Никаких устоев сотрясать этой своей повестью Войнович не собирался, ни на какие официальные святыни покушаться даже и в мыслях не держал. Но «уши» — то и дело вылезают:
— А шпаргалки у тебя есть?
— Нет. Я думаю без шпаргалок.
— Чудак ты, Гошка. Кто же сочинения без шпаргалок пишет? А насчет устного экзамена я тебе вот что скажу. Самое главное — это уметь отличать положительного героя от отрицательного.
— А как же их отличить?
— Это очень просто. Вот ты, например, отрицательный. Ты, правда, не пьешь, не воруешь, не делаешь фальшивые деньги, но дураки — они тоже отрицательные.
— А ты положительный?
— Я положительный.
— Из чего это видно?
— А вот считай! — Анатолий стал загибать пальцы. — Комсомолец не хуже тебя. После окончания средней школы откликнулся на призыв. Добровольно поехал осваивать целинные земли. Имею почетную грамоту и медаль за освоение…
— А вот Яковлевна говорит, что ты, когда в хату входишь, ноги не вытираешь.
— Насчет ног это верно, — признался Анатолий.
Из короткого этого диалога видно, что не только сам автор, но даже и его герои с явной иронией относятся к самой идее деления литературных героев на положительных и отрицательных. А главное — к краеугольному положению официальной советской эстетики, согласно которому положительный герой должен обладать всеми полагающимися ему по штату достоинствами, начиная с послужного списка и кончая неукоснительно соблюдаемыми правилами общежития. Ирония эта состоит не только в том, что один из собеседников (Гошка) решительно отказывает своему другу (Анатолию) в праве считаться положительным героем только лишь на том основании, что тот, входя в хату, не вытирает ног. Гораздо выразительнее в этом смысле реплика Анатолия: «Дураки — они тоже отрицательные». Дураком же он считает Гошку как раз потому, что тот ведет себя именно так, как по всем канонам и полагается себя вести самому что ни на есть положительному герою.
Однако — ирония иронией, а в самый центр этой своей повести Войнович поместил как раз вот такого «дурака».
Главный герой его повести (вот этот самый Гошка, который не желает писать сочинение по шпаргалке) не только на экзаменах, но и во всех других жизненных ситуациях ведет себя даже не просто как положительный, а прямо-таки как идеальный герой:
В этот день Гошке не повезло. С утра он проколол заднюю камеру и, пока менял колесо, другие сделали уже по две ходки… Смонтировав колесо, Гошка гонял машину на полной скорости, чтобы догнать других, но тут новая неприятность — сломался комбайн.
Когда Гошка в конце дня подъехал к весам, на них стояла машина из Кадырской автобазы. Шофер, здоровенный парень с выпирающей под майкой грудью, размахивая руками, спорил о чем-то с Санькой.
— Вот, — сказал он подошедшему Гошке, — на принцип идет. Одну ходку говорю. За свое, что ли, боишься?
Сев в кабину, он сердито хлопнул дверцей, так что весы ходуном заходили, и укатил.
«Здорово Санька его, — въезжая навесы, подумал Гошка, — какой умный, ходку ему».
Санька поставила рычаг весов на защелку и, посмотрев в свой блокнотик, сказала неуверенно:
— Гоша, я тут что-то напутала. У тебя шесть ходок только?
— Правильно, — сказал Гошка. — Шесть…
— Ну ладно, — сказала Санька и стала заполнять путевку. — Восемь ходок хватит?
— Ты что? — Гошка вырвал путевку из ее рук. — Не надо…
— Как хочешь! — Санька обиженно поджала губы. — Я хотела как лучше.
Санька — не такая, как все другие девчата в деревне Поповка. Не такая, как, например, Лизка, у которой только и забот, что выйти замуж, получить полдома, полагающиеся молодоженам, купить «шифоньер» да красивый матерчатый коврик, на котором изображены непроходимые джунгли и полосатый тигр с оскаленной пастью. Санька — совсем другая. Она — особенная. Ее мечта — не замужество, не обзаведенье, а — любовь. Настоящая, какая бывает только в книгах. Но вот даже Саньке ее возлюбленный Гошка странен и непонятен, даже ее он поражает своей выходящей из ряда вон праведностью.
Гошка и во всех иных случаях ведет себя так, как полагается идеальному герою, сконструированному по всем канонам социалистического реализма. Вкалывает денно и нощно, не ожидая никаких наград и поощрений. Добровольно отказывается от полагающегося ему по закону отпуска на подготовку к экзаменам, потому что понимает: председатель колхоза не дает ему отпуска не из вредности, а потому, что не хватает у него рабочих рук — идет посевная.
Да и председатель этот тоже разве что только не совсем обычной фамилией (Пятница) отличается от множества других председателей колхозов, сконструированных по тем же освященным официальной советской эстетикой канонам социалистического реализма. Немолодой, бесконечно усталый человек, думающий только о деле и из всех мыслимых привилегий, полагающихся ответственному работнику, пользующийся только одной, о которой позже так проникновенно скажет незабвенный Егор Кузьмич Лигачев: единственной привилегией работать по четырнадцать часов в сутки. И биография у этого председателя самая что ни на есть подходящая: герой Гражданской войны, бывший боец Первой конной, получивший свой старый, потертый орден Боевого Красного Знамени из рук самого Буденного.
По тем же проверенным, десятилетиями складывавшимся, хорошо отработанным канонам социалистического реализма сконструирована и сюжетная основа повести. Деревенским жителям, труженикам села и давно сюда приехавшим и прочно прижившимся здесь молодым ребятам-целинникам противопоставлен городской интеллигент, «гастролер», пустобрех и белоручка Вадим. (Тот самый, за которого потел в шахте его лирический герой.)
О том, как поведет себя только что приехавший в Поповку Вадим и каким пшиком, каким постыдным фиаско завершится романтический порыв, приведший его на целину, известно заранее, с самого первого его появления на страницах повести.
При первой же встрече с Вадимом председатель колхоза Пятница говорит ему:
— К нам сюда многие приезжают. — Он выдержал паузу. — Потом уезжают. Я для них в конторе расписание поездов повесил. Будет нужда, заходи, посмотришь.
Старый буденновец как в воду глядел. Покантовавшись некоторое время в Поповке и убедившись, что эта жизнь не для него, Вадим решает вернуться в Москву, вызывая этим своим решением всеобщее презрение:
— Значит, уезжаешь?
— Уезжаю, — сказал Вадим и сделал шаг в сторону дороги. — Извини.
— Ничего, я не тороплюсь, — сказал Анатолий, загораживая дорогу, — приятно иногда поговорить с образованным человеком… Зачем ты сюда приехал?
Вадим задумался.
— Ну, видишь ли… мне кажется… Я приехал сюда, чтобы делать здесь то, что все. И ты, и я, и Гошка. Все мы здесь делали одно общее дело, и никакой разницы в этом между нами нет.
— Есть разница, Вадим, — сказал Анатолий. — Разница в том, что ты приехал сюда опыт получать, а мы здесь живем.
Последняя реплика Анатолия стала названием повести. А чтобы глубинный смысл ее не пропал для читателя втуне, автор возвращается к ней еще раз, завершая свое повествование такой — уже откровенно символической — сценой:
Было тепло. Таяло. Следы автомобильных колес пожелтели. Гошка остановил машину возле дорожного щита, что стоял на обочине, и, подойдя к нему, долго смотрел на прямые крупные буквы, которыми было написано одно слово: «ПОПОВКА».
Потом нашарил в кармане угловатый осколок мела и написал внизу: «МЫ ЗДЕСЬ ЖИВЕМ. Г. ЯРОВОЙ».
Впереди послышался шум моторов. Гошка посмотрел на свою надпись и стер ее рукавом. Шум нарастал. По дороге в сторону Актабара шли машины, груженные хлебом.
Справедливости ради надо отметить, что неприязнь Гошки и Анатолия Вадим отчасти заслужил некоторыми не слишком привлекательными чертами своего характера и даже некоторыми своими не слишком благовидными поступками. Но вся штука в том, что неприязнь эта у них возникла задолго до того, как этим и в самом деле не слишком привлекательным свойствам Вадимовой натуры автор дал возможность проявиться. Тут у Гошки, у Анатолия, у других героев повести безошибочно сработало их пролетарское, классовое чутье. Совершенно также, как некогда оно сработало у истинного пролетария Морозки по отношению к «гнилому интеллигенту» Мечику в стоящем у самых истоков социалистического реализма романе Александра Фадеева «Разгром»:
Сказать правду, спасенный не понравился Морозке с первого взгляда.
Морозка не любил чистеньких людей. В его жизненной практике это были непостоянные, никчемные люди, которым нельзя верить.
Этим неприязненным мыслям Морозки можно было бы не придавать особого значения, если бы не финал романа. Если бы в конце не выяснилось неопровержимо, что безошибочное классовое чутье Морозку не подвело.
Финал повести Войновича так же неопровержимо доказывает, что такое же верное и безошибочное классовое чутье не подвело ни бывшего бойца Первой конной председателя колхоза Пятницу, ни бригадира Гурия Макаровича Гальченко, в бригаду которого на первых порах был направлен Вадим:
— Шо погано в Поповки, то погано, я и сам могу сказать. От дывысь. Утром я встаю, трэба дров наколоть, пичку разтопыть, тут тоби и дым, копоть, вся посуда в сажи. Нэ то что газ. Ты його включив, и вин нэ дымыть, нэ коптыть. У нас такого нэма. Погано? Погано. В бани трэба помыться, сам за водой сходы, сам опять пичку разтопы, поки всэ зробышь, так потом умоешься. Тож погано. Та шо там казать. Другый раз ночью, извини за выражения, на двир сходыть трэба, так як згадаешь, шо бигты через огород, а на вулыци холодно — витэр, мороз, а ще хуже — грязь, та думаешь: хай воно всэ провалиться!.. Погано у нас в Поповки, так?
— Ну так, — неуверенно подтвердил Вадим.
— А вот сказали б мени зараз: «На тоби, Гальченко, в Москви квартиру из четырех комнат, на тоби ванную, на тоби телефон», — ни за шо б нэ поихав. Ты Москву за шо любышь? За ванну та телефон. А шоб в Москви ничого этого нэ було, а було в Поповки?.. А я вот нэ знаю, за шо я Поповку люблю. Всэ наче тут погано, а никуды нэ пойду…
Откуда, собственно, взял Гурий Макарович, что Вадим любит Москву только за то, что там — ванна да телефон? А очень просто: он «вычислил» его по тем же «классово чуждым» признакам, по каким Морозка сразу раскусил Мечика. И тот и другой — чистенькие. Не в каком-нибудь там метафорическом, переносном, а в самом что ни на есть прямом, буквальном смысле этого слова.
Все это неопровержимо подтверждает, что повесть Войновича задумывалась и сочинялась как произведение, целиком укладывающееся в жесткие рамки соцреалистического канона. Казалось бы, при такой — заранее заданной — расстановке сил и при таком — опять-таки, заранее запланированном — развитии сюжета автору было не то что трудно, а прямо-таки невозможно из этих жестких рамок выпрыгнуть. Он и не выпрыгнул. Но «уши» как я уже говорил, то и дело вылезают. И даже не только «уши». Читая повесть, постоянно ощущаешь, что автору не то что тесно в этих рамках, а просто невыносимо.
Нельзя сказать, чтобы под напором живых, непридуманных жизненных реалий этот жесткий каркас повести с треском развалился. Чего нет, того нет. Слишком уж он еще прочен, этот каркас. Но буквально на каждом шагу пресловутые «рамки» не то чтобы трещат, а просто исчезают. Словно растворяются в воздухе.
Иногда даже возникает подозрение, что автор вместо традиционной соцреалистической повести подсовывает нам пародию на такую повесть.
Вот, скажем, председатель Пятница объясняет Гошке, почему не может дать полагающийся тому по закону отпуск:
— Какой тут, милая моя, закон, — вздохнул председатель. — Мне вон каждый день звонят из района: «Почему задерживаешь строительство? Почему опаздываешь с посевной?» А я что им скажу? Скажу, что я всех шоферов в отпуск отправил? Так по-твоему?
— Но мне же…
— Что — тебе же? Экзамены надо сдавать? Знаю. А как на войне? Я в Отечественной, конечно, не участвовал, а вот в Гражданскую у нас знаешь, как было?
— Знаю, — сказал Гошка, — вы по трое суток с коней не слезали.
— Откуда ты знаешь? — удивился председатель.
— Вы мне это десять раз рассказывали.
Один легкий штрих — и вылепленный, казалось бы, по всем канонам соцреализма председатель колхоза Пятница оказывается вдруг фигурой комической, пародийной: чем-то вроде персонажа Аркадия Райкина, который, рассказывая о своих переживаниях на футбольном матче, неожиданно заключает: «И огородами, огородами — ушел к Котовскому».
Но этим единственным — хотя и выразительным — штрихом Войнович не ограничивается. Рядом ложится другой штрих, уже не такой безобидный, резко высвечивающий фигуру председателя с новой, совсем уже неожиданной для нас стороны:
…Пришел председатель. В последние дни его мучили приступы ревматизма, и он ходил опираясь на палку. Увидев незнакомого молодого человека, председатель решил, что это, должно быть, из обкома комсомола. «Опять какая-нибудь проверка», — недовольно подумал он. Однако он никак своего недовольства не проявил и, протянув гостю руку, представился:
— Пятница.
— Корзин, — ответил парень. Потом подумал и уточнил: — Вадим.
— Культуру проверять? — полуутвердительно спросил Пятница.
— Нет.
«Заливает», — подумал Пятница и на всякий случай стал рассказывать приезжему, какая работа по части улучшения культурно-просветительной работы ведется в Поповке и в целом по колхозу.
Знакомый, примелькавшийся образ горящего на работе и не сомневающегося в высоком смысле своего труда старого энтузиаста вдруг исчез. В казавшейся нам только что сусальной, отчасти даже плакатной фигуре вдруг проглянули совсем другие черты: затаенный, давно уже ставший привычным, ни на миг не отпускающий председателя страх перед какой-нибудь очередной ревизией — то ли из обкома комсомола, то ли еще откуда повыше.
Из этого «зерна» позже у Войновича вырастет монументальный образ совсем другого председателя колхоза — Голубева, одного из главных действующих лиц его романа «Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина».
Конечно, этот Голубев от благостного председателя Пятницы отличается сильно. Не меньше, чем все колхозы, лежащие в той округе, куда приземлился со своим самолетом Чонкин, отличаются от колхоза, в котором подвизается бывший буденновец Пятница:
Здешний колхоз называется «Красный колос», а тот — имени Ворошилова. В «Ворошилове» за последние два года сменилось три председателя: одного посадили за воровство, другого за растление малолетних, а третий, которого прислали для укрепления, сперва немного поукреплял, а потом как запил, так и пил до тех пор, пока не пропил личные вещи и колхозную кассу, и допился до того, что в припадке белой горячки повесился у себя в кабинете, оставив записку, в которой было одно только слово «эх» с тремя восклицательными знаками. А что это «Эх!!!» могло означать, так никто и не понял.
О том, что же оно все-таки означало, это загадочное «Эх!!!», автор нам так и не сообщает. Но кое-какие догадки на этот счет у нас тем не менее возникают. Возникают они сразу же, как только от рассказа о покончившем с собой председателе колхоза имени Ворошилова автор переходит к описанию умонастроений и душевного состояния председателя колхоза «Красный колос».
В последнее время пил председатель часто и много, не хуже того, что повесился в Старо-Клюквине. Одни считали, что он пил, потому что пьяница, другие находили, что по семейным причинам. Семья у председателя была большая: жена, постоянно страдавшая почками, и шестеро детей, которые вечно ходили грязные, вечно дрались между собой и много ели.
Все это было бы еще не так страшно, но, как на грех, дела в колхозе шли плохо. То есть не так чтобы очень плохо, можно было бы даже сказать — хорошо, но с каждым годом все хуже и хуже…
Председатель тяжело переживал создавшееся положение, не понимая, что не он один виноват в этом. Он все время ждал, что вот приедет какая-нибудь инспекция и ревизия, и тогда он получит за все, сполна. Но пока что все обходилось. Из района наезжали иногда разные ревизоры, инспекторы и инструкторы, пили вместе с ним водку, закусывали салом и яйцами, подписывали командировочные удостоверения и уезжали подобру-поздорову. Председатель даже перестал их бояться, но, будучи человеком от природы неглупым, понимал, что вечно так продолжаться не может и что нагрянет когда-нибудь Высшая Наиответственнейшая Инспекция и скажет свое последнее слово.
Ничем, ну решительно ничем не похож председатель Голубев на героя Гражданской войны Пятницу Тот и не пьет, и семейные его обстоятельства не имеют с голубевскими ничего общего. Общее между ними только одно: постоянная зависимость от высших инстанций, которые в любой момент могут наслать на них какую-нибудь инспекцию либо ревизию. Вот и несут они — Пятница неведомо зачем приехавшему в Поповку московскому студенту, а Голубев нежданно-негаданно свалившемуся на него прямо с неба Чонкину — одну и ту же понесуху:
«Заливает», — подумал Пятница и на всякий случай стал рассказывать приезжему, какая работа по части улучшения культурно-просветительной работы ведется в Поповке…
«Все вокруг да около, уводит в сторону», — отметил про себя председатель и решил пощупать собеседника с другой стороны…
— Может, у нас чего и не так, да и не хуже, чем у других. Возьмите хоть «Ворошилова», хоть «Заветы Ильича» — везде одна и та же картина. А то, что прошлый год сеяли по мерзлой земле, так это ж по приказу. Сверху приказали, а колхозник за все отдувается. Не говоря уже о председателе.
Из всего этого, разумеется, вовсе не следует, что, создавая первую, во многом еще довольно слабую вещь, Войнович уже достаточно ясно понимал то, что с такой обнаженной резкостью проявилось потом в его «Чонкине» — хоть в том же образе председателя Голубева. Скорее всего он тогда даже и думать не думал о том, что благостная фигура председателя Пятницы несет в себе и какие-то сатирические черты. Тут сработал инстинкт, изначально присущее каждому талантливому художнику инстинктивное чувство художественной (а значит, и жизненной) правды.
Этот же инстинкт привел к тому, что так называемые положительные, по замыслу автора и по месту, которое им определено в повести, главные ее герои — Гошка, Санька, Анатолий — вышли у него довольно бледными. А второстепенные, периферийные персонажи, которые, вероятно, мыслились автором как колоритный жизненный фон, на котором разыгрываются главные события повести, неожиданно, скорее всего даже помимо его авторской воли, вылезли на авансцену и даже заслонили собою главных. Это — Ваня-дурачок, Аркаша Марочкин, в котором уже проглядывают черты Ивана Алтынника, будущего героя повести «Путем взаимной переписки», заведующий сельским клубом Илья Бородавка.
На примере этого последнего особенно ясно видно, как вот это самое инстинктивное чувство художественной правды преобразует первоначальный авторский замысел, как волею этого инстинкта художественный образ лепится и в конце концов вылепляется совсем не таким, каким был замыслен.
Илья Бородавка — завзятый, фанатичный графоман. Определение это не оттеняет, не дорисовывает его образ, а полностью его исчерпывает. Собственно, никакой другой информации об этом своем герое, помимо того, что он одержим навязчивой манией стихотворства и время от времени посылает свои вирши в столичную газету под загадочным псевдонимом «Фан Тюльпан», автор нам даже и не сообщает.
Казалось бы, такой персонаж должен занять одно из самых почетных мест в той галерее образов натужливых, бездарных стихотворцев, которая, как я уже говорил, образуется из самых разных персонажей самых разных войновических книг. Однако что-то мешает нам поместить его в эту так легко выстроившуюся цепочку.
Судите сами:
…Илья сел за стол и минут за пятнадцать написал стихотворение. Он даже сам удивился такой быстроте. Перечитав стихи и поправив на ходу одну строчку Илья пошел за женой, которая при свечке чистила курятник.
— Слышь, Пелагея, — сказал он, встав в дверях, — иди в хату, стих расскажу.
Пелагея поставила в угол ведро и лопату, загасила свечу и послушно пошла за мужем.
— Вот, слухай, — сказал Илья. — «Подруге жизни Пелагее Бородавке — тебе, значит, — этот стих посвящает автор»:
Я помню чудное мгновенье,
Я шел по улице тогда,
И ваши очи голубые
Взглянули ласково в меня.
И понял я, что жизня наша
Всегда имеет два путя…
Пелагея легла на стол засаленным животом, подперла голову, смотрела в окно и думала о своем. Вот уже шесть лет, как они с Ильей расписаны, а детей все нет да нет. Соседка Татьяна восьмерых родила, троих рожать отказалась — лишние, видать. А тут хоть бы один…
…И я сказал вам: «Здравствуй, Паша,
Я долго ждал вот здесь тебя…»
В дверь постучали. Илья недовольно поморщился и, закрыв тетрадку, пошел открывать.
Одного этого стихотворения (а только его в качестве образца поэтического творчества Ильи и приводит автор) достаточно, чтобы увидеть, как разительно отличается этот персонаж от всех других, уже знакомых нам образов графоманов, созданных Войновичем. Стихи его — просто чудовищны. Они даже более беспомощны и корявы, чем стихи Толика «Наш старшина», не говоря уже о неизмеримо более осмысленных и умелых словоизлияниях других войновичевских графоманов. Но при всем при том его лирическое самовыражение — бескорыстно. Оно не подчинено никаким меркантильным стимулам, да и вообще не преследует никаких иных целей, кроме стремления излить на бумаге томящую автора страсть к стихотворству. Поэтому Илья Бородавка, при всей своей комичности и несомненной бездарности, гораздо симпатичнее — и Вадима, и Толика, и преподавательницы института Ольги Тимофеевны, и, уж конечно, таких профессионалов, как Серафим Бутылко или поэт, появляющийся в одной из сцен «Трибунала».
Нечто подобное произошло и с другими второстепенными персонажами повести «Мы здесь живем». При всей своей дурашливости и недотепистости (а эти свойства в той или иной степени присущи каждому из них) чувствуется, что все они автору безусловно симпатичны. О деревенском дурачке — пастухе Иване — и говорить нечего. Он, видать, и задуман был как «положительный»: с первого своего появления (а появляется он в повести на самой первой ее странице). Он привлекает к себе читательские сердца — безответностью, бесхитростностью, отзывчивостью:
Я медленно въехал на мост и забуксовал… Я давил на газ, колеса крутились, еще больше раздвигая бревна, но машина не двигалась с места. Увидев это, Иван вернулся.
— Ну что? — спросил он, подходя, и хлопнул бичом.
— «Что, что», — передразнил я его. — Видишь, забуксовал… Возьми мою телогрейку, вот так сложи вдвое, чтоб изнутри не запачкалась, и подложи под колесо.
Я благополучно переехал через мост и остановился. Иван подал мне мою телогрейку. Она была совсем чистая, а у него на правом боку через рукав шел грязный рубчатый след от ската.
— Ты сам, что ли, ложился под колесо? — спросил я.
— Нет, свою телогрейку подложил, а то твоя новая — жалко.
Но что уж говорить о бесхитростном, чистом душою Иване, если даже заведомый мерзавец и откровенный ворюга завскладом Тюлькин — и тот не лишен известного обаяния:
…Петя внес две запотевшие бутылки и тарелку с огурцами. Хозяйка вынула из шкафчика три граненых стакана.
— Я пить не буду, — сказал Гошка.
— Чего это? — удивился хозяин. — Больной, что ли?
— Человек за рулем, — пояснил Тюлькин.
— Твое дело.
— В Бельгии придумали такие машины, — сказал Тюлькин, — что если от шофера водкой пахнет, она не едет.
— А если кто рядом с шофером сидит выпивший? — спросила хозяйка.
— Будем живы-здоровы, — перебил Петя глупые речи жены.
Наивный вопрос хозяйки дома вовсе не так уж глуп. Во всяком случае, он гораздо умнее дурацкого сообщения Тюлькина. И в то же время он — глуп, потому что разрушает тот благостный настрой, который создавало это сомнительное сообщение и который так необходим людям, предвкушающим удовольствие не только от выпивки и закуски, но и от сопутствующих приятному застолью вот таких бессмысленных, никуда не ведущих разговоров.
Слышал ли Тюлькин от кого-нибудь про удивительные бельгийские машины или все это является плодом его собственной фантазии? Кто его знает! Но одно несомненно: это дурацкая реплика Тюлькина — именно она! — сразу делает его живым. В сущности, образ вылеплен одной этой фразой.
И опять-таки, быть может, вопреки намерениям автора, образ этот вдруг оборачивается к нам какой-то новой своей стороной. Благодаря этой реплике Тюлькин предстает перед нами уже не только прожженным прохвостом, но и ярким представителем той обаятельной человеческой породы, к какой принадлежали два гоголевских мужика, рассуждавшие о том, «доедет это колесо до Москвы или не доедет». Тут вор и мерзавец Тюлькин является перед нами в том же качестве, в каком позже перед нами предстанет целая галерея других персонажей Войновича, к которым на протяжении всей своей жизни в литературе писатель испытывал острый интерес:
Тимофей, который слыл в деревне книгочеем, пересказывал Николаю содержание рассказа Чехова «Каштанка». Рассказ Николаю понравился, и он сказал:
— Значит, Чехов правда хороший писатель?
— Это на чей вкус, — сказал Тимофей. — Вот Толстой Лев Николаевич его не любил.
— А чего это он о нем такое мнение имел?
— Да кто его знает. «Плохо, — говорит, — пишешь, Шекспир, — говорит, — плохо писал, а ты и того хуже». Шекспир — это английский писатель был.
— А чего, он плохо писал?
— Да не то чтобы плохо — неграмотно. На нашем языке его, конечно, поправили, а на своем он слабоват был…
Всюду слышались обрывки тех особенных разговоров, какие ведутся между русскими подвыпившими людьми на самые разнообразные и чаще всего возвышенные темы. И о тайнах мироздания, и о нечистой силе, и о способах научного прогнозирования землетрясений, и о том, как нужно, допустим, жить с курицей. В подобных разговорах сплошь и рядом высказываются весьма оригинальные и глубокие мысли, а если кто-нибудь сморозит очевидную глупость, то и его выслушают с уважением, понимая, что и глупому человеку иногда нужно высказаться.
Конечно, рассуждения сельского книгочея о Чехове и Шекспире — глупы и невежественны. Пожалуй, они даже глупее, чем сообщение Тюлькина об изобретенной в Бельгии машине или глубокомысленные беседы завсегдатаев чайной о том, как нужно, допустим, жить с курицей. Но вот оказывается, что и глупость может быть обаятельной.
Автор любит всех этих людей, невзирая не только на очевидную их глупость, но даже и на все присущие им душевные изъяны: хамоватость, туповатость, вороватость…
Помните, один из героев повести «Мы здесь живем», напутствуя своего друга Гошку перед устным экзаменом по литературе, втолковывает ему: «Самое главное — это уметь отличить положительного героя от отрицательного».
Похоже, что сам автор повести не внял этому мудрому совету. Герои, которые по всем канонам соцреализма должны были считаться отрицательными (во всяком случае, не заслуживающими особых авторских симпатий), вышли у него не только более выразительными, но и более привлекательными, чем самые что ни на есть положительные.
Как я уже не раз говорил, это могло получиться непроизвольно. Но в то же время — отнюдь не случайно. И не случайно во всех последующих его книгах именно эти герои вышли на первый план, навсегда оттеснив, заслонив собою тех, кому, казалось бы, должно по праву принадлежать это видное и почетное место, а потом и вовсе заставив нас коренным образом пересмотреть все наши представления о том, кого из «героев нашего времени» следует считать положительными, а кого — отрицательными.