Будем, однако, справедливы. Современный «восстановитель баланса» не просто заимствовал у основоположников государственной школы их генеральную схему русской истории, он внес в неё и собственный, вполне оригинальный вклад. Заключается его вклад в утверждении о безнадежной экономической неэффективности русского крестьянина. Ну, плохой он работник — и всё. У него «потребительский менталитет». Он работает «ровно столько, чтобы удовлетворить свои минимальные потребности». Более того, «Всестороннее закрепощение производителя (всё жирным шрифтом) — это оборотная сторона и следствие потребительского менталитета крестьянства»?
И постольку для достижения экономических результатов требовалось внеэкономическое принуждение, другими словами, насилие, рабство.
Масса цифр и фактов приводится в подтверждение этого теоретического обоснования необходимости крепостничества в России. Вот хоть несколько из них. «Во второй половине XIII — первой половине XIV в. английские фермеры собирали по... 614 кг с гектара. Русские крестьяне через 500 лет, в 1860-е по 466 кг с гектара, т.е. на 32% меньше. К середине XIX в., до промышленной революции в сельском хозяйстве, на основе ручного труда английские фермеры подняли урожайность пшеницы до 1773 кг с гектара... Россия не достигла английского уровня начала XIX в. даже через два века: в 1986-1990 гг. урожайность зерновых, если верить советской статистике, составила 1590 кг с гектара».
Дело положительно выглядит так, словно Б. Н. Миронов «ведёт процесс» против русского крестьянства, говоря языком императора Николая. Мысль, что сравнивает он производительность труда свободных фермеров с производительностью закрепощенных крестьян, даже не приходит ему в голову. Только вот как же быть с замечательным экономическим подъемом в сельском хозяйстве России в первой, докрепостнической половине XVI века, подъёма, тщательно документированного теми же советскими историками-шестидесятниками? Как быть с резким подъемом сельского хозяйства в нэповской России, с тем самым, что потребовал террористического раскулачивания крестьянства? Как, наконец, быть с наблюдениями некоторых помещиков и публицистов, цитируемых самим Мироновым?
Вот помещик А. И. Жуков: «За деньги русский мужик готов перехитрить англичанина, а на барщине тот же человек делается неповоротливым медведем». Вот другой помещик — и известный славянофил — А. И. Кошелев: «Взглянем на барщинскую работу. Придет крестьянин сколь возможно позже, осматривается и оглядывается сколь возможно чаще и дольше, а работает сколь возможно меньше — ему не дело делать, а день убить. Господские работы... приводят усердного надсмотрщика или в отчаяние или в ярость». (Мой собственный опыт свидетельствует: перед нами точное описание колхозной работы в середине XX века).
Вот, наконец, наблюдение Глеба Успенского за бывшим барщинным селом, которое он для большей ясности так и называет Барским, в 1870-е, т.е. после отмены крепостного права: «лучше всех живет и умнее всех крестьянин деревни Барской. Он есть истинный современный крестьянин... Он платит большие подати и бьется круглый год исключительно над земледельческой работой... В Барском не редкость встретить умницу, человека твердого, железного характера... До последнего времени они не заводили кабака... работа у них на первом плане и действительно кипит в руках. Работают все отлично... Такой, оставленный нам барщиной в наследство, крестьянин — неустанный, неусыпный работник, „биться на работе" — вот цель его жизни, нить, связующая дни и годы в целую жизнь».
И куда, спрашивается, девался «неповоротливый медведь», приводивший надсмотрщиков «или в отчаяние или в ярость»? Конечно, у Успенского своя теория. Он был уверен, что «истинный современный крестьянин» — умница и труженик — обитал исключительно в деревнях, прошедших в крепостном праве барщинную выучку и, стало быть, по его мнению, в «громадном большинстве русских деревень». Миронов его поправляет. Исходя из этого критерия, говорит он, «лишь каждый пятый крестьянин мог соответствовать идеальному типу мужика-труженика». Но ведь неверным мог быть и сам критерий Успенского.
Так что неважно, кто из них прав. Допустим, что истина где-то посередине и «неустанный, неусыпный работник» Успенского обитал лишь в половине русских деревень. Как бы то ни было, разве не означает это, что существенная часть русского крестьянства даже после трех столетий крепостничества не нуждалась в надзоре по причине отсутствия «самоконтроля и дисциплины» и вовсе не была тем «калужским тестом», которое подозревали в нём основоположники государственной школы? По-настоящему сломало хребет российскому крестьянству лишь второе, сталинское издание крепостного права в XX веке. Это обстоятельство, однако, Миронова не заинтересовало.