Берлин, последние числа марта 1937 года.
Тепло пришло так внезапно, что казалось, будто кто-то распахнул огромные двери и впустил весну прямо в город. Ещё позавчера лежал снег, а сегодня уже было плюс восемнадцать днём и плюс тринадцать вечером. Снежные кучи превратились в грязные ручьи, по которым плыли окурки, обрывки газет и первые листья. На Унтер-ден-Линден девчонки шли в лёгких платьях в цветочек, мужчины несли пиджаки через руку, в Тиргартене на траве уже лежали студенты с книгами и бутербродами, а в пивных садах на Александрплац, в Кройцберге и Нёйкёльне выставили столы прямо на тротуар, и официанты носились с подносами, полными кружек, колбас и рулек.
Ханс фон Зейдлиц вышел из здания Абвера ровно в 18:47. Шофёр открыл дверцу «Мерседеса», но рядом стоял Хансен в сером костюме в мелкую клетку, без шляпы, с папиросой в зубах.
— Франц, езжай домой, — коротко бросил он водителю Зейдлица. — И ты тоже, Вилли, свободен. Сегодня мы сами доберёмся.
Машины уехали. Два полковника пошли пешком по набережной Ландверканала, потом свернули в Нёйкёльн. Здесь уже пахло свежим хлебом из пекарен, жареной картошкой из кухонь и пивом из открытых окон пивных. Район представлял собой массив пятиэтажных домов с облупившейся штукатуркой, где бельё сушили на верёвках, дети гоняли мяч по двору, старухи сидели на табуретках у подъездов и чистили картошку, а мужчины в майках курили на балконах.
На Рихардштрассе Хансен остановился у низкой двери под жестяной вывеской «Bei Willi». Над дверью висела старая деревянная доска с вырезанным кабаном и надписью «Seit 1898». Изнутри доносились громкие голоса, звон кружек, смех и радио.
— Здесь, — сказал Хансен и толкнул дверь.
Внутри было тесно, шумно, жарко и дымно. Потолок был низкий. Там были лампы под зелёными абажурами, стены обшитые тёмным деревом, на которых висели пожелтевшие фотографии кайзеровской армии, несколько выцветших дипломов за лучшую рульку в районе, старые пивные кружки, подвешенные на гвозди, и даже чучело кабана над стойкой.
За длинными столами сидели рабочие: сталевары с завода «Борзиг» в синих комбинезонах, грузчики с рынка в клетчатых рубашках, с рукавами, закатанными до локтей; два шофёра такси в кожаных куртках и кепках, надвинутых на затылок, громко спорящие о том, кто сегодня больше заработал; несколько женщин — жёны или подруги, в простых платьях, с платками на голове, пьющие шнапс и смеющиеся; в углу сидела компания молодых парней с завода «Сименс», уже изрядно навеселе, горланящая песни, один из них стоял на скамье и дирижировал кружкой; за соседним столом сидел пожилой слесарь с седыми усами, рассказывающий что-то молодому парню, а тот кивал, не отрываясь от пива.
Толстый Вилли с красным лицом, в белой рубашке с закатанными рукавами и фартуком до колен, вытирая руки о полотенце, кивнул Хансену и показал глазами в дальний угол. Там стоял отдельный столик на четверых, свободный, за мраморной колонной, подальше от общего гама.
Они прошли и сели спиной к стене, лицом к залу.
Через минуту перед ними уже стояли две литровые кружки пильзнера с высокой белой пеной и каплями воды на стенках. Рядом были две огромные тарелки с айсбайном: свиная рулька размером с небольшую дыню, варёная до мягкости, с хрустящей золотистой корочкой, горка кислой капусты, политая горячим свиным жиром, две больших варёных картофелины, разрезанные пополам, и ложка острой дижонской горчицы. На отдельной тарелке были толстые ломти чёрного хлеба, солёные огурцы, маринованный красный лук, маринованные грибочки, кусочки копчёной колбасы и жареный лук кольцами.
Хансен отрезал кусок мяса, прожевал и одобрительно кивнул.
— Ешь, Зейдлиц. Здесь лучшее айсбайн во всём Берлине. И никто не подслушивает — тут все свои, и все уже навеселе.
Зейдлиц взял кружку и отпил. Пиво было холодное, горькое.
— Я думал, вы опять позовёте в «Кранцлер» или в «Хорхер», герр полковник.
— Сегодня не до «Хорхера». Сегодня хочется посидеть в месте попроще и без риска увидеть знакомых.
Они ели молча минут пятнадцать. Мясо отваливалось от кости большими кусками, капуста хрустела, горчица жгла язык. Вилли принёс вторую порцию пива и большую тарелку жареных нюрнбергских колбасок — маленьких, поджаренных до хруста, с горчицей и ржаным хлебом.
Хансен вытер руки о бумажную салфетку, откинулся на спинку скамьи и сказал тихим голосом:
— Слушай внимательно, Зейдлиц. С завтрашнего дня сворачиваем всё на востоке. Чехословакия, Польша, Судеты, Прибалтика — жмём на полный тормоз. Никаких новых вербовок, никаких активных мероприятий, агентурные встречи — только по жизненной необходимости. Отчёты — минимальные. Шифровки — только по самому срочному. Всё остальное прекратить.
Зейдлиц медленно поставил кружку.
— Простите, герр полковник, я, кажется, ослышался. Притормозить? Сейчас?
— Именно сейчас. Приказ Канариса. Сегодня в шестнадцать ноль пять он вызвал меня в кабинет, закрыл дверь на ключ, налил себе коньяку, мне даже не предложил, и сказал дословно: «Передайте Зейдлицу — заморозить всё до особого распоряжения. И чтобы ни одна собака не гавкнула. Ни в Праге, ни в Катовице, ни в Карлсбаде. Ни одна».
Зейдлиц отложил вилку.
— Но мы же на финишной прямой! Ещё две недели — и досье на всех сто девяносто два человека из ближайшего окружения Генлейна и Франка будут готовы полностью. Карты всех четырёхсот пятнадцати укреплений в Судетах — с точными координатами, гарнизонами, запасами боеприпасов и горючего. В Праге «Фердинанд» уже договорился с адъютантом генерала Сыровы о встрече на следующей неделе. В Катовице наш капитан из второго отдела генштаба передаёт копии всех приказов день в день. Мы же именно этого добивались последние восемь месяцев! Мы же на острие!
Хансен поднял ладонь.
— Знаю каждое слово. И Канарис знает. И рейхсканцлер знает. Но после последних переговоров с британцами всё поменялось.
— С британцами? С премьер-министром Иденом?
— Именно с Иденом и лордом Галифаксом. Они дали понять через нашего посла и через Нейрата: если мы будем вести себя прилично и не станем устраивать громких скандалов — они не станут вмешиваться в «вопросы немецкого меньшинства в Чехословакии». Рейхсканцлер решил, что сейчас не время для активных действий. Он сказал Канарису лично, вчера, в резиденции: «Вильгельм, пусть Иден думает, что мы мирные и добрые люди. Абвер должен исчезнуть из поля зрения. На время. Нужно полное спокойствие и тишина. Никаких громких провокаций. Всё должно быть тихо, мирно, демократично».
Зейдлиц молчал несколько секунд.
— То есть рейхсканцлер хочет обмануть Идена?
— Он хочет, чтобы Иден сам себя обманул. Разница есть. Рейхсканцлер не отказывается от планов. Он просто отодвигает их на несколько месяцев. Говорит: «Пусть британцы думают, что мы добрые овечки. А когда они проглотят Судеты — будет поздно что-либо менять». Но пока нужна полная тишина. Даже Генлейну приказано утихомирить своих людей. Никаких драк, никаких провокаций, никаких митингов. Даже бюджет на апрель — май заморожен. Деньги вернут только по особому распоряжению.
Зейдлиц взял кружку, отпил глоток и поставил обратно.
— И сколько продлится это «пока»?
— Никто не знает. Канарис спросил то же самое. Рейхсканцлер ответил: «Пока Иден не привыкнет к мысли, что Судеты — это внутреннее дело рейха. Может, до лета. Может, до осени. Может, до следующей весны. Главное — это не спугнуть британцев». Поэтому с завтрашнего дня ваш отдел переводится на режим «спячка». Все активные агенты должны уйти в тень. Все новые вербовки надо отменить. Все деньги, которые вы просили на апрель — май, — заморожены. Всё.
Зейдлиц медленно отрезал кусок рульки, но есть уже не хотел.
— А если Иден всё-таки раскусит его планы?
— Тогда всё вернётся на круги своя. И мы снова побежим выполнять свою работу. И будем делать всё ещё быстрее, чем раньше. Но пока надо притормозить. И это не моя инициатива, и даже не инициатива Канариса. Это прямой приказ рейхсканцлера.
Вилли принёс третью порцию пива и большую тарелку жареного картофеля с луком, политого свиным жиром, и миску тушёной красной капусты с яблоками, гвоздикой и корицей.
Хансен взял картошку и обмакнул в жир.
— Понимаешь, Зейдлиц, мы с тобой привыкли работать по-старому. Приказ — это значит, идём вперёд, до конца, без оглядки. Работаем, не зная сна и личной жизни. А теперь всё иначе. Теперь приказ — сидеть тихо, улыбаться и ждать. И никто не знает, сколько это продлится. Может, месяц. Может, год.
Зейдлиц кивнул.
— А что будет с моими людьми? «Фердинанд» в Праге, «Байер» в Мюнхене, капитан в Катовице — они же сейчас на острие.
— Им всем пойдут шифровки сегодня ночью: «Заморозить всё. Ждать дальнейших указаний. Никаких контактов без крайней необходимости». Кто не поймёт и попадётся — тот сам виноват.
Они сидели ещё долго. Пили пиво, ели картошку, потом Вилли принёс шнапс — «Доппелькорн», мутный и крепкий, с тмином. Они выпили по рюмке. Хозяин принёс сырные палочки, обжаренные в масле, солёные орешки, маринованные грибочки, копчёную колбасу, нарезанную тонкими ломтиками, большую миску с жареным луком, ещё одну тарелку с маленькими сосисками, политыми горчицей, и большую доску с разными сырами — гауда, тильзитер, камамбер, нарезанный кубиками.
Хансен закурил «Юно» и пустил дым к потолку.
— Знаешь, что самое паршивое во всём этом? Я каждый день прихожу на службу и не знаю — доработаю ли я этот день в своей должности или завтра уже другой человек будет сидеть за моим столом. Канарис тоже не знает. Вчера он мне сказал буквально: «Хансен, если завтра меня не будет — берите папку „Ost“ и уходите через чёрный ход. Я оставлю записку в сейфе и ключ в цветочном горшке на подоконнике». Он серьёзно. Чемодан у него уже собран.
Зейдлиц посмотрел на него внимательно.
— Вы верите, что дойдёт до этого?
— Верю. Всё шатко, Зейдлиц. Очень шатко. Нейрат ещё держится на посту министра иностранных дел, но его дни сочтены — уже шепчутся, что его место займёт кто-то из друзей сам знаешь кого. Армия молчит, партия кричит всё громче. А мы находимся где-то посередине. И никто не знает, куда качнёт завтра.
Он допил шнапс и поставил рюмку.
— Поэтому пока пусть будет тишина. Работаем, как будто ничего не происходит. Улыбаемся. Пишем отчёты о погоде в Судетах. И ждём.
Зейдлиц кивнул.
— А если качнёт?
— Тогда будем делать то, что умеем лучше всего.
Они посидели ещё час. Допили пиво, доели колбасу. В пивной становилось всё громче — кто-то затеял игру в карты, кто-то пел, кто-то громко спорил о футболе. Вилли принёс счёт — шестнадцать марок восемьдесят пфеннигов. Хансен, как обычно, заплатил за двоих. Он оставил двадцать пять марок и сказал, что сдачи не надо.
На улице уже стемнело. Фонари горели жёлтым светом, над каналом стояла лёгкая дымка. Рабочие выходили из пивной по двое-трое и громко прощались, кто-то затянул песню, кто-то пошатывался.
Дома Зейдлиц долго не мог уснуть. Он лежал и смотрел в потолок. За окном шумел весенний ветер, где-то далеко играла гармошка. Завтра будет новый день, и никто не знает, каким он будет.
Кремль, 29 марта 1937 года, 21:47.
За высокими окнами кабинета уже стояла глубокая мартовская ночь. На улице потеплело: снег сходил с крыш тяжёлыми пластами, внизу, на площади, лужи отражали жёлтые фонари, и редкие машины, проезжая, поднимали фонтаны грязной воды.
Внутри было тихо. Две настольные лампы с зелёными абажурами отбрасывали на тёмно-зелёное сукно два ровных круга света; всё остальное тонуло в полумраке. На столе не было ничего лишнего — только пепельница с трубкой и тяжёлый бронзовый пресс, под которым лежала одна-единственная папка без надписей. Сергей сидел неподвижно, чуть откинувшись в кресле, ладони лежали на подлокотниках. Он не курил и не пил чая — он просто ждал.
Дверь открылась без стука. Вошёл Вячеслав Молотов. Он был в тёмном пальто, которое тут же снял и аккуратно повесил на вешалку у двери. В руках у него была тонкая серая папка с узкой красной полосой по диагонали и грифом «Особая. Англия — Германия. Март 1937». Он положил её точно на середину стола, сел напротив и открыл свою копию.
Сергей кивнул и дал знак начинать.
Молотов начал без предисловий.
— Товарищ Сталин, с декабря тридцать шестого по сегодняшний день зафиксировано двенадцать контактов высшего и высокого уровня между британскими представителями и Берлином. Мнение Лондона сейчас звучит так: «Мы не намерены вмешиваться в континентальные дела, если они не затрагивают непосредственно Британскую империю. Вопросы национальных меньшинств — внутреннее дело заинтересованных сторон». Перевод простой: Судеты можно забирать, если сделать это аккуратно, с референдумами и без большой крови. Иден формулирует это осторожно, но Галифакс уже говорит почти открыто: «Мы не видим причин мешать разумному решению проблемы четырёх миллионов немцев в Чехословакии».
— Иден долго не протянет, — тихо сказал Сергей. — Он слишком порядочный для той игры, которую сейчас затеял Лондон. К зиме тридцать седьмого — максимум к весне тридцать восьмого — его уберут. Премьером станет Черчилль. Черчилль — это идеальный громкоговоритель для империи, которая собирается снова воевать чужими руками.
Молотов чуть приподнял бровь.
— Вы уверены, что именно Черчилль?
— Уверен. Когда запахнет настоящей войной, личные антипатии отойдут на задний план. Черчилль — единственный в Консервативной партии, кто может одновременно пугать немцев и успокаивать своих избирателей: «Мы будем драться до последнего, но пока давайте попробуем договориться». Именно его и вытащат, когда Иден окончательно всем надоест.
Молотов сделал короткую пометку карандашом на полях и перевернул страницу.
— Теперь по Герингу. Все источники — и берлинская резидентура, и люди внутри его аппарата — говорят одно и то же. Пьёт всё больше. Принимает кого угодно: английских корреспондентов, шведских банкиров, бельгийских фабрикантов, даже итальянских генералов. Окружение меняется каждые полгода: вчерашние адъютанты сегодня уже в новых мундирах собственного дизайна. Заказал себе новый трон — буквально трон — для приёмов в Каринхалле. Картины, статуи, охотничьи трофеи растут в геометрической прогрессии.
Сергей усмехнулся.
— Пусть заказывает. Чем глубже он утопает в этом карнавале, тем проще будет тем, кому он уже мешает. Многие только и ждут, чтобы занять его место. Чем больше в Германии будет соперничества между разными группировками, тем лучше.
Молотов закрыл папку.
— Значит, мы не вмешиваемся ни при каких обстоятельствах?
— Ни при каких. Вмешиваться сейчас — значит спугнуть всю стаю. Пусть британцы думают, что нашли в Берлине удобного партнёра. Пусть Геринг думает, что он великий дипломат. Пусть в Лондоне думают, что всё под контролем. Чем дальше они зайдут по этому пути, тем громче будет грохот, когда конструкция рухнет.
Молотов кивнул и поднялся. Он вышел.
Сергей остался один. Он подошёл к большому глобусу в углу кабинета, провёл пальцем по Европе — от Лондона до Москвы, от Ла-Манша до Урала.
Англосаксы — это не Геринг, не вся Германия и даже не вся Европа вместе взятая. Это особая порода. Двести лет они играют в одну игру: находят на континенте самого сильного, самого жадного и самого глупого, накачивают его деньгами, оружием, похвалой, направляют на того, кто им мешает, а потом, когда оба противника обескровят друг друга, входят «восстанавливать порядок» и диктуют условия на столетие вперёд.
Только в этот раз они выбрали не того противника. Он будет играть по-другому. И он знал, что обязан победить. По-другому и быть не могло.