К книге
Если бы Пушкин…С кем протекли его боренья?. 8
22%
С кем протекли его боренья?. 8
24

В критической литературе о Пастернаке однажды метко было замечено, что стихотворение «Быть знаменитым некрасиво…» — «может показаться дидактичным, но перестает быть таким, когда вскрываются его подтексты».

Это очень тонкое замечание. (Оно принадлежит литературоведу Вадиму Баевскому.) Но проницательность его, как мне кажется, смазана дальнейшими объяснениями автора.

Оно, — развивает он свою мысль об этом стихотворении, — полемично по отношению к Маяковскому с его стремлением к самоутверждению в роли крупнейшего советского поэта.

Пастернак и в самом деле часто полемизировал с Маяковским.

Началось это рано. Сперва — с какой-то случайной размолвки, с пустяка: Маяковский, не спросясь у него, поставил его имя в свою афишу:

Я почти радовался случаю, когда впервые как с чужим говорил со своим любимцем и, приходя во все большее раздражение, один за другим парировал его доводы в свое оправдание. Я удивлялся не столько его бесцеремонности, сколько проявленной при этом бедности воображения, потому что инцидент, как говорил я, заключался не в его непрошенном распоряжении моим именем, а в его досадном убеждении, что мое двухлетнее отсутствие не изменило моей судьбы и занятий. Следовало вперед поинтересоваться, жив ли я еще и не бросил ли литературы для чего-нибудь лучшего.

На своей правоте в той, первой размолвке он не настаивает. Даже как будто бы подвергает ее сомнению. Повод для раздражения, однако, был, и довольно серьезный: ведь в той афише рядом с его именем стояли имена поэтов совсем ему не близких, — соратников, спутников Маяковского по футуризму, один из которых славился тем, что на совместных их вечерах разбивал лбом вершковые доски. Этих спутников Маяковского Пастернак уже тогда терпеть не мог, всячески их сторонился:

Я заговорил о футуризме и сказал, как чудно было бы, если бы он теперь все это гласно послал к чертям. Смеясь, он почти со мной согласился.

Но Маяковский не только не послал «все это» к чертям, но чем дальше, тем больше отходил от того понимания сущности и задач поэтического творчества, которое сближало его с Пастернаком. И тут уже пошли не размолвки: началось отчуждение, которое в конце концов привело к почти полному разрыву.

Прошел еще год. Он в тесном кругу прочитал 150 000 000. И впервые мне нечего было сказать ему. Прошло много лет, в течение которых мы встречались дома и за границей, пробовали дружить, пробовали совместно работать, и я все меньше и меньше его понимал. Об этом периоде расскажут другие, потому что в те годы я столкнулся с границами моего понимания, по-видимому — непреодолимыми.

Это был еще только намек на полемику. От настоящей полемики он пока уклонился.

Это можно понять: «Охранная грамота» вышла в свет в 1931 году, вскоре после трагической гибели Маяковского. Полемизировать с покойником было бы по меньшей мере бестактно.

Но уже тогда была ясно, что к «позднему» Маяковскому у Пастернака — множество претензий.

Главную из них он сформулировал в обращенной к Маяковскому дарственной надписи на книге «Сестра моя — жизнь»:

Вы заняты нашим балансом,

Трагедией ВСНХ,

Вы, певший Летучим голландцем

Над краем любого стиха!

Я знаю, ваш путь неподделен,

Но как вас могло занести

Под своды таких богаделен

На искреннем вашем пути?

Настоящая его полемика с Маяковским началась позже, когда произошел уже полный, окончательный их разрыв.

Разрыв, собственно, был односторонним, поскольку Маяковского уже много лет как не было в живых.

Весной 1956 года Пастернак начал и в ноябре 1957 закончил свой автобиографический очерк, в котором задним числом переписал всю историю своих отношений с Маяковским:

В последние годы жизни Маяковского, когда не стало поэзии ничьей, ни его собственной, ни кого бы то ни было другого, когда повесился Есенин, когда, скажем проще, прекратилась литература… в эти годы Асеев, отличный товарищ, умный, талантливый, внутренне свободный и ничем не ослепленный, был ему близким по направлению другом и главною опорою.

Я же окончательно отошел от него. Я порвал с Маяковским вот по какому поводу. Несмотря на мои заявления о выходе из состава сотрудников «ЛЕФа» и о непринадлежности к их кругу, мое имя продолжали печатать в списке участников. Я написал Маяковскому резкое письмо, которое должно было взорвать его.

Повторилась история с афишей.

Но об этой, второй ссоре он рассказывает уже не как о случайной размолвке, а как о принципиальном и окончательном разрыве отношений.

Взорвавшее Пастернака появление его имени в списке сотрудников «ЛЕФа» было, конечно, только поводом. Истинной причиной разрыва отношений было другое:

За вычетом предсмертного и бессмертного документа «Во весь голос», позднейший Маяковский, начиная с «Мистерии-буфф», недоступен мне. До меня не доходят эти неуклюже зарифмованные прописи, эта изощренная бессодержательность, эти общие места и избитые истины, изложенные так искусственно, запутанно и неостроумно. Это, на мой взгляд, Маяковский никакой, не существующий…

Но по ошибке нас считали друзьями.

Друзьями их считали, конечно, не по ошибке.

Они были не просто друзьями: они были влюблены друг в друга.

В те годы Маяковский был насквозь пропитан Пастернаком, не переставал говорить о том, какой он изумительный, «заморский» поэт… В завлекательного, чуть загадочного Пастернака Маяковский был влюблен, он знал его наизусть, долгие годы читал всегда «Поверх барьеров», «Темы и вариации», «Сестра моя жизнь».

Особенно часто декламировал он «Памяти Демона», «Про эти стихи», «Заместительница», «Степь», «Елене», «Импровизация»… Да, пожалуй, почти все — особенно часто:

Из стихотворения «Ты в ветре, веткой пробующем…»:

У капель — тяжесть запонок,

И сад слепит, как плес,

Обрызганный, закапанный

Мильоном синих слез…

Все стихотворение «Любимая — жуть!» и особенно часто строки:

Любимая — жуть! Если любит поэт,

Влюбляется Бог неприкаянный.

И хаос опять выползает на свет,

Как во времена ископаемых.

Глаза ему тонны туманов слезят.

Он застлан. Он кажется мамонтом.

Он вышел из моды. Он знает — нельзя:

Прошли времена — и безграмотно.

Он так читал эти строки, как будто они о нем написаны. Когда бывало невесело, свет не мил, он бормотал:

Лучше вечно спать, спать, спать, спать

И не видеть снов.

…Из «Разрыва» особенно часто три первых стихотворения целиком. И как выразительно, как надрывно из третьего:

Пощадят ли площади меня?

О! когда б вы знали, как тоскуется,

Когда вас раз сто в теченье дня

На ходу на сходствах ловит улица!

Из девятого:

Я не держу. Иди, благотвори.

Ступай к другим. Уже написан Вертер.

А в наши дни и воздух пахнет смертью:

Открыть окно, что жилы отворить.

Почти ежедневно повторял он:

В тот день всю тебя от гребенок до ног,

Как трагик в провинции драму Шекспирову,

Таскал за собой и знал назубок,

Шатался по городу и репетировал.

Я уверена, что он жалел, что не сам написал эти четверостишия, так они ему нравились, так были близки ему, выражали его.

Пришлось бы привести здесь всего Пастернака. Для меня почти все его стихи — встречи с Маяковским.

Так было не только до, но и после пресловутого «разрыва»:

Помню, как Маяковский и Пастернак встретились в Берлине после долгого разрыва. Мы сидели втроем в кафе. Пастернак, как всегда, что-то бубнил: это было на грани между восторженным кудахтанием и стихами. Маяковский глядел на него и ласково улыбался: так Маяковский умел смотреть только на девушек. Он встретился с Пастернаком, как он встретился бы на улице с поэзией.

Влюбленность эта была взаимной. И в былые времена Пастернак даже и не думал эту свою влюбленность скрывать или хотя бы преуменьшать. Напротив, он всячески ее подчеркивал:

Хотя всех людей на ходу, и когда они стоят, видно во весь рост, но то же обстоятельство при появлении Маяковского показалось чудесным, заставив всех повернуться в его сторону. Естественное в его случае казалось сверхъестественным. Причиной был не его рост, а другая, более общая и менее уловимая особенность. Он в большей степени, чем остальные люди, был весь в явлении… За его манерою держаться чудилось нечто подобное решению, когда оно приведено в исполнение, и следствия его уже не подлежат отмене. Таким решением была его гениальность, встреча с которой когда-то так его поразила, что стала ему на все времена тематическим предписанием, воплощению которого он отдал всего себя без жалости и колебания.

Я слушал, не помня себя, всем перехваченным сердцем, затая дыхание. Ничего подобного я раньше никогда не слыхал.

Здесь было все. Бульвар, собаки, тополя и бабочки. Парикмахеры, булочники, портные и паровозы. Зачем цитировать? Все мы помним этот душный таинственный летний текст, теперь доступный каждому в десятом издании.

Вдали белугой ревели локомотивы. В горловом краю его творчества была та же безусловная даль, что на земле. Тут была та бездонная одухотворенность, без которой не бывает оригинальности, та бесконечность, открывающаяся с любой точки жизни в любом направлении, без которой поэзия — одно недоразумение, временно неразъясненное.

В «Людях и положениях» Пастернак не скрывает, что любил и высоко ценил раннюю лирику Маяковского. Но вот эту свою влюбленность в Маяковского, свою ошеломленность его гениальностью, всем его обликом и небывалым, невиданным и неслыханным поэтическим даром он там перечеркнул начисто. В этом позднем своем автобиографическом очерке он как бы решил прочесть свою жизнь заново и безжалостно вычеркнуть из нее все, что ему в ней теперь казалось случайным, неверным, ненастоящим, ошибочным:

Были две знаменитых фразы о времени. Что жить стало лучше, жить стало веселее и что Маяковский был и остался лучшим и талантливейшим поэтом эпохи. За вторую фразу я личным письмом благодарил автора этих слов, потому что они избавляли меня от раздувания моего значения, которому я стал подвергаться в середине тридцатых годов, к поре съезда писателей. Я люблю свою жизнь и доволен ей. Я не нуждаюсь в ее дополнительной позолоте. Жизни вне тайны и незаметности, жизни в зеркальном блеске выставочной витрины я не мыслю.

Вот она — причина второго и главного его разрыва с Маяковским. Он доволен своей жизнью и, в отличие от Маяковского, не нуждается в ее дополнительной позолоте.

Дополнительная позолота — это «жизнь в зеркальном блеске выставочной витрины», публичность, известность, льстивые, хвалебные слова, награды, то есть, попросту говоря, — знаменитость, к которой Маяковский всем складом своей личности был приспособлен, а он, Пастернак, — бесконечно всему этому чужд.

Как видим, у Вадима Баевского, высказавшего предположение, что стихотворение Пастернака «Быть знаменитым некрасиво» полемично по отношению к Маяковскому, основания для такого вывода были весьма серьезные.

И тем не менее вывод этот — ошибочен.

Стихотворение, о котором идет речь, действительно полемично. Но по отношению не к Маяковскому, а к себе.

Предыдущая главаГлава 24 из 109Следующая глава