Наблюдаешь эту абсурдную картину, и в голову приходят самые неожиданные, если хотите, отчаянные мысли. Например, о том, какая жалость, что рядом с «ответственным перед Богом» самодержцем не оказалось в момент кризиса никого, кто отвечал бы и перед смертными. Хотя бы Константина Петровича Победоносцева, единственного, кто способен был удержать царя от рокового шага. Да, того самого, чьи «совиные крыла» простерлись над Россией в конце XIX столетия. Того, о ком К. Н. Леонтьев, как мы помним, писал, что «он не только не творец, он даже не реакционер в тесном смысле этого слова; мороз, я говорю, сторож, безвоздушная гробница; старая невинная девушка и больше ничего». Я всё об этой идейной бесплодности Победоносцева знаю, сам о ней писал. И все-таки жаль.
Его сверхосторожность, казавшаяся современникам нелепой, его опасения любого решительного шага, влево ли, вправо, ох как могли бы пригодиться в ту страшную минуту! Победоносцев относился к самодержавной России, как к капризному ребенку, заигравшемуся hj краю пропасти. Удержать её от падения было его жизненной задачей. Нельзя ему в этом отказать, прочитав, к примеру, его письмо Александру III от 4 марта 1882 года, похоронившее славянофильскую мечту о Земском соборе: «Нам предлагается из современной России скликать пестрое разношерстное собрание. Тут и Кавказ, и Сибирь, и Средняя Азия, и балтийские немцы, и Польша, и Финляндия! И этому-то смешению языков предполагается предложить вопрос о том, что делать в настоящую минуту. В моих мыслях — это верх государственной бессмыслицы. Да избавит нас Господь от такого бедствия».
Понятно, почему и у «византийца» Леонтьева, гордившегося тем, что он и был единственным в России «реакционером в тесном смысле слова», и у проповедников Земского собора славянофилов, и у секулярного националиста Блока, и тем более у современных ему либералов было больше, чем достаточно, оснований поносить Победоносцева. Менее ясно, почему никто из них даже не попытался понять его действительную роль в контексте постниколаевской России, когда былая неколебимая уверенность в нерушимости самодержавного строя вдруг исчезла и режим впервые за столетия зашатался над пропастью. Совершенно ведь не удивительно, что именно в такой исторический момент и должно было явиться на свет течение мысли, самым влиятельным представителем которого оказался Победоносцев. Я говорю об «охранительстве», полагавшем своей главной моральной и политической ценностью сохранение режима.
Все без исключения доктрины современных ему консервативных мыслителей, от проекта Леонтьева до проекта Данилевского, одинаково пытавшихся возродить могущество России посредством всякого рода её «дополнений», будь то за счет славянства или Константинополя, не могли не казаться Победоносцеву одним зловредным Русским проектом, готовым рискнуть ради своих агрессивных химер самим существованием империи. Потому и исчерпывалась философия «охранителей» популярной пословицей: не до жиру, быть бы живу. Социальным эквивалентом «охранительства» была, как легко догадаться, защитница статус кво, косная имперская бюрократия. Любые изменения ненавидела она страстно. Неподвижность была её идеалом, что, естественно, совпадало с философией Победоносцева.
И все же бывают в истории страны ситуации, когда действительно не до жиру. И только такая «безвоздушная гробница», только такой «сторож», по выражению Леонтьева, мог спасти её от грозящих ей бедствий. Как раз такая ситуация и сложилась в роковые июльские дни 1914-го. Но словно рок тяготел тогда над Россией: «сторожа» на месте не оказалось.
Другой «охранитель», бывший министр внутренних дел П. Н. Дурново, с удивительной точностью описавший в докладной записке царю в феврале 14-го последствия вступления России в войну, заменить Победоносцева не мог: он не располагал и десятой долей его влияния. О либералах, как Витте или Милюков, и говорить нечего. К ним царь вообще относился как к врагам России. И даже будь в ту пору жив Столыпин, и у него ни малейшего шанса не было бы остановить маршировавшего к бездне самодержца.