К книге
Россия и Европа 1462-1921. Книга II. Загадка николаевской России 1825-1855Глава пятая. Восточный вопрос. Стереотип
62%
Глава пятая. Восточный вопрос. Стереотип
110

И потому если что-то и могло кардинально изменить политику императора, то лишь его бессилие сколько-нибудь существенно повлиять на ход европейских событий в революционном 1848-м. Именно это очевидное даже для него самого бессилие и заставило его, я думаю, навсегда расстаться с мечтой о победе над международной революцией, равно как и с притязанием на титул Агамемнона Европы. В отличие от Александра, изгнавшего своего противника на остров Св. Елены, Николай оказался вполне периферийным игроком в бурных событиях, перевернувших Европу вверх дном в конце до-х годов. И никакой надежды выдвинуться в ней на первый план у него больше не было — не только в качестве вождя контрреволюции, но и в качестве жандарма Европы.

Именно поэтому не могу я согласиться с широко распространенной, можно сказать, общепринятой в историографии легендой о том, что именно 1848 год сделал Россию «вершительницей судеб Европы», а Николая её жандармом. Едва ли нужно подробно доказывать власть этой легенды над умами историков. Достаточно и того, что даже такие антагонисты, как М. Н. Покровский и Брюс Линкольн, не только без колебаний её признавали, но даже строили свой аргумент по поводу неё совершенно одинаковым образом.

Вот как выглядит он у Линкольна: «Если Николая рассматривали как жандарма Европы в 1848 году и его империю как бастион порядка и спокойствия, то был лишь фасад, который скоро будет разоблачен победами союзных армий в Крыму». А вот как аргументирует свою позицию Покровский, ссылаясь на анонимного немецкого автора, писавшего в 1849-м в таком духе: «Когда я был молод, над европейским материком господствовал Наполеон. Теперь, по-видимому, русский император занял место Наполеона и будет, по крайней мере, в продолжении нескольких лет предписывать законы Европе». Покровский комментировал: «Достаточно было четырех лет, чтобы изобличить малодушие этих страхов и показать, что могущественная Россия, вершительница судеб Европы, больше, чем когда-либо, была „великим обманом"». Покровский цитирует выражение другого современника лорда Пальмерстона «the great humbug», которое правильнее, наверное, перевести как «большое надувательство».

Как бы то ни было, оба антагониста говорят в сущности одно и то же: роковую ошибку Николай совершил именно в преддверии Крымской катастрофы. И совершил он её потому, что после событий 1848-го настолько вошел в роль вершителя европейских судеб и настолько закружилась у него голова от своего всемогущества, что он зарвался, потерял чувство реальности и решил, что может, наконец, позволить себе бросить вызов перепуганной Европе, захватив Константинополь. Так гласит стереотип.

Между тем поведение Николая в кризисе 1848-го, когда он впервые всерьез столкнулся с европейской революцией, заставляет усомниться в этом стереотипном объяснении. Ибо отнюдь не во всемогуществе убедило царя это столкновение, а, как раз напротив, в совершенном его бессилии совладать с грозной и непонятной ему стихией. Именно в результате этого глубочайшего разочарования и понял он, наконец, всю химеричность генеральной цели, вдохновлявшей его на протяжении первой четверти века царствования.

Но поскольку, в отличие от президента Буша, Николаю не предстояло переизбираться на второй срок, он попросту отказался от мысли о триумфе над международной революцией, уступив «православно-славянскому» соблазну, оказавшемуся в результате новой генеральной целью его внешней политики. В моих терминах место старого «турецкого» сценария занял проект, который и назвали мы сценарием «великого перелома», включавший, как мы помним, изгнание Турции из Европы во имя славянского дела. Только приняв такое допущение, сможем мы понять, почему именно в начале 1850-х стал он вдруг «с благоволением» прислушиваться к идеям Погодина, которых раньше и на дух не переносил, считая их как мы помним, «последствием французской и польской пропаганды, прикрывающейся личиной славянства».

Более того, без такого допущения оказалось бы совершенно непонятно, почему именно в это время Николай «вдруг твердо решил, — как замечает американский историк, — изгнать на этот раз турок из Европы — либо совместно с другими державами, либо самостоятельно, либо дипломатическим путем, либо военным, — лишь бы это обеспечило ему суверенитет над славянским населением Порты». Историк продолжает саркастически: «Его Императорское Величество в Санкт-Петербурге пожелал распространить благодеяния своего просвещенного правления на православных единоверцев в Турции именно в момент, когда султан даровал им равные права со всеми другими своими подданными».

Короче говоря, с моей точки зрения, роковой поворот во внешней политике Николая произошел вовсе не в преддверии Крымской катастрофы, как гласит стереотип, а именно после революции 1848-1849 годов, когда он якобы чувствовал себя на вершине силы и славы. Это я и попробую сейчас показать.

Предыдущая главаГлава 110 из 177Следующая глава