий предводитель считал себя королем и равным императору. Они беспрестанно галдели, игнорировали правила этикета и были настолько увлечены войной, что даже их духовные лица носили оружие, напоминая «скорее воинов, чем священнослужителей». И впрямь, писала Комнина, «эти варвары одинаково преданы и Богу, и войне»[174]. После трех столетий постоянного натиска мусульман ромеи приветствовали крестоносцев как ценное подкрепление в кризисной военной ситуации. Но были ли у них основания верить, что эти люди обратят свою воинственность исключительно против мусульман? Пока западные варвары следовали через территорию Византии, до самой границы их сопровождало мощное подразделение императорских войск.

Среди местных жителей по ту сторону византийских пределов крестоносцы выглядели еще более нелепо. Сирийский автор Усама ибн Мункыз дал их красочное описание в своем повествовании о встречах с «франками, да покинет их Аллах»[175]. В одном из фрагментов своей «Книги назиданий» он сообщает об истории арабского врача-христианина по имени Сабит, которого призвали крестоносцы, пока их собственные лекари находились где-то в другом месте. Ему показали двух пациентов – женщину, страдавшую от общего недомогания, и рыцаря с нарывом на ноге. Осмотрев их, Сабит сверил симптомы с арабским переводом древнегреческих медицинских трактатов и прописал женщине диету, а рыцарю – лечение травами. Здоровье пациентов постепенно улучшалось, пока в лагерь не вернулись западные врачи. Узнав, что крестоносцы обратились к арабу, пусть и христианину, они пришли в ужас, забраковали рецепты Табита и тут же начали свое лечение:

К этим больным пришел франкский врач и сказал: «Этот мусульманин ничего не понимает в лечении. Что тебе приятнее, – спросил он рыцаря, – жить с одной ногой или умереть с обеими?» – «Я хочу жить с одной ногой», – отвечал рыцарь. «Приведите мне сильного рыцаря, – сказал врач, – и принесите острый топор». Рыцарь явился с топором, и я присутствовал при этом. Врач положил ногу больного на бревно и сказал рыцарю: «Ударь по его ноге топором и отруби ее одним ударом». Рыцарь нанес удар на моих глазах, но не отрубил ноги; тогда ударил ее второй раз, мозг из костей ноги вытек, и больной тотчас же умер. Тогда врач взглянул на женщину и сказал: «В голове этой женщины дьявол, который влюбился в нее. Обрейте ей голову». Женщину обрили, и она снова стала есть обычную пищу франков – чеснок и горчицу. Ее сухотка усилилась, и врач говорил: «Дьявол вошел ей в голову». Он схватил бритву, надрезал ей кожу на голове крестом и сорвал ее с середины головы настолько, что стали видны черепные кости. Затем он натер ей голову солью, и она тут же умерла. Я спросил их: «Нужен ли я вам еще?» И они сказали: «Нет», – и тогда я ушел, узнав об их врачевании кое-что такое, чего не знал раньше[176].

8

Однако для явившихся с Запада «франков», недооцененных мусульманами, Первый крестовый поход завершился неожиданным успехом: в их руках оказались значительная часть Сирии, Ливана, Иордании, Израиля и Палестины, а в дальнейшем и Кипр. Предприятие, начинавшееся как религиозное паломничество, пусть и с оружием в руках и пропитанное кровью, многим дало возможность сколотить огромное состояние. Тем не менее гегемония крестоносцев в Леванте продлится недолго. Несмотря на постоянное подкрепление из Европы и новые крестовые походы, которые объявляли последующие папы, территория христианских государств постепенно уменьшалась под натиском мусульман, пока в конце XIII века они не исчезли полностью.

И всё же тесное взаимодействие европейских христиан с мусульманами продлилось гораздо дольше, чем краткая история государств крестоносцев. И здесь создателями моста между разными интерпретациями мира вновь выступили переводчики[177].

Как и в описанном выше сюжете с врачом Сабитом, европейским обществам раннего Средневековья было что позаимствовать у научной и философской культуры мусульман, укорененной, в свою очередь, в классических произведениях античной мысли, спасенных переводчиками. Несмотря на свои теоретические и эмпирические изъяны, доктрины вроде греческой медицины Галена обеспечивали более основательный и структурированный подход к научным проблемам, чем народные средства, к которым прибегали европейские врачи. Людям, жившим на границе между этими двумя мирами, скудость европейских наук давала возможность обрести новое качество проводников знания между разными языками и культурами.

Первопроходцем среди этих людей выступил один врач XI века – Константин по прозвищу Африканский. В юности он покинул родной Карфаген (ныне – Тунис) и отправился получать полноценное образование в русле последних научных достижений в Египет и Ирак, в некоторых источниках утверждается, что он добрался даже до Индии и Эфиопии. После краткого возвращения домой Константин снова отправился в плавание, на этот раз – к южным берегам Италии. Оказавшись в городе Салерно, он отправился во внутреннюю часть страны, где поселился в монастыре Монте-Кассино и вступил в орден бенедиктинцев. Из своих путешествий Константин привез ряд арабских медицинских трактатов, которые в монастырской тишине перевел с помощью двух помощников, доводивших его латынь до совершенства. В числе их творений был первый всеобъемлющий медицинский текст на латыни «Либер Пантегни» – сокращенный перевод арабского трактата X века «Китаб Камиль ас-Сина’а ат-Тиббия» («Полная книга врачебного искусства») авторства Али ибн аль-Аббаса аль-Маджуси. Продемонстрировав типично средневековое пренебрежение к идее авторства – парадоксальное предвосхищение позднейших современных представлений о «нетворчестве» и роли переводчиков как соавторов, – Константин подписал эту работу так, будто он сам ее и сочинил. Его переводы оказали огромное воздействие на развитие европейской медицины: благодаря Константину Африканскому монастырь Монте-Кассино и город Салерно оказались на карте средневековых европейских наук. В течение последующих столетий – в немалой степени благодаря Константину – врачам, работавшим в Италии, требовалось получить диплом Медицинской школы Салерно, подтверждавший их профессиональные компетенции.

Константин умер во времена Первого крестового похода, и это совпадение можно интерпретировать как символическое окончание мирной альтернативы военному столкновению двух миров. Однако начинания тунисского монаха и других многочисленных переводчиков, работавших на юге Италии, в действительности лишь положили начало новому переводческому движению, которому предстояло направить воды океана греко-арабского научного знания в направлении Европы.

9

В средневековом контексте использование термина «Европа», возможно, выглядит анахронизмом, и уж точно неверно под этим словом понимать полностью христианскую Европу в противовес полностью мусульманскому арабскому миру. Так же как на арабоязычных территориях проживали иудеи и христиане, средневековая Европа не была регионом, где господствовало единое вероисповедание. Бок о бок с христианами жили крупные иудейские общины, нередко подвергавшиеся гонениям, а в сельских районах Северной Европы оставались немногочисленные язычники, еще не принявшие христианство. Религиозная композиция континентальной Европы оказывалась еще менее однородной в силу присутствия внутри самого христианства множества «еретических» групп. Однако наиболее впечатляющее и устойчивое сообщество, не находившееся под властью христиан, располагалось на западной окраине средневековой Европы, на Пиренейском полуострове, – Аль-Андалус, или Андалузия.

После падения Западной Римской империи в V веке Испанией правили потомки «варваров»-завоевателей – сначала вандалов (от которых, судя по всему, и произошло название Вандалузия), а затем вестготов. На фоне их системы племенных союзов, разрушающейся инфраструктуры, заиленных морских гаваней и гниющих в них кораблей золотой век Рима – когда испанская земля рождала философов и императоров[178] – воспринимался как нечто из области очень отдаленного прошлого. На протяжении трех столетий сокровища Пиренейского полуострова, богатого плодородными землями и полезными ископаемыми, ждали своего часа под защитой географических барьеров, ведь эти земли находились в самой дальней оконечности Средиземноморского бассейна.

В одной легенде утверждалось, что Вестготское королевство в Испании просуществует до тех пор, пока ему удастся хранить свой секрет, спрятанный в древней башне. Каждый вестготский король вешал на дверь этой башни собственный запор, пока там не образовалось нагромождение из двадцати шести навесных замков. И вот однажды на престол вступил молодой король. Снедаемый любопытством, он ворвался в башню. Изнутри ее стены были покрыты изображениями конных арабских воинов с секирами и копьями, а на пергаменте, лежавшем на тумбе посреди этого помещения, было написано пророчество: «Если кто-то нарушит запрет и войдет в эту комнату, охранительное заклинание, заключенное в сей урне, утратит свою силу и люди, изображенные на этих стенах, вторгнутся в Испанию, свергнут ее королей и покорят ее без остатка»[179].

Должно быть, этот вестготский король поддался искушению войти в башню незадолго до 711 года, когда полководец Тарик ибн Зияд, мусульманин-бербер, высадился со своим войском на южном побережье Испании, близ горы, которая теперь носит его имя, – Гибралтар (Джабаль Тарик «Гора Тарика»). Быстро разгромив вестготов, он основал первую мусульманскую державу в Испании. А несколько десятилетий спустя Абд ар-Рахман Ад-Дахил («Пришелец»), последний представитель династии халифов Омейядов, спасаясь от соперников в Леванте, решил сделать землю Аль-Андалус территорией своей новой монархии. При Омейядах и их преемниках на самой западной оконечности Европы наступил период несравнимого великолепия в этой части света. Благодаря мудрой политике, предполагавшей мирное сосуществование различных культур, народов и религий, здесь состоялся интеллектуальный расцвет, и свою лепту в него внесли также иудеи и христиане, которым, несмотря на отдельные проявления сегрегации, удалось примкнуть к своим мусульманским товарищам в создании новых форм литературы и науки. В результате произошел калейдоскопический взрыв разных школ мысли, которые порой расходились, а порой и сплетались друг с другом.

10

На протяжении нескольких десятилетий этот андалузский плавильный котел производил впечатление воплощенной утопии средиземноморского союза умов. В процветающих городах Андалусии жили такие мыслители, как два величайших еврейских философа Средневековья Ибн Габироль и Маймонид, наряду с суфийскими мистиками, такими как Ибн Араби, и учеными-энциклопедистами, такими как Ибн Туфайль, Ибн Баджа и Ибн Хазм. Все эти люди влияли друг на друга, вели споры и вместе предпринимали путешествия по неторным тропам воображения.

Как же получилось, что столь разным умам, нередко принадлежавшим, на первый взгляд, к несовместимым традициям, удалось найти общую почву для своих интеллектуальных исканий?

Ответ на этот вопрос представил андалузский правовед, математик, теолог, астроном, врач и философ XII века Ибн Рушд, чье имя в латинской версии звучит как Аверроэс. Изучая арабские переводы классиков древнегреческой философии, он задумался над такой проблемой: благодаря чему у всех обладающих интеллектом существ присутствует одинаковая способность мыслить, но при этом иметь на уме совершенно разные вещи? Аверроэс предложил смелое, но противоречивое решение. Он утверждал, что каждый человек – и, надо полагать, любое существо, наделенное пониманием, – обладает не только одинаковой способностью мыслить, но и одним и тем же количественно тождественным разумом. Умы иудея и христианина, мужчины и женщины, царя и раба лишь кажутся разными, хотя на самом деле они суть один и тот же единый универсальный разум, в конечном счете восходящий к Богу, который смотрит на мир разными глазами. Поскольку способность к мышлению составляет высшую сущность человека, тот факт, что все люди обладают одним и тем же разумом, означает отсутствие каких-либо врожденных различий между ними, за исключением случайных обстоятельств. Разница во внешнем облике, воспитании и опыте предоставляет единому разуму, пребывающему во всех мыслящих существах, разные возможности для приобретения знаний, а стало быть, наделяют его разными идеями и верованиями. Так же как мы можем прожить бесчисленное количество жизней, прочтя множество литературных произведений, этот единый разум переживает вещи бесчисленными способами в зависимости от собственных воплощений. После смерти все эти «окна» закрываются и разум каждого человека возвращается к своему источнику в готовности увидеть мир заново сквозь «окна», которые открываются благодаря рождению новых людей.

Идеи Ибн Рушда встретили яростное сопротивление его современников и еще большее – после смерти философа. Критики не упускали возможность указывать на логические противоречия его доктрины и долю путаницы в используемых дефинициях. Но давайте попробуем поразмыслить над тезисами Ибн Рушда, вообразив, что мы прогуливаемся по улицам Кордовы или Севильи в компании мужчин и женщин разных вероисповеданий, говорящих на разных языках, но говорящих на одну общую тему. В таком случае постулаты Ибн Рушда едва ли покажутся нам экстравагантными. Это принцип единства в пределах множественности и концептуальное основание для политики равноправного сосуществования различий. Вне зависимости от изъянов философского порядка доктрина Ибн Рушда предоставляла точку опоры для воображения и открывала перспективы, выходившие далеко за рамки визионерства самого Ибн Рушда. Одним словом, в ней содержался важнейший урок средиземноморского воображения: цель наших усилий по интерпретации бесконечной тайны реальности должна заключаться не в погоне за невозможной истиной, а в создании принципиальных условий для всеобщего процветания.

11

Ибн Рушд застал последние всполохи золотого века Андалузии. Многое переменилось с тех эпических времен, когда мусульмане впервые ступили на испанскую землю. После того как династия Омейядов пала в XI веке, на смену ей пришла мозаика мелких монархий (реинос де тайфа[180]). Вскоре после этого раздробленный политический ландшафт Андалусии поглотили явившиеся из Марокко завоеватели – династия Альморавидов. В свою очередь, в XII веке, при жизни Ибн Рушда, Альморавиды тоже пали, а на смену им пришли Альмохады, возглавившие еще одно вторжение из Марокко. Из всех династий, правивших Андалузией, они были, вне сомнения, самыми непримиримыми. Из-за фундаментализма Альмохадов страна, прежде открытая для мультикультурализма, а то и для синкретизма, превратилась во враждебную территорию для всех, кто не придерживался их религиозных догматов. Множество иудеев, христиан, а также мусульман, не разделявших религиозные установки правителей, предпочли бежать из Андалузии: христиане направлялись в королевства своих единоверцев на севере Испании, а мусульмане и иудеи рассеялись по всему средиземноморскому побережью. Тем временем Ибн Рушд без колебаний принял новый политический режим, заняв почетное место при дворе Альмохадов, хотя другие выдающиеся мыслители решили начать новую жизнь в иных местах.

Среди изгнанников был и великий еврейский философ Маймонид, в ходе своих странствий оказавшийся в Египте. Там он продолжил участвовать в культурных дискуссиях, посвященных его утраченной родине, занимая твердую позицию в защиту тех иудеев (хотя она распространялась и на христиан, и на неортодоксальных мусульман), которые отказались от своей веры лишь ради того, чтобы остаться в своих домах. В знаменитом «Послании о гонениях» Маймонид дает неодобрительный ответ всем тем, кто слишком уж легко осуждал этих людей, ведь их действия определялись не собственной волей, а всеподавляющим насилием угнетателей:

Если же он [иудей, отступивший от своей веры] не погиб, предпочел под давлением извне нарушить закон и не умереть – поступил нелучшим образом и осквернил Имя Всевышнего по принуждению. Но не полагается ему ни одно из семи видов наказаний, ведь нигде в Торе – ни по отношению к незначительным погрешностям, ни по отношению к тяжким преступлениям – не находим мы случая, чтобы Всевышний наказал человека, действовавшего против своей воли[181].

Тех, кто сопротивлялся ценой своей жизни, полагал Маймонид, подобает прославлять как мучеников – но осуждать остальных было бы несправедливо. Важна не публичная демонстрация собственной праведности, а внутренняя преданность. Например, если иудея заставляют посещать мечеть или принять крещение, он может делать это без угрызений совести во избежание преследований и убийства. Между тем в глубине своего сердца он обязан держаться за свою веру даже сильнее, чем те, кто имеет возможность открыто демонстрировать свое благочестие.

А если кто-нибудь скажет или даже подумает, что нарушивший предписание «пусть умрет и не преступит» достоин смерти, это будет грубой ошибкой ⟨…⟩ Если человек хочет втайне исполнять все шестьсот тринадцать заповедей, он может это делать и никто не будет ему мешать[182].

В этом послании Маймонида дается теологическое обоснование «диссимуляции» – «приспособленчества» – практики, которая всегда была (и останется) привычной для обитателей Средиземноморья на протяжении столетий. Всякий раз, когда под действием сил, властвующих историей, их мир становился непригодным для жизни, эти люди знали о путях отступления в сокровенные глубины своего сердца, где можно было лелеять совершенно иное представление о реальности. Две совершенно разные жизни – публичная и личная – могли разворачиваться параллельно, и в их соединении воедино не было никакой необходимости. Для потерпевших поражение в великой игре истории диссимуляция была признаком непобедимой капитуляции.

12

Но и фундаменталистский режим Альмохадов в конечном итоге стал достоянием истории. Христианские королевства севера Испании нанесли им военное поражение[183], а мусульманские владения в Андалузии вновь распались и превратились в мозаику мелких монархий, постепенно сократившись до пределов Гранадского эмирата – последней мусульманской державы на Пиренейском полуострове, которая просуществовала до конца XV века. Христианское завоевание Испании было долгим и мучительным процессом, не имеющим ничего общего с тем, как он представляется в выспренних рассуждениях о так называемой Реконкисте, характерных для Нового времени. Мусульманских и христианских правителей нередко связывали дружественные альянсы, и ситуации, когда войска двух конфессий вместе сражались против общих противников, были вполне обычным делом.

Если правителям эта ситуация оставляла возможности для маневра, то для обычных людей гибель мусульманских государств обернулась радикальными последствиями. После завоевания христианами очередного пиренейского города проживавшие там мусульмане внезапно оказывались чужеземцами у себя на родине, сталкиваясь с еще худшими ограничениями, чем те, что устанавливались Альмохадами. Многие из этих людей, которым приходилось делать выбор между обращением в другую религию, изгнанием или казнью, следовали совету Маймонида и притворно отказывались от своей веры. Так на Пиренейском полуострове среди новообращенных христиан конверсос появились мориски, ставшие еще одной группой наряду с марранами (крещеными иудеями). Подобно иудеям, уже прошедшим этот путь, морискам пришлось обучиться искусству диссимуляции, вырабатывая в себе резкое различие между публичной маской покорных христианских подданных и тайнами, которые они скрывали в своем сердце.

Отрезанные от единоверцев, мориски и марраны могли хранить свою исходную веру, полагаясь лишь на память, без помощи текстов, которые теперь оказались под запретом. Они растворили свои традиции в плавильном котле воображения, из которого выкристаллизовалось нечто новое. Эта секретная рецептура позволила им создать такие формы религиозного культа, в которых традиционные ритуалы сочетались с элементами, заимствованными из обрядов их угнетателей-католиков. Для восполнения ряда утраченных элементов богослужения мориски делали больший акцент на аскетизме и самоотречении. Эти практики придавали новые силы тем немногим молитвам, которые они еще могли помнить, словно в самих этих словах скрывалась божественная сущность. Кроме того, они познали мистическую ценность молчания, открыв для себя неисчерпаемые сокровища, таившиеся в ее сокровенных глубинах. Нет ничего удивительного в том, что из семьи марранов происходила святая Тереза Авильская – самый знаменитый представитель испанского христианского мистицизма.

В то же время давление, которое испытывали представители нехристианских конфессий, способствовало и появлению противоположной тенденции. Некоторые из них вместо поиска убежища во «внутренней цитадели» мистицизма стали сомневаться в ценности религии как таковой. Они не объявляли себя атеистами открыто – за таким жестом последовали бы еще большие гонения, – но перенастраивали свой моральный «компас» в соответствии с всецело мирскими координатами.

Томиться по спасению в посмертном существовании, жертвовать собственной жизнью, терпеть мучения, погибать на костре – ради чего? Кем это предписано? Авторитеты были отвергнуты, а альтернативным судией стало внутреннее «я», которое позволяло марранам еще до какого бы то ни было суда выносить себе оправдательный приговор, отвергая любую веру и освобождаясь от любых уз. Крайняя степень напряженности между иудаизмом и христианством способствовала нарастающему безразличию к религии в целом. Не будучи ни иудеями, ни христианами, подобные конверсос обнаруживали выход именно в таком двойном отрицании – ни одно, ни другое[184].

Это тягостное разочарование заронило первые семена сознания современной эпохи.

13

Жизнь испанских евреев и мусульман, которые стойко придерживались собственной религии и не скрывали этого, была тяжела. Подвергаемые дискриминации и лишенные большинства публичных прав, эти люди добывали средства к существованию, предлагая маргинальные для христианского общества услуги. Некоторые становились банкирами, воспользовавшись запретом католической церкви на предоставление ссуд под процент. Но, несмотря на свое богатство, они были практически беззащитны перед собственными должниками-христианами, которые могли отказаться выплачивать долг, сославшись на законы и обычаи. Другие использовали знания древних научных текстов, взявшись за медицинскую практику, однако и это ремесло зависело от милости христианских властей, которые могли в любой момент лишить лекарей дозволения на работу. Третьи же, используя собственное шаткое положение между разными культурами и языками, занимались переводами в стремлении преодолеть отставание от философского и научного прогресса арабоязычного мира. Точкой притяжения для этого нового поколения переводчиков стал город Толедо, расположенный в центре Испании. Те, кто прибывал туда издалека, приносили с собой многовековую средиземноморскую традицию.

Мы можем представить, как эти люди на своих маленьких повозках, запряженных мулами, перемещались по изменившемуся вслед за расширением христианских монархий пиренейскому ландшафту. Среди руин захваченных цитаделей, напоминавших реквизит, оставленный на сцене после кровавой драмы, земли по обе стороны дорог приходили в заброшенное состояние. Стада овец и коров пришли на смену плугам и тягловым волам; медленно исчезали водохранилища, покрытые грязью и палой листвой. На постоялых дворах останавливалось всё меньше торговых караванов – теперь сюда заглядывали процессии паломников, следовавшие в северном направлении к великим христианским святыням. Новое христианское общество было скотоводческим, а не аграрным, поэтому в гораздо меньшей степени нуждалось в сетях межконтинентальной торговли. Изменилась и архитектура. Приземистые колокольни в романском стиле сменили головокружительные силуэты минаретов, а немногие сохранившиеся из них теперь использовались для христианских богослужений. Голоса муэдзинов больше не возвещали о молитвенных часах – мерилом нового времени стал колокольный звон. Выжившие последователи старых порядков опасливо шептали своим богам молитвы в самых глухих сельских уголках, в ветшающих синагогах и мечетях, которые воспрещалось чинить в соответствии с новыми законами.

После такого путешествия прибытие в Толедо показалось бы для наших переводчиков внезапным погружением в прошлое. Этот город за мощными стенами, возвышавшимися вдоль излучин реки Тахо, еще сохранял богатство культурных и религиозных различий – иудейские и мусульманские общины здесь жили рядом с растущим христианским большинством. Интеллектуалы, прибывшие из далеких краев, собирались в тени галерей, где тексты на арабском и иврите по-прежнему встречали почтительное отношение. Именно там под защитой просвещенных покровителей, таких как архиепископ Франциск Раймон де Совета[185], ученые разного происхождения – иудеи, мусульмане, марраны и мориски – вместе с христианскими коллегами сформировали кружок, который станет известен как Школа переводчиков Толедо.

14

Несмотря на свое название, Школа переводчиков Толедо никогда не была «школой»: ее участников не объединяла организационная структура, а их начинания не подчинялись единому плану. Выбор книг и авторов, новому открытию которых способствовали переводчики, зависел от их индивидуального опыта и меняющихся интересов их покровителей. В потоке переводов, расходившихся из Толедо, сначала преобладали научные тексты, включая технические трактаты по астрологии и алхимии, и лишь затем переводчики углубились в ту сокровищницу знаний, которую создали арабоязычные философы.

Этот дрейф в сторону философии ускорился после того, как в Толедо прибыл один ученый иудей, хорошо подкованный как в арабском языке, так и в логике. Это был уроженец Кордовы Авраам ибн Дауд – универсальный интеллектуал в лучших андалузских традициях, чьи знания охватывали не только философию, но и астрономию и историю. Рационалист Авраам был страстным почитателем Аристотеля – «первого магистра» рациональной философии – и его преемника в мусульманском мире Авиценны – «второго магистра». Оказавшись в Толедо, Ибн Дауд воспользовался своей научной репутацией для включения трудов Авиценны в тогдашние дискуссии и возглавил первый в истории перевод его книг на латынь. Тем самым он привил древу «европейской» философии рационалистическую ветвь, которая в последующие столетия даст такие «побеги», как мыслители Фома Аквинский и Рене Декарт.

Зоркий глаз Ибн Дауда замечал и таланты других людей. В частности, он способствовал переезду в Толедо философа Доминика Гундиссалина, ставшего одним из ведущих интеллектуальных деятелей переводческого движения. Помимо Ибн Дауда и Гундиссалина, в библиотеки Толедо прибывали ученые со всех уголков католического мира – итальянец Герард Кремонский, немец Германнус Алеманнус, фламандец Рудольф из Брюгге, англичанин Альфред Сарешельский, шотландец Майкл Скот и многие другие.

И всё же космополитическая атмосфера Толедской «школы» не свидетельствовала о подлинной открытости различным верованиям. Переводы таких священных текстов, как Коран, явно выполнялись ради их опровержения, а социальное положение переводчиков – иудеев, марранов и морисков оставалось шатким, несмотря на возникающие время от времени указы, предоставлявшие им определенную защиту. Считается, что даже сам Ибн Дауд, вероятно, принял в Толедо мученическую смерть из-за своей веры.

Тем не менее в середине XIII века казалось, что утопия равноправной конвивенсии (исп. convivencia – «сосуществование») возродилась и вокруг творений интеллектуалов и переводчиков разных вероисповеданий возник какой-то другой мир. Эта возможность – а быть может, иллюзия – возникла во времена правления короля Кастилии и Леона Альфонса X «эль Сабио» («Мудрого»). Именно под его влиянием арабское и иудейское наследие больше не воспринималось как вместилище полезных, но всё же опасных знаний. Альфонс X был искусным поэтом, астрономом и астрологом, не уступавшим в эрудиции переводчикам, которых он приглашал в свою столицу Толедо. Во времена его правления особенно иудейские ученые достигли высокого положения – некоторые из них даже были личными лекарями короля. Выделяясь на фоне закостенелых придворных, король выступил реформатором ключевых аспектов культуры своего времени. Альфонс X не просто инициировал новую волну переводов произведений иудейских и мусульманских авторов – он распорядился переводить эти тексты уже не на латынь, а непосредственно на язык, на котором говорило большинство подданных его королевства. Тем самым Альфонс X разом продемонстрировал возможность возобновления мирного сосуществования конфессий, расширил философские и научные горизонты христианства и заложил основы для превращения местных наречий, вроде кастильского диалекта, в национальные языки.

15

Вместе с тем даже Альфонс X не был совершенно лишен предрассудков эпохи. Например, заказывая перевод Талмуда, он распорядился, чтобы его ученые прокомментировали его в согласии с христианским вероучением. Король желал продемонстрировать, что в иудейских текстах содержатся те же принципы, что и в христианстве, однако евреи не смогли сделать из них вывод, что полноправный Мессия – это Иисус. Поэтому, несмотря на то, что сакральные тексты иудаизма не содержали ереси, сами евреи не были избавлены от ответственности за упрямое нежелание принять христианство.

Но даже в этом случае среда, которую культивировал Альфонс X, стала благодатной почвой для нового расцвета средиземноморского воображения. Именно в последние годы его правления – отчасти благодаря негласному покровительству короля, с увлечением читавшего иудейские мистические трактаты, – впервые увидели свет некоторые из главных текстов Каббалы. Наиболее важным из них был «Зоар», или «Книга великолепия», в которой содержалась квинтэссенция иудейской мистической традиции. Раввин Моше де Леон (Моисей Леонский), подданный Альфонса X, выдавал эту книгу за обнаруженный им древний арамейский текст, хотя средневековая специфика языка наводит на подозрение, что в действительности автором этого сочинения был он сам. Впрочем, кому бы ни принадлежало ее авторство – а сама концепция «авторства» во многом игнорировалась как в Античности, так и в Средневековье, – книга мгновенно стала основополагающим текстом для череды поколений мистиков.

В картине мира, представленной в книге «Зоар», реальность явлена как поле динамических энергий, пребывающих в постоянном движении. Всё, что мы наблюдаем вокруг, не «уже присутствует», как нам кажется, а создается «в реальном времени» посредством процесса, постоянно совершаемого в бесконечности Бога – Эйн Соф («бесконечный»). В любой момент времени Бог изливает из себя невероятную творческую энергию, которая, подобно свету, расходится лучами по всей Вселенной. Этот творческий свет и есть субстанция и подлинная реальность всех существ. Своей манифестацией Бог непрерывно творит мир. Однако для этого он должен осуществить еще один процесс: чтобы оставить место для существования своих творений отдельно от создателя, Богу необходимо ужаться (цимцум). Незримая бесконечность Эйн Соф должна отступить ради зримого существования мира. Существование каждого отдельного существа во Вселенной является результатом этого двойного движения – расширения и сжатия, происходящих одновременно внутри бесконечной сущности Бога.

У каббалистов Бог содержит в себе всё и всему противоположное: это сияющий свет и скрывающаяся тьма, это сущее всех сущих, сама материя всего видимого и трансцендентная сила, превосходящая саму идею «существования». Бог одновременно пребывает внутри и вне мира, явлен и сокрыт, достижим и непостижим.

В некотором смысле Бог каббалистов – это вечный архетип, на основании которого иудейские марраны выстраивали собственную жизнь, сочетавшую тайну и публичность, отказ и великолепие.

16

Однако в космологической цепочке каббалистов как будто недостает одного звена: каким образом невыразимый и незримый процесс Эйн Соф способен излить из себя нечто радикально иное – физическую реальность?

Каббалисты полагали, что переход между этими двумя сферами не является внезапным переключением регистров. Между невыразимой Божественностью и чувственным миром лежит непрерывный градиент уровней света и тьмы, существования и тайны, которые сочетаются в меняющихся пропорциях. Каждому из этих уровней соответствует отдельная Сефира (мн. ч. Сефирот, «цифры»), характеризующая одно из многих измерений, которые составляют реальность.

Наглядным представлением порядка Сефирот обычно выступает схема или космическое древо, однако кажущаяся неподвижность этого изображения обманчива. Процесс манифестации подразумевает двойное движение точно так же, как Бог участвует в дуальном процессе эманации и сжатия. Творческая сила, нисходящая от Бога к его созданиям, обретает равновесие на стороне творения в восходящем движении к той божественной тайне, которая лежит в сердце всех вещей. Существа этого мира, направляя свое внимание назад сквозь порядок Сефирот в процессе созерцания тайны Эйн-Соф, вносят собственную лепту в возвращение творческой энергии Бога обратно к ее источнику. Собственно, Каббала, как попытка расшифровать структуру реальности, скрывающуюся за внешними манифестациями, и есть часть этого восходящего движения к Богу.

Для совершения этого восхождения каббалисты искали подсказки, рассыпанные в сотворенном мире, начиная с сакральных текстов, в которых описывается рождение Вселенной. Следуя экзегетической традиции, существующей с позднего периода Античности, многие каббалисты рассматривали начальные стихи библейской книги Бытия как точную последовательность распоряжений, при помощи которых Бог – Эйн Соф – одновременно и подвергает себя сжатию, и эманирует энергию, которая постоянно творит Вселенную. И если опять осмелиться на аналогию с современной компьютерной инженерией, можно сказать, что зачин Библии представляет собой программную последовательность, при помощи которой Бог пишет «софт», управляющий нашим миром. Подобно компьютерной программе, этот язык следует интерпретировать не только на буквальном уровне. Нечто кажущееся последовательностью простых слов в действительности является сложной цепочкой буквенно-цифровых символов, в которой каждая буква соответствует тому или иному творческому акту и может быть истолкована не только в буквенном, но и в числовом смысле в зависимости от формы написанного символа и способами, связывающими ее с иными уровнями сигнификации. Любая буква библейского текста поддается замене и перестановке (на иврите этот процесс именуется сераф – тем же понятием, которое обозначает алхимическую трансформацию металлов), которые раскрывают стоящий за ней тайный смысл.

Интуиция каббалистов о языке, который оказывает настолько мощное творческое воздействие на реальность, что Бог использовал его для создания Вселенной, – это представление приближается к сегодняшнему опыту нахождения в иммерсивных цифровых средах, – отражает распространенный троп воображения Средиземноморья, а также близлежащих культур, к примеру Индии ведического периода. Язык есть феномен гораздо более масштабный и мощный, чем просто средство коммуникации. Несмотря на то, что язык неизменно оказывается неспособен транслировать «истину» о реальности, он создает вещи. Именно посредством языка хаос реальности обретает форму упорядоченного космоса.

Эта догадка перекликалась с рутинной работой средневековых средиземноморских переводчиков. Вся их деятельность тоже представляла собой использование языка для придания формы новым мирам. Всякий раз, когда общество объявляло этих людей нежелательными, они, работая в тихом творческом хаосе своих «келий», выкраивали новые пространства внутри собственных воображаемых представлений о Вселенной. На молчащих страницах их книг появлялся голос, которым творятся любые миры.

17

Но как во Вселенной, порядок которой задает благоволительный Бог, могут существовать такие вещи, как изгнание, преследования и дискриминация? Разве может божественный Эйн Соф допустить существование зла?

Для испанских евреев конца XV века, когда почти весь Пиренейский полуостров перешел под контроль христиан, подобные вопросы не были пустым звуком. Этому поколению предстояло окончательное и необратимое изгнание с испанских земель. Всем остававшимся мусульманам и иудеям было дано несколько недель на то, чтобы распродать свое имущество, собрать пожитки и просто исчезнуть. Нарушителю полагались арест, тюремное заключение, а возможно, и смертная казнь.

С самой западной оконечности Европы началась новая волна миграции, распространившаяся по всему Средиземноморью. Для иудеев предпочтительным направлением был Левант, где их стали называть сефардами – «евреями из Испании». Кое-кто смог добраться до Иерусалима, который тогда находился под властью мусульманских правителей. Именно в этом священном городе появился новый магистр Каббалы, который попытался дать ответ на вопрос о происхождении зла. Уроженец Иерусалима Исаак (Ицхак) Лурия, чья мать происходила из сефардов, а отец – из центральноевропейских евреев-ашкенази, вдохнул новую жизнь в каббалистическую традицию.

Лурия описывал Бога не как сияющий свет, а как неиссякаемый источник, из которого исходит наружу мерцающая и текучая энергия творения. Это обращение к иной метафоре может показаться незначительным, но разве для нас, людей, не свойственно мыслить и выстраивать свою реальность, опираясь на образы? Когда возникло первое творение, продолжает Лурия, Бог создал несколько «сосудов» (сефирот) для удержания потока его энергии и преобразования его в различные измерения реальности. Однако эти вместилища оказались недостаточно прочными для того, чтобы выдержать внезапную вспышку, и низший из сефирот, связанный преимущественно с материальными сферами, не выдержал и разбился, рассеяв энергию по Вселенной. Тогда Бог незамедлительно восстановил утраченный поток, воссоздал «сосуды» и совершил еще одну эманацию творческой энергии, хотя и не столь интенсивную.

Между тем фрагменты первых разбитых сосудов продолжали дрейфовать по просторам Вселенной, удерживая в себе творческую энергию, которую впитали. Эта запертая внутри них энергия оказывала тлетворное влияние на всё сущее, и именно в ней, полагал Лурия, заключалось происхождение зла. Долг людей заключался в том, чтобы найти эти частицы творческой жидкости и вернуть их в божественный поток, который пронизывает и связывает все вещи.

Космический сюжет в том виде, как его изложил Лурия, содержал отголоски идей гностиков поздней Античности и манихеев, стремившихся вновь обрести божественные частицы, затерянные во Вселенной. Однако Лурия не был ни гностиком, ни манихеем. В его представлении о реальности присутствовала лишь одна сила – Бог, а нарушить равновесие Вселенной не была способна никакая война планетарных масштабов. На людей возложена ответственность помочь Богу очистить мир от того, что случайно в него пролилось, и способами достижения этого являлись молитва, созерцание, соблюдение ритуалов и божественных правил. Лурия не был сторонником бегства от мира – он выступал за активное взаимодействие со всем сущим. Однако основание для этого взаимодействия могло открыться лишь способным заглянуть по ту сторону мелочных мирских установлений и узреть грандиозный космический замысел, где всё едино.

18

Иудейские ученые уже привыкли жить где угодно, будучи чужеземцами в любой чужой стране[186]. На заре эпохи Возрождения еврейская диаспора продолжала расти. Многие стекались в Италию, где влияние римского папы, как ни парадоксально, обещало бóльшую безопасность, чем мимолетные настроения светских монархов. И пока Испания погружалась в пучину собственной фанатичной инквизиции, главный деятель которой Томас де Торквемада происходил из евреев-конверсос, Ватикан гарантировал минимальный уровень терпимости на всем Апеннинском полуострове.

Появлению иудеев в Италии благоприятствовала атмосфера эпохи Возрождения. Интеллектуалы той эпохи с охотой изучали «иное» – иные пространства, иные времена, иные культуры. Они не только инициировали волну переводов языческой классики, но и положили конец прежним ограничениям, сдерживающим познание. Устоявшиеся авторитеты, такие как философия Аристотеля, более не почитались в качестве непреложной истины. Всякий текст сначала требовалось пропустить сквозь критику грамматиков и филологов, а затем проверить, каков его подлинный вклад в стремление человека к достойной жизни. Путеводной звездой интеллектуальной деятельности Возрождения стали не абстрактные принципы, а конкретная проблема: как должен жить человек посреди бушующего мира? Гуманизм Возрождения усматривал в человеческом уделе нечто вроде одиссеи по постоянно расширяющейся Вселенной без особых гарантий, но с совершенно реальными угрозами и ужасами. В поисках способа наполнить жизнь красотой, радостью и добродетелью требовалось активно задействовать любые человеческие способности – как физические, так и интеллектуальные. В мире, который представлялся теперь не неизменным результатом Божественного замысла, а порождением человеческого выбора и ошибок, нужно было мобилизовать любые возможные ресурсы, чтобы суровая пустыня, созданная человеческими заблуждениями, превратилась в пригодный для жизни изысканный сад. И если эти ресурсы придется черпать в ином мире – у язычников, мусульман, иудеев, а то и где-то еще, – то так тому и быть.

Возрождение не отвергало знания Средневековья, однако переформатировало их масштаб. Человек теперь воспринимался как свободный субъект в мире, поддающемся манипуляциям, а его свобода рассматривалась как одновременно наделяющее силой и трагическое экзистенциальное состояние. Лишенные незыблемых истин, известных лишь Божественному началу, люди были обречены на вечные попытки создания для себя прекрасного мира из бесконечной реальности.

В своих попытках определить, что такое «добро» и как создать политические условия, сопутствующие его приращению, интеллектуалы и ученые всех времен и народов говорили на общем языке.

19

Отправившись в путешествие по Италии эпохи Возрождения по следам еврейских переводчиков, мы неизбежно окажемся в интеллектуальной столице тех времен – Флоренции. Но прежде, чем туда попасть, давайте немного отклонимся в северном направлении и заглянем на равнины, простирающиеся между Апеннинскими горами и Адриатическим морем. На этом зеленом полотне красным кругом из кирпича и черепицы возвышался город Мирандола, до самого горизонта окруженный ровными полями и окутанный туманом, превращавшим влагу небес в воду в каналах земледельцев. На окраине города, в невысокой цитадели, защищенной рвом, обитали сеньоры Мирандолы – семейство Пико. Их владения были столь же невелики, как и их притязания на благородный статус. Несколько поколений династии Пико верно служили правителям Священной Римской империи, пока наконец семейство не получило от них свои владения вместе с титулом графов Мирандола и Конкордия. Однако земли Пико находились посреди территории, за которую боролись куда более сильные правители, поэтому им пришлось укреплять свои владения опасным путем, пролегавшим между дипломатией и войной. Мужчинам из семейства Пико приходилось всю жизнь строить хитроумные планы и воевать с неизменным риском повстречаться с насильственной смертью.

В 1463 году в этой династии появился на свет мальчик по имени Джованни Пико, граф Мирандола и Конкордия. «Рождению его предшествовало дивное зрелище: пока мать была в предродовых схватках, над покоями ее возник огненный венок и затем внезапно исчез»[187]. С раннего детства Джованни отличался выдающимися интеллектуальными способностями. Его мать Джулия, дочь известного поэта, позаботилась о том, чтобы мальчик рос в отдалении от своей семьи, которая уже привела его братьев к воинской карьере. Четырнадцати лет Джованни был зачислен на юридический факультет Болонского университета, а в следующем году, после смерти матери, перебрался в Феррару, где поступил на факультет «свободных искусств», как в те времена называли философию. Он совершенствовал знание латыни, учил греческий, штудировал классиков, но наибольших успехов добился в искусстве публичных диспутов – Джованни по-своему разделял склонность своих братьев к дуэлям и поединкам. После он отправился в Падуанский университет, самый знаменитый в Италии центр изучения философии, и с новыми силами продолжил учебу.

В Падуе Джованни повстречал одного молодого ученого, благодаря которому в его жизнь оказалась вплетена многовековая традиция средиземноморских переводчиков. Этот юноша по имени Элиа дель Медиго, бывший на несколько лет старше Джованни, родился в еврейской семье с Крита, в те времена находившегося под властью венецианцев. Он перебрался в Италию, путешествовал из города в город, пока не обосновался в Падуе, где преподавал философию Аристотеля и Ибн Рушда – андалузского мыслителя, о чьей концепции единства всех человеческих разумов уже шла речь. Джованни мгновенно был очарован эрудицией Элиа и попросил его помочь ознакомиться с малоизвестными трудами иудейских мыслителей, которых тот переводил.

А когда Джованни снова решил перебраться на новое место, поддавшись притяжению Флоренции, он предложил Элиа составить ему компанию. Джованни знал, что горизонты, которые открываются благодаря переводам, сделанным его другом, окажутся решающими для его будущего.

20

Когда Джованни прибыл во Флоренцию в ноябре 1484 года, ему был двадцать один год. Ученый, богатый и элегантный юноша был еще и невероятно красив: «Черты и формы его были благовидны и очаровательны, стана он был видного и высокого, телом нежен и мягок, лицом прелестен и светел, на белой коже его присутствовал миловидный румянец, серые глаза бросали стремительные взгляды, зубы его были белые и ровные, а волосы – соломенного цвета и не колючие»[188]. Джованни писал стихи для своих возлюбленных и без труда примкнул к самым рафинированным интеллектуальным кругам города.

В другую историческую эпоху образованности и обаяния Джованни, возможно, было бы достаточно, чтобы занять видное место среди современников – но не в переживавшей небывалый культурный расцвет Флоренции под властью семейства Медичи. Чтобы отличиться, Джованни требовалось продемонстрировать нечто такое, чем еще не обзавелись равные ему по статусу флорентийцы. Тогда он вновь обратился за помощью к своему другу Элиа дель Медиго. Джованни хотел узнать больше о тайнах Каббалы и таинственной книге «Зоар», которая еще не была переведена ни на один язык. Однако Элиа, основательный последователь рационализма Аристотеля и Аверроэса, предупредил юного Джованни, что каббалисты используют сложные метафоры, которые могут легко сбить с толку даже образованного читателя. Элиа кое-что рассказал другу о Каббале, но отказался посвятить Джованни в глубины ее тайн.

Тогда Джованни начал самостоятельно изучать иврит и арамейский и спустя несколько месяцев напряженной работы освоил эти языки на достаточном уровне, чтобы писать на них простые тексты. В то же время он осознавал, что читать каббалистические труды в оригинале он сможет лишь спустя годы дальнейшей учебы. Джованни стал разыскивать других ученых иудеев, которые могли бы перевести древние тексты и раскрыть для него мудрость, к которой он отчаянно стремился. В качестве своего помощника он пригласил Флавия Митридата – странствующего интеллектуала сомнительной репутации, который прежде носил имя Гульельмо Раймондо Монкада, а при рождении был наречен как Шемуэль бен Ниссим Абуль-Фараг. Этот выходец из иудейской семьи с Сицилии в юном возрасте принял христианство и сделал стремительную карьеру, пройдя от рукоположения в сан простого священника до преподавания в самых престижных университетах Рима. Позднее Флавий Митридат даже оказался в личной свите папы Сикста IV, но его погубил внезапный скандал: заподозренный в участии в убийстве, он бежал из Рима, какое-то время скитался и объявился во Флоренции.

Джованни не беспокоило сомнительное прошлое Флавия. Взрывной характер, тяга к наживе и даже высокомерие этого человека представлялись невысокой ценой за возможность узнать то, о чем отказался поведать Джовании Элиа. Флавий оправдал доверие своего покровителя, создав невероятный корпус переводов текстов иудейских мистиков и комментариев к ним, хотя и нередко подгоняя их под собственную теорию о гармонии между каббализмом и христианством. У своего компаньона Джованни почерпнул ряд идей, которые стали краеугольным камнем как его собственной философской идентичности, так и философии Ренессанса в целом.

21

Всё это произошло в один год, annus mirabilis (лат. «чудесный год») – 1486. Джованни было двадцать три. Он влюбился в девушку по имени Маргерита, а та полюбила его в ответ. Однако воспетая поэтами романтическая любовь не считалась основанием для брака. Маргериту выдали за одного из представителей семейства Медичи, и она уехала со своим супругом из Флоренции. Но влюбленные не сдавались. Джованни нанял банду головорезов и обосновался неподалеку от города, где жила Маргерита, а она устроила так, чтобы отправиться на прогулку в заранее условленное с Джованни время и место. Тем временем вооруженные люди ворвались в город, инсценировали ее похищение и скрылись. Но едва они покинули город, как на дороге вслед за ними появилось облако пыли – это супруг Маргериты спешно созвал две сотни вооруженных людей и пустился в погоню. Противники столкнулись у стен крепости, где все наемники Джованни были перебиты в стычке. Влюбленные укрылись в башне, хозяин которой держал их в качестве пленников, сочтя выгодным сохранить им жизнь в расчете на последующий выкуп. После долгих уговоров Маргерита была отпущена на свободу и отправилась в город. Там ее встретил супруг, решивший сберечь свою честь, публично поверив в трюк с похищением. Джованни же оставался в башне, покуда Лоренцо Великолепный, глава семейства Медичи, не повелел хозяину освободить его и не предложил ему свою защиту. Лоренцо был верен своей натуре и не испытывал колебаний, когда ему приходилось делать выбор между средневековыми правилами семейной чести и тесными связями с интеллектуалами-гуманистами.

Во Флоренцию Джованни вернулся с запятнанной репутацией. Утешение он нашел в дружбе с Джироламо Бенивьени, продлившейся всю жизнь. В том же году он опубликовал свою первую книгу «900 тезисов по диалектике, морали, физике, математике для публичного обсуждения», к которой прилагался текст публичного выступления, ставший манифестом эпохи Возрождения, – «Речь о достоинстве человека». Джованни опирался на все свои познания в области греческой классики, мусульманской и зороастрийской философии, и в особенности – еврейской мистической традиции. Объединив наследие всего Средиземноморья, он смело направил его в новое русло. Системный подход позволил ему разработать набросок универсальной философии, в которой различные измерения реальности одновременно представали в созвучии доктрин, разработанных мыслителями разных эпох и происхождения. Поскольку реальность бесконечно разнообразна и глубоко пронизана невыразимым духом Божественного, то надежду добыть хотя бы минимальное представление о ее подлинной структуре могут дать лишь согласованные усилия всех человеческих умов. Рационализм и мистицизм должны идти рука об руку, ведь на любой аспект, поддающийся наблюдению и анализу, найдется бесконечно больше вещей, которые остаются за пределами понимания с помощью разума и языка.

Главный пример подобной сложности – прямо перед нашими глазами: это человек, который во всей своей ограниченности выступает идеальным образцом того, насколько реальность превосходит видимость.

22

«Речь о достоинстве человека» представляет собой миниатюрное сокровище философской мысли, литературного стиля и юношеской бравады. Речь Джованни была адресована высшим прелатам Ватикана, с которыми он рассчитывал провести публичный диспут по поводу своей работы «900 тезисов». Излагая собственные аргументы в пользу исключительности человека, он начинает с того, что цитирует высказывания сначала мусульманина, а затем язычника:

Я прочитал, уважаемые отцы, в писаниях арабов, что, когда спросили Абдаллу Сарацина, что кажется ему самым удивительным в мире, он ответил: ничего нет более замечательного, чем человек. Этой мысли соответствуют и слова Меркурия: «О Асклепий, великое чудо есть человек!»[189]

«Меркурий» – это не кто иной, как Гермес Трисмегист, а вот некий «Абдалла Сарацин», судя по всему… был выдуман самим Джованни! Приписать подобное высказывание некоему арабскому автору не получится, но нечто похожее можно обнаружить в трагедии «Антигоны» греческого драматурга Софокла, где присутствует следующая реплика хора: «Много в природе дивных сил, / Но сильней человека – нет»[190]. Не исключено, что Джованни посчитал ссылку на Софокла слишком банальной и решил произвести впечатление на «уважаемых отцов» намеком на широту своего интеллектуального кругозора.

Но самое дерзкое деяние Джованни заключалось в том, что он вложил собственные идеи напрямую в уста Бога. Воображение подсказало ему слова, которые Бог мог сообщить Адаму, вступив с ним в разговор в самом начале истории Вселенной, после первых нескольких дней Творения. К тому моменту Бог уже создал звезды, небо, животных и растения – оставалось лишь придать облик человеку, сущему, обладавшему достаточным пониманием для того, чтобы оценить великолепие Божьего труда. Но здесь возникла проблема: Бог уже исчерпал все свои дары, когда создавал других своих тварей, наделив каждую из них особой природой и набором уникальных способностей. Что еще он мог дать своему последнему творению – человеку, если все архетипические формы уже были разобраны?

И установил наконец лучший творец, чтобы тот, кому он не смог дать ничего собственного, имел общим с другими всё, что было свойственно отдельным творениям. Тогда согласился Бог с тем, что человек – творение неопределенного образа, и, поставив его в центре мира, сказал: «Не даем мы тебе, о Адам, ни своего места, ни определенного образа, ни особой обязанности, чтобы и место, и лицо, и обязанность ты имел по собственному желанию, согласно своей воле и своему решению. Образ прочих творений определен в пределах установленных нами законов. Ты же, не стесненный никакими пределами, определишь свой образ по своему решению, во власть которого я тебя предоставляю. ⟨…⟩ Я не сделал тебя ни небесным, ни земным, ни смертным, ни бессмертным, чтобы ты сам, свободный и славный мастер, сформировал себя в образе, который ты предпочтешь. Ты можешь переродиться в низшие, неразумные существа, но можешь переродиться по велению своей души и в высшие, божественные»[191].

Так вещал Джованни устами Бога. Человек являлся не каким-то особым сущим, но творением, способным распоряжаться собственной формой. Окружающий вечное ядро его души, общей со всеми живыми существами и с самим Богом, уникальный облик каждого человека был порождением его свободной воли. Место человека во Вселенной, размах его амбиций и даже его собственная идентичность – всё это перформативно создавалось и определялось самим человеком, но при этом ничто не было предписано его природой.

Если кому-то захочется отыскать истоки возникшей в период позднего Модерна «квир-теории» с ее акцентом на перформативности идентичности и отрицанием любых притязаний на «естественную» сущность, то достаточно взглянуть на первые страницы «Речи о достоинстве человека» Джованни Пико делла Мирандолы.

23

Отпечатав «900 тезисов» за собственный счет, Джованни разослал их по европейским университетам, представил в Ватиканскую курию и ждал вызова на публичный диспут. Ответ от папских интеллектуалов пришел, когда он еще оттачивал свою «Речь о достоинстве человека». Вместо куртуазного приглашения на диспут Джованни строго предписывалось внести коррективы в сочинение, поскольку оно содержит «ошибочные», а то и еретические положения. С сегодняшней точки зрения единственным моментом, который вызывает удивление, было то, что такой поворот событий удивил самого Джованни. Он был не в силах поверить, что «уважаемые отцы» не смогли постичь глубин его философии и предпочитали остаться в рамках ортодоксальности. В ответ Джованни направил нерешительное послание с извинениями за беспокойство, не отказавшись при этом ни от одного принципиального аргумента своего сочинения. В ответ из Рима прибыло уже не предписание, а ордер на арест. Покинув Флоренцию, Джованни бежал во Францию. Его произведение стало первой печатной книгой, в отношении которой был объявлен тотальный запрет со стороны католической церкви. Но и в изгнании папский ордер настиг Джованни: после ареста во Франции его незамедлительно экстрадировали в Рим… но в последний момент его снова спас Лоренцо Великолепный. Глава семейства Медичи направил вооруженную охрану, которой было поручено доставить Джованни во Флоренцию, где ему предстояло жить под защитой в загородном имении.

Благодаря этим злоключениям Джованни пересмотрел свои мирские амбиции – но не масштабы интеллектуальных исканий. Он пригласил еще одного ассистента-иудея – Йоханана Алеманно, философа и раввина, авторитетного каббалиста и переводчика с иврита и арабского, – и под его руководством еще глубже погрузился в смыслы эзотерических текстов, обретая более ясное понимание мистического толкования иудейских писаний. В своих новых книгах Джованни впечатляюще продемонстрировал свою интеллектуальную виртуозность. В сочинении «Гептапл, или О семи подходах к толкованию шести дней творения» он всего на нескольких страницах представил семь параллельных интерпретаций начальных эпизодов книги Бытия, показав, что каждое слово в библейском рассказе о сотворении мира можно толковать по-разному, а затем собрать эти интерпретации, чтобы создать грандиозную перспективу реальности как зеркальной галереи, где в каждой пылинке отражается вся полнота вселенной и над всем царит божественная гармония.

Вместе с тем тональность произведений Джованни менялась. Он больше не был тем неискушенным юношей, который верил в безграничные возможности человека. Теперь Джованни был убежден, что истинная задача каждого человека заключается в возвращении к Богу. Человек действительно наделен способностью конструировать себя любым способом по своему усмотрению, однако собственный опыт продемонстрировал Джованни, что мирские идеалы заглушили этот потенциал. Поскольку мир не справился со своей задачей, то, лишь преодолев его, полагал Джованни, возможно обрести истинную свободу для человека.

Джованни перестал писать любовные стихи, прервал амурные связи и стал вести всё более аскетичный образ жизни. Познакомившись с доминиканским монахом Джироламо Савонаролой, пламенно проповедовавшим отречение от мира, Джованни сделался его последователем. Ему еще не исполнилось и тридцати, а жить оставалось каких-то несколько лет.

24

Гряда облаков может долго висеть над землей, прежде чем разразится бурей. Облака над Средиземноморьем, казалось, собирались уже давно, пока в роковом 1492 году наконец не обрушился шторм. Вихрь налетел из западной части Средиземноморья, где в январе 1492 года католические короли Испании Фердинанд и Изабелла захватили Гранаду – последний оплот мусульман в Андалусии – и распорядились, чтобы все подданные, которые не исповедовали христианство, приняли крещение или отправились в изгнание. Если порой мечта о мирном сосуществовании разных религий казалась возможной, то теперь она окончательно рухнула. В апреле умер Лоренцо Великолепный – великий покровитель Возрождения, верный друг Джованни и человек, который защищал его на протяжении всей своей жизни. Без светоча Лоренцо культурная жизнь угасла и Флоренция погрязла в опасной политической нестабильности. Наконец, в октябре берегов Америки достиг Христофор Колумб – об этом событии знали только его команда и коренные жители острова, названного им Эспаньола. Колумб отправил вглубь острова крещеного испанского еврея, переводчика Луиса де Торреса, чтобы тот попробовал говорить с туземцами на иврите и арабском. Через несколько месяцев де Торрес умер, вероятно пав от рук собственных товарищей. Так была запущена масштабная волна геноцида и колонизации, опустошившая Америку и вытеснившая Средиземноморье на периферию истории.

К тридцати годам Джованни ощущал себя чем-то вроде пережитка прошлого. Основную часть времени он проводил дома либо слушал проповеди Савонаролы о надвигающемся потопе, конце света и необходимости покаяния.

В ноябре 1494 года Джованни сразила сильнейшая лихорадка, и через несколько дней он умер. «Он прожил 31 год, 8 месяцев и 24 дня», – записал его друг Джироламо Бенивьени в гороскопе, составленном для Джованни. Много лет спустя Джироламо попросит похоронить его рядом с Джованни в церкви Сан-Марко во Флоренции. Над их надгробием мы и сегодня можем прочесть: «Да не разлучатся после смерти кости двух людей, чьи души соединяла любовь при жизни».

Смерть Джованни Пико делла Мирандолы, графа Конкордия, поистине ознаменовала конец целой эпохи. Возрождение как культурное и художественное движение продолжалось, однако оптимизм и ощущение необъятных горизонтов, знаменосцем которых был этот юный философ, отступали.

Сама карта мира обретала новый облик. На Западе появился Новый Свет, обитателей которого европейцы едва признавали за людей, тогда как на Востоке расцвет Османской империи привел к прекращению маршрутов между Европой и Азией. На Севере взрыв Реформации разжег масштабную войну между протестантами и католиками, которая больше столетия будет пускать кровь Европы. Последние реликты прошлого, такие как всё еще проживавшие на христианских землях евреи, были либо изгнаны, либо ограничены пределами гетто, первое из которых было создано в Венеции в 1516 году.

Казалось, что та нить, которую средиземноморские переводчики пряли с конца Античности, окончательно распалась. Теперь уже не было ни какого-либо смешения культур и верований, разделенных историей, ни объединения разных голосов в стремлении к общей цели. Отныне всему, что не встраивалось в заранее установленные категории, предстояло быть изгнанным в царство чудовищ.

И снова история будто бы стремилась уничтожить любую возможность мира, в котором способны процветать вместе множество жизней. Начало эпохи Модерна производило самое мрачное впечатление. Однако жители Средиземноморья знали: того, что кажется неизбежным, всегда можно избежать. Правда, на сей раз им пришлось избрать иную стратегию: на смену отставленному в сторону научному труду переводчиков пришло грубое и славное искусство изменничества.

Практической стороне этого искусства и близкому знакомству с его средиземноморскими мастерами будет посвящена следующая остановка в нашем путешествии.

Предыдущая главаГлава 11 из 17Следующая глава