К книге
Белая каретаБелая карета Повесть
25%
Белая карета Повесть
1

Настолько ли фатально, что мы не знаем иного способа речи, нежели комментарий?.. (Это) обрекает нас на бесконечную задачу: всегда есть дремлющие означаемые, которым нужно дать слово.

Порой мне кажется, что те, кому было бы интересно это прочесть, все уже умерли. Мир стал глобален, и говорят, что факт рождения в каком-то определенном месте уже не имеет прежнего значения. Но и отрезанная нога может болеть хуже живой, а с другой стороны, важно не только место, но и время: и разве, кроме родины, у нас есть еще что-нибудь, чего уже нет и что было бы, таким образом, достойно описания?

Впрочем, я только переводчик. Это не миссия, а ремесло, которым я, что называется, в поте лица своего зарабатываю хлеб свой. Хотя теперь деньги у меня есть и я мог бы этого уже и не делать. Фуко, которого я перевожу скорее для забавы, настаивает, что медицина сыграла важную роль в появлении письменности: диагнозы и методы лечения не должны были утрачиваться. Стоят ли того, чтобы их записывать, просто сопутствующие мысли – это вопрос дальнейшего развития.

Недавно, когда, полив цветы, я задремал на диване в дедовом кабинете, мне снилось, будто бы я должен прочесть какую-то лекцию или сделать сообщение, и там были они все: и Хи, и Голубь, и Лия – и вот я раскрываю рот, как рыба в аквариуме, но не выходит ни звука, не хватает дыхания, чтобы сказать – я даже не знаю о чем. Наблатыкался подбирать подходящие слова, чтобы пересказывать чужие, а найдутся ли у меня свои собственные? Я кинулся, запер квартиру, прыгнул в машину и приехал сюда – в дом отдыха, где никому ничего не должен. Лучше думается здесь, где никому до тебя нет дела и сознание «дома» не давит тебе на плечи, когда ты повис над листом.

Четыре года как меня преследуют скорые, я насчитал их пять штук, пока доехал, в чудовищных пробках на Ленинградском проспекте: вот позади их приближающийся, не оставляющий выбора вой и синие всполохи. Там, внутри, на грани, жизнь больного обретает какой-то смысл, который промелькнет, как всполох. Это тот же самый синий свет, что и в больничных окнах ночью, но в предельной концентрации. Как предложение не может раскрыть свой смысл, пока в нем не поставлена точка, так и жизнь – вот здесь, многоточием. «Проблесковый маячок» – так это у них называется. Всполохи мерцающего сознания: про что была до сих пор твоя жизнь? (Ведь она конечна.)

Часть первая

Первого марта 2014 года (я восстановил число, так как в этот день Совет Федерации разрешил президенту использовать на территории Украины российские войска, которые, как он сам позже признается, там и так уже были) мне позвонили из посольства, чтобы сказать, что Анри упал со стремянки и что-то себе сломал – он почти без сознания, еле-еле набрал их номер. К нему уже вызвали скорую, но кто их знает, умеют ли они говорить на каком-нибудь языке. Я бросил перевод Бодрийяра и поехал в район «Аэропорта». Шел мокрый снег, на лобовое стекло летела грязная жижа. По дороге я набирал Анри, но он не отвечал, и я подумал: а вдруг он так покалечился, что вернется к себе во Францию? Тогда я сдам квартиру какому-нибудь еще басурманину и буду жить на эти деньги, пусть и скромней. Конечно, я потеряю заработок, но то, чем мы занимались в то время с Анри, мне как раз больше всего и обрыдло.

У подъезда стояла скорая, кремовая, с красным крестом, водитель курил рядом, вид у него был безучастный, словно вскоре ему предстояло увезти отсюда не живого человека, а что-то ставшее ненужным в быту.

– Вы в двадцать шестую? – уточнил я.

– Да, но они не могут войти уже десять минут. Вы оттуда, у вас есть ключи?

Лифт был занят, и я взбежал на четвертый этаж по лестнице. Перед дверью в полутьме подъезда (лампочка, как всегда, не горела) я еще с лестницы различил две фигуры в синих как бы скафандрах – только на уровне щиколоток у них белели светоотражающие полосы. Одна была ростом, пожалуй, выше меня, а на второй ее негнущийся комбинезон болтался, как на ребенке, которому его купили на вырост.

– Вы из этой квартиры, с ключами? А то мы уже спасателей вызываем дверь ломать, – сказала маленькая из полутьмы слишком низким для ее роста, чуть сипловатым голосом.

– Он что, без сознания, не может открыть?

– Он говорит, что не может одной рукой, а вторая у него сломана.

– Так вы понимаете по-французски?

– Да, немного понимаю и говорю, – она чуть понизила тон, словно признаваясь в каком-то своем тайном пороке. И громче: – Открывайте, чего вы ждете?

Из-за двери послышался стон и невнятные ругательства, но голос Анри был слаб. Я достал ключи, вставил сначала один, потом второй, потом повернул их одновременно и в то же время потянул дверь на себя, объясняя попутно:

– Он сам себе устроил тут западню, ха-ха. Он специально привез из самой Франции и вставил два каких-то хитрых замка, но их надо открывать одновременно, а одной рукой этого сделать не получится…

Дверь распахнулась, и мы втроем вошли в квартиру. С полутемной лестницы, где вечно пахло чем-то жареным из-за дверей соседней квартиры, которую тетя Рая теперь сдавала гастарбайтерам, вы сразу попадали как будто в другой мир – чистоты и стиля. Уборщица приходила к Анри два раза в неделю и дело свое знала: паркет блестел, отражая верхний свет в гостиной, и сейчас мы оставляли на нем три цепочки грязных следов. Как позже объясняла Лиля, у бригады скорой всегда есть бахилы в комплекте, но надевать их считается моветоном: инфаркт ведь не будет ждать, пока вы переобуетесь.

Доктор, которая покрупнее (фельдшер, как окажется потом), подхватила осевшего Анри под здоровую руку и потащила, как пустой мешок. Так мы обошли опрокинутую набок стремянку и раму с осколками стекла на полу.

– В спальню, кровать там, – подсказывал я маршрут, продолжая объяснять по дороге: – Можно было, конечно, оставить и мои старые замки, они были вполне надежны, но ведь француз не верит никому в России. А ужас, который внушает ему наша загадочная страна, рождает во мне даже что-то вроде национальной гордости…

– Вы слишком много болтаете! – сказала маленькая, тащившая большой зеленый ящик, где у них были инструменты и лекарства. – Клади его, Тамара…

– Ну почему, Лиля, пусть рассказывает, забавно, – сказала Тамара, укладывая француза сверху на тахту, и я догадался, что она решила просто прийти мне на помощь: женщина добродушная, на свою мужиковатость она просто махнула рукой.

– Comment ça va?.. – спросила маленькая, склоняясь над французом и осторожно щупая своей почти детской рукой сначала его лоб.

– Merci, – отвечал он с вымученной улыбкой, так как на этот вопрос и нельзя ответить никак иначе. В лежачем положении боль была, видимо, терпимей, и лицо Анри приобрело более осмысленное выражение. Он начал объяснять, что хотел только повесить портрет, но эта чертова русская лестница… Он лопотал торопливо и бессвязно, и доктор явно перестала его понимать. Я начал было переводить, но она снова оборвала:

– Да, ясно, я видела лестницу. Спросите: голова кружится? Он терял сознание?

– Да, несколько раз, – перевел я. – Очень больно шевелить рукой…

– Тамара, промедол! Сорок миллиграмм, внутримышечно…

Фельдшер перевернула Анри, словно доску, успев расстегнуть на нем джинсы, ловко отломила носик ампулы и уже набирала прозрачную жидкость в шприц.

– Monsieur, votre cul s’il vous plaît…

Слово «сul» переводится как «задница», если не грубее, и доктор должна была сказать, конечно, по-другому. Анри засмеялся и тут же взвыл от боли в ребрах, а Лиля выхватила у Тамары шприц и сама вонзила его ему в ягодицу молниеносным движением, как будто хотела пригвоздить больного к постели. Вся процедура не заняла и нескольких секунд. Француз изумленно затих, пытаясь сбоку заглянуть ей в лицо.

– Не вертите головой, – скомандовала она. – Ne tournez pas votre tête (упрощенно).

– Так переводчик вам тут не нужен? – спросил я. – Тогда можно я пойду полью цветы в кабинете? А то бог знает когда я здесь окажусь в следующий раз…

– Тома, у тебя есть сигареты?

Фельдшер похлопала по карманам скафандра:

– Я забыла в машине.

– У меня есть, – сказал я, – пойдемте, если вас устроят Gitanes – они крепковаты…

– Ты побудешь с ним, Тома? – И мне: – У нас есть пять минут, пока он перестанет чувствовать боль. Потом я вызову водителя, а вы поможете снести его вниз…

Мы вышли сначала в гостиную, которую Анри переделал из двух комнат, сломав перегородку. Когда шесть лет назад я сдал ему дедову квартиру, он затеял ремонт по своему вкусу, и я переводил его капризы прорабу, мысленно прося у деда прощенья. Между кухней и гостиной он устроил что-то вроде барной стойки, за которой ни разу никто не пил, во всяком случае при мне. Гостиная стала как бы оплотом Франции, защищенная от варваров тем оружием, которым иногда, пусть и ненадолго, их удавалось остановить, – стилем. Анри любил, чтобы все было в единственном экземпляре: одно кресло, один стул, одна ваза с одним цветком, но всегда свежим, и даже если на кухне, когда я уходил, оставались две одинаковые чашки, то и они стояли как бы врозь, будто никогда не имели друг к другу никакого отношения.

По одной фотографии висело на каждой из стен: их присылал из Парижа друг Анри – модный фотограф. На каждом черно-белом или коричневатом отпечатке светилась безукоризненная красота женского тела: без пошлости, но, пожалуй, и без жизни. Все девушки были тощи, красиво завинчивались руками или ногами, иной раз прижимали к соску какую-нибудь грушу. Периодически Анри менял эти фотографии и спрашивал, как мне нравятся новые, но особой разницы между ними я не находил.

– Он что, решил повесить вот это вон там? – спросила Лиля, обходя осколки и фото очередной девушки в коричнево-белом отпечатке. А если поднять от нее глаза вверх, там в рваной ране от поехавшей стремянки были видны внутренности старых, знакомых мне с детства обоев неопределенного рисунка – «в огурцах», как называл их дед.

Отвечать было не нужно и не хотелось, я достал сигареты из куртки и показал ей на дверь кабинета, перекрашенную кремовой краской только с наружной стороны:

– Здесь у него не курят, но там можно. Там российская территория…

Дедов кабинет я все-таки спас от ремонта. В нем остался письменный стол поэта и кое-какие книги, а стулья и картины я почти все увез на дачу. Я зажег лампу под абажуром на столе и указал ей на кресло рядом, подвинул пепельницу, а сам устроился на диване.

Она расстегнула скафандр и как бы немножко высунулась из него, чтобы прикурить от протянутой зажигалки, как птенец из гнезда – еще не научившийся летать и беззащитный. У нее оказались светло-карие глаза и каштановые, чуть в рыжину под отсветом лампы, довольно длинные волосы – я думаю, это ее натуральный цвет, хотя до сих пор не знаю точно. Скулы чуть высоковаты, что придает ее лицу голодное выражение, а линия губ под ними, наоборот, брезгливая: такой рот только покривится, если положить перед ним что-нибудь не то. И он все-таки слишком красный для ангела.

Женщина с картинки или даже с картины – такой я ее увидел сразу, это не стало позднейшим наслоением, только эту картину, которую я когда-то где-то уже видел, я вспомнить до сих пор так и не могу. Она затянулась, стряхнула пепел и погладила рукой с сигаретой ближний из маленьких домиков, которые были расставлены на столе.

– Какая прелесть… Вы их собираете?

– Собирал когда-то… Осторожней, я давно не вытирал их от пыли. Это всё копии настоящих. Этот, который вы сейчас тронули, как раз был первым, я упросил отца его купить в Берне, хотя в то время советские люди не любили тратить иностранные франки на всякую ерунду. Мне было тем летом, постойте-ка… тринадцать, я ездил к родителям на каникулы в Швейцарию, отец работал в женевском офисе ООН. А вон тот из Англии, мне его привез один приятель, но это уже, наверное, в восемьдесят третьем, меня тогда выперли из МГИМО, а он, наоборот, начал ездить за бугор… Отдать их некому, сын уже взрослый, а выбросить тоже не поднимается рука. Хотите, я вам подарю какой-нибудь?

– Нет, спасибо, – сказала она с сожалением, – вот этот мне очень нравится, но сейчас у меня у самой нет дома, где его поставить. Так это ваша квартира?

– Дедова, но я сдал ее французу, а сам живу на даче теперь.

– Понятно, – сказала она, гася в пепельнице окурок. – Вкусные сигареты, не то что у нас продают, хотя натощак такие не покуришь. Это он вам привозит?

– У них в посольстве есть свой магазин.

– Дайте, что ли, еще одну.

– Ой, я же собирался полить цветы!.. – вспомнил я, протягивая ей голубую пачку. – А он там – ничего?

– У нас всегда все операции по плану, – сказала она и крикнула в спальню, по-хозяйски приоткрыв дверь: – Тома, еще три минуты, окей?

Она снова опустилась в кресло и потянулась за книжкой, которую я забыл тут, на столе, наверное, полгода назад, а Анри по нашему негласному уговору в эту комнату не заходил.

– «Naissance de la Clinique»… «Рождение клиники» – я правильно перевела? Вы тоже имеете какое-то отношение к медицине?

– Нет, что вы, я просто переводчик, – объяснил я, поливая дедов фикус из лейки, – я ее оставлял тут, чтобы вода отстоялась. – И там не совсем медицина, хотя много про историю больниц во Франции. Но все-таки это больше философия – Мишель Фуко.

– Фуко – это который маятник?

– Нет, это другой. Философ второй половины прошлого века. Ах да, он получил еще и диплом по психопатологии.

– Интересная книжка? О чем там?

– В двух словах не объяснишь. В общем, клиника в современном смысле появилась в конце восемнадцатого века, а до этого болезнь понимали больше умозрительно и как бы саму по себе, отдельно от человека. Фуко интересует как раз то, что есть общего между вашей и моей профессией: значение слов, аппарата. Чтобы понять болезнь, надо сначала ее описать.

– Да, это важно, – сказала она. – Это можно прочесть по-русски?

– Есть перевод, но он не очень нравится. Я сейчас как раз перевожу ее заново.

Я уже вылил всю лейку, и мне надо было сходить на кухню набрать новую. Мне не хотелось, чтобы она узнала, чем мы с Анри занимаемся на самом деле. Хотя тогда я не думал, что мы с ней еще увидимся. Правды ради, Фуко и Бодрийяра я тоже перевожу, но на это нельзя прожить.

– Так над чем он так ржал?

– Кто, Фуко?.. А, вы имеете в виду Анри!.. У вас довольно хорошее произношение, но это слово, если быть точным, переводится как… Ну, хм…

– Жопа?

– Скорее так. Но это точно не клиническая терминология.

– Ладно, пошли, – сказала она, вставая и сминая окурок. – Пора уже нести, ему сейчас хорошо, ни фига не больно…

Выходя за ней с лейкой, я еще удивился, какая у нее прямая спина – как у всадницы на одной из тех дедовых картин, которые теперь пылятся на чердаке на даче. Образ – все в конце концов только образ, гештальт, завораживающий до тех пор, пока жизнь не стукнет нас мордой о стену настоящего. Но образ всякий раз появляется в каком-то обрамлении, в рамке обстоятельств времени и места, и все это он потом тащит за собой, и мы сами тоже оказываемся навсегда вписаны в эту рамку, даже если образ оказался не тот.

Я спохватился и нашел шоколад и шампанское, благо такого добра в закромах у Анри всегда было навалом:

– Вот тут как раз Восьмое марта будет скоро…

– Спасибо, это мы с Томой после дежурства раздавим, – сказала доктор, буднично принимая дары. – Да, вот еще… Вещи сейчас уже некогда собирать, подвезете потом, а водку какую-нибудь хорошую захватите для Хи, мало ли что. Коньяк он не пьет, то есть пьет, конечно, но любит водку… Нет, зачем вы мне ее суете? Мы его сдадим и уедем за следующим, а с хирургом будете разговаривать вы. Ну? Раз-два!..

Анри глупо улыбался и пытался вяло возражать против носилок, но спорить с врачом было не положено. Когда мы с водителем его подняли, он вдруг забеспокоился и спросил:

– Куда они меня везут? Переведи, пожалуйста. У нашего посольства есть контракт с Американской клиникой, там все говорят хотя бы по-английски, мне надо туда.

– Американская клиника – это да! – сказала Лиля. – C’est quelque chose! Вы ему объясните, что у него перелом мелких костей кисти с вывихом. Ребра срастутся, а перелом надо по-настоящему оперировать, он может оказаться сочетанным…

– Как?

– Ну, черт его знает что еще может быть у него, сотрясение мозга например.

– Твой друг-лягушатник русских девок хочет еще полапать? – добродушная Тамара решила объяснить доходчивей. – Чтобы пальцы слушались, надо в нашу больницу. Лиля позвонит своему Михиладзе, а американские-то в русской травме что понимают?

Мы стащили Анри по лестнице – он был такой субтильный, что казалось странным, как он вообще мог сверзиться со стремянки, а не спланировал с нее, как лист. Водитель ловко запихал его по рельсам в пикап, а Тамара закурила и сказала, как бы подводя итог:

– Погода, блин, хрен проедешь, все русские люди руки-ноги на улице ломают, а этот со стремянки на… (глагол заглушил шум проехавшей мимо машины) – одно слово: француз. А ты, переводчик, поезжай следом, где приемное отделение, знаешь? А то в травме народ простой, если что не так поймут, что-нибудь не то и отрежут, а ему это самое может еще пригодиться, он, вон, молодой еще.

– Садись вперед, Тамара, – скомандовала доктор. – Я поеду с больным.

– Только ты сразу в фургоне ему не давай, – сказала Тамара, стреляя окурком в сугроб. – А то Гоги его зарежет, он же наполовину грузин, будет конфликт международный. Это я шучу, не обращайте внимания, – добавила она для меня. – Хотя в каждой шутке есть доля шутки, как говорится. Ладно, поехали…

Карета тронулась. Какое-то время я пытался гнаться за ними по снежной каше, но их водитель включил сирену и синий маячок, а на проспекте они развернулись поперек двух сплошных и умчались – в сиреневой от сумерек метели синие всполохи были видны еще долго, словно чистое северное сияние над чадящими пробками Москвы.

Я отстал от них, наверное, минут на пять и потерял еще десять, пока ставил машину у ворот и бежал по снежной каше до приемного отделения.

* * *

В приемном покое огромной городской больницы здоровый человек скоро начинает искать, чем бы заняться, а делать-то тут совершенно нечего, пока ты ждешь и смотришь, как санитары с волосатыми руками, деловитые, как черти, увозят совершенно тебе незнакомый очередной полутруп в бесконечность коридора. И с больным, которого ты мечтаешь им поскорее уж сбыть, ты начинаешь болтать лишь бы о чем, как с ребенком, только бы не думать, что, не ровен час, и тебя точно так же повезут туда, куда тебе пока вход воспрещен и где все – неопределенность.

Анри лежал на каталке у стены, совершенный сирота. Торопясь к нему по коридору, который шел здесь то чуть вверх, то спускался, как улица, я увидел еще издали, как он пытается что-то втолковать проходящим мимо женщинам в халатах с помощью случайно запомнившихся русских слов, которых он до этого не учил из принципа. Наконец я зашел с той стороны, где он мог меня увидеть.

– О! – сказал он. – Mon Dieu! Слава богу! Не бросай меня. Тут все так мрачно! Они один раз уже увезли меня одного, но, к счастью, это оказался только рентген. Lila уехала, но написала мне фамилию врача на бумажке. Она ему звонила, он должен спуститься за нами. Врачу надо отдать водку, но потом. Там на бумажке еще ее телефон, поэтому я тебе ее не отдам, ты только прочти фамилию врача по-русски.

Он протянул листок, не выпуская его из здоровой руки, там было написано: «Георгий Вахтангович Михиладзе». Анри добавил, блаженно прикрыв глаза (черт знает что еще ему померещилось под промедолом):

– А ее зовут Lila – как «сирень». Она совсем неплохо говорит по-французски…

В самом деле, впоследствии ей иногда больше шло Lila с ударением на последнем слоге, а при других обстоятельствах просто Лиля, а на самом деле по паспорту ее зовут Лия, Лия Бахтияровна Кипчакова – и это все не один и тот же персонаж.

Конвейер между тем работал бесперебойно, мимо нас провезли старуху с синим лицом, шедший сбоку немолодой человек одергивал полу халата, открывавшую такую же синюю ляжку: вероятно, это была его мама, но одергивай не одергивай, а понятно было, что ее уже скоро везти не в палату. Следом проехала, свесив ноги с каталки, девица с зеленым хаером, наверное, наркоманка: она материлась для бодрости, готовясь к встрече в аду, а ее подруга придерживала на каталке узелок с пожитками.

Из лязгнувшего дверцей лифта вышел сутуловатый, хотя еще довольно молодой мужчина в салатовой как бы пижаме и стал озираться, вертя головой на длинной шее. У него были почти бесцветные волосы под такой же салатовой шапочкой и глаза тоже бесцветные, но скорее добрые – кажется, чуть с близорукостью.

– Где тут у нас француз? – осведомился он у докторши в обычном белом халате.

– Это мы! – крикнул я, затем только сообразив, что всякий звук отскакивает тут от желтушного кафеля эхом, тележки же с больными, напротив, скользили в неизвестность бесшумно. – А вы доктор Михиладзе?

– Нет, я Голубь, – сказал бесцветный. – Павел Евгеньевич Голубь, это фамилия, а так я анестезиолог, а хирург ждет наверху.

– Давление чуть повышенное, Павел Евгеньевич, но это он после укола, – сообщила врач. – Промедол внутримышечно. Вот снимок кисти.

– Поехали, – сказал Голубь, мимоходом глянув снимок на просвет. И тут же явились волосатые санитары, словно черти выломились из кафеля.

– Мне тоже с вами? – спросил я. – Он же не говорит по-русски.

– А мы не будем там с ним разговаривать, – доброжелательно сказал Голубь. – Это что у вас там в пакете, водка? Водка для Хи – хорошо, но это потом. А где его вещи?

– Какие вещи? – спросил я, догоняя: санитары уже везли Анри на резиновом ходу к лифту. – Мы сразу после операции уедем с ним в Американскую клинику.

– В Американскую? – переспросил Голубь, прищурившись. – Операция будет идти часа три, а то и четыре. Значит, так: зубная щетка, паста, бритву не надо, он левой все равно не сумеет, еды – что он там у вас ест? Спортивный костюм и туалетную бумагу непременно.

– Nicolas, Nicolas!.. – Анри, видимо, улавливал смысл разговора и тянул ко мне в ужасе здоровую руку, но дверца лифта с лязгом уже захлопнулась за ними.

* * *

Я снова отпер дверь дедовой квартиры, включил свет, решил не вытирать до прихода уборщицы уже подсохшие следы на паркете, по которому так любил, когда мне было лет пять, кататься в войлочных тапках, разогнавшись из передней, и прошел в спальню.

Неловко сказать, но, копаясь в комоде Анри, чтобы добыть майку и чистые джинсы (в фитнес он не ходил, и никакого спортивного костюма у него не было), я испытывал даже некоторое злорадство. Он был, что называется, скопидомок, как большинство из них, и, вбухав бешеные деньги в старую сталинку, на стремянке, по которой я лазал еще вешать шары на елку, решил сэкономить. Она и поехала, ободрав внешний лоск стиля и обнажив старинную суть: все те же советские обои «в огурцах», поклеенные, когда нас с ним, может быть, еще и на свете не было (дед даже разговоров о ремонте не выносил, и в этом смысле я больше похож на него, чем на родителей, – вообще не люблю перемен).

В заключение я почистил холодильник и продуктовый шкафчик, выгреб оттуда сыр, ветчину, хлеб и какие-то особенные йогурты, которыми питался француз, закупая их только в «Азбуке вкуса», – этого должно было хватить на пару дней. Я прихватил еще полбутылки «Хеннесси», подавив желание отхлебнуть прямо сейчас: день был тяжелый, и до вечера, который еще бог знает когда теперь наступит, фляжка во внутреннем кармане будет придавать мне силы.

Между тем, взглянув на часы, я понял, что прошел только час с тех пор, как каталка на резиновом ходу увезла француза в неопределенность, и не было никакого смысла сразу возвращаться в больницу. Но мне не хотелось и долго оставаться тут одному, и тем более снова заходить в кабинет, какая-то в этом была для меня укоризна: в оставленных ли там домиках, давно не протиравшихся от пыли, или старый, но не выброшенный на помойку плюшевый заяц так смотрел – черт его знает.

Я придумал включить телевизор, чего в последние годы не делал, – большой плоский экран, приобретенный Анри, висел в гостиной в простенке, освобожденном для этого от фотографий. Кое-как разобравшись с пультом, я пролистал несколько французских каналов, пропустил обрывки парламентских комментариев, рекламу горнолыжных курортов и прогноз погоды и остановился на российских новостях. Совет Федерации разрешил-таки президенту использовать российские войска на Украине, но «вежливые люди», начав в Крыму, уже победно шествуют по ее Юго-Востоку. Митинги в Донецке и в Одессе, жители Крыма готовятся проголосовать за присоединение к России, их договор еще предстоит оценить Конституционному суду, но граждане РФ его уже поддержали: рейтинг президента взлетел до небывалых восьмидесяти шести процентов…

Впрочем, кажется, тогда это еще не было подсчитано, но я это все равно уже каким-то образом понимал: ведь подавляющее большинство в самом деле подавляет, это не просто фигура речи. Я понимал, что это важно, что это теперь будет вот такая жизнь, но не мог заставить себя смотреть. Я стал листать программы назад: «Пари Сен-Жермен» играл с «Монако» и вел один – ноль. Какое-то время я пытался следить за мячиком и игроками в разноцветных майках, бегавшими за ним по изумрудному в свете прожекторов газону, но скоро поймал себя на том, что не могу сосредоточиться, что это мне так же не интересно, что (и тут мне отчего-то на миг стало страшно) мне вообще ничто не интересно, как будто цветной экран вдруг превратился в черно-белый.

Я метнулся в переднюю, надел сначала куртку, потом сел шнуровать ботинки, злясь на себя за то, что это было неудобно, потом, бросив шнурки, повинуясь новой мысли, забежал в кабинет, чтобы, не зажигая там света, схватить со стола книжку. Теперь я был во всеоружии мыслей Фуко – он поможет мне избавиться от болезни, о которой он там как раз так складно и рассуждает, – надо только добраться до светлой, чистой и ничейной «Шоколадницы», что ближе к метро, а вещи пока можно оставить и в машине.

Столик в углу был как раз свободен, и я сел, нащупав спиной стену; я заказал капучино с эклером и стал смотреть на девчонок, по виду школьниц, – они болтали за соседними столиками, вешали и снимали с вешалки цветные (но не черно-белые!) куртки. Но и в свою сторону я тоже поймал два или три настороженных взгляда. Ах, вон оно что: нерусская книжка на столе… Нет, это была, конечно, фобия, но жизнь проносилась мимо во всем блеске своей молодости, а я не попадал в те восемьдесят шесть процентов, которые, кажется, в тот день еще не были сосчитаны, но я о них каким-то образом уже все понимал. Я раскрыл книгу посредине, положив ее обложкой на стол, и начал читать с какого попало абзаца:

«В инвариантности клиники медицина связала истину и время…» «И место», – добавил бы я от себя. Я перевел это в уме, прикинув так и этак, и необходимость задумываться над каждым словом отвлекла меня от напрасных страхов: когда в очередной раз я поднес к губам чашку, на дне ее оставалась только молочная пена. Да как раз и пора было уже. Я расплатился и пошел к машине – на улице бодро подмораживало, ногам было скользко.

* * *

Операция еще не закончилась, но мне было позволено, купив бахилы, подняться на четвертый этаж в травму. За дверями матового стекла угадывался длинный коридор, совершенно пустой, но более светлый, чем закуток, где я устроился на жестком стуле. Через какое-то время по ту сторону послышались голоса: приглушенные женские и один мужской – очень густой и командирский, и я не без опаски постучался. На матовое легла тень, показавшаяся мне огромной, и в проем распахнувшейся двери вышел человек в халате, небрежно наброшенном поверх голубого костюма хирурга – там отчетливо видны были побуревшие капли крови. На лбу его параллельно морщинам был заметен след от шапочки, которую он устало скинул, дав своим косматым, чуть вьющимся волосам встать естественным дыбом. Черные, слегка навыкате глаза его старили, хотя он должен был быть примерно мой ровесник – чуть-чуть до пятидесяти. Я молча протянул ему пакет с «Белугой», который он принял огромной ручищей. Глаза метнули молнию внутрь, и мне почудилось, что водка сразу была выпита вся до дна – одним этим взглядом.

– Женя! – рявкнул он сестре, появившейся рядом. – Дайте ему халат, он пройдет через отделение, чтобы по улице его не гонять.

– Ну, Георгий Вахтангович, – пискнула сестра, – опять главврач ругаться будут!..

– Но тот же по-русски не понимает, а этот в бахилах, – пояснил Михиладзе и добавил грозно: – Вы только не хватайтесь там ни за что…

Две сестры выкатили в коридор тележку с телом Анри, который, видимо, еще только приходил в сознание. Давешний Голубь, пятясь, парил возле него. В руке у него были какие-то трубочки, не то проводки, отчего казалось, что это он с их помощью управляет тележкой, заставляет ее то ехать по коридору, то остановиться у лифта. Анри открыл глаза, но еще не видел, что его правая кисть, лежавшая поверх простыни, проткнута спицами из блестящего металла и забрана в такой же каркас. Он пошевелился, и я перевел врачам вопрос, который сам едва смог разобрать по губам:

– Он спрашивает, где он. Куда вы меня везете?

– В реанимацию, натурально, – прогудел Михиладзе.

– Там нет мест, – сказала сестра. – Гололедица, везут бабушек, как дрова, у всех шейка бедра. Не выкидывать же их на ночь глядя.

– А, ну тогда в восьмую. А что, там четыре койки всего. Я завтра там его посмотрю.

– Ему нельзя здесь, – сказал я, – он просил в Американскую клинику, у нас, то есть у посольства, с ними договор.

– Вы просто не в своем уме, – сказал Михиладзе. – Вы хотите сказать, что я четыре часа по косточке собирал ему кисть, а теперь это все в задницу? Забирайте вашу водку, и чтобы я больше никогда не видел ни его, ни вас.

– Нет, ну что вы…

– Тогда будьте здесь завтра без десяти восемь. Сейчас пройдите с ним до палаты, чтобы утром не путаться, а я пока откупорю вашу «Белугу», у меня смена кончилась.

– В самом деле, его сейчас нельзя никуда везти, – мягко сказал Голубь, подкручивая что-то в своих трубочках, между тем как сестры закатили тележку в лифт. Хирург остался, а мы вознеслись куда-то выше.

– Что он сказал? – прошептал Анри.

– Объясните, что я сделаю ему укол и он будет спать до утра как младенец, – сказал Голубь, продолжая вглядываться в лицо больного.

– O mon Dieu! – прошептал Анри. Он, наверное, увидел свою руку.

Мы выкатились, миновали еще двери и попали в какой-то следующий мир, где свет был тускл, стены обшарпаны, неприятно пахло тушеной капустой, мочой, йодом и какой-то еще больничной дрянью. В палате, куда завезли каталку, лежали трое, все пялились на нас, хотя на край постели сел только один, второй лежал с задранной к потолку ногой в такой же хитрой конструкции, какая была у Анри, а третий не мог даже повернуть голову: весь запеленатый, как мумия фараона, он только косил глазом. Не обращая внимания на протесты, которые я перестал переводить, сестра ловко спихнула Анри на койку, а Голубь достал из кармашка шприц, снял колпачок и вкатил содержимое в одну из трубочек. Глаза француза тут же закатились как бы в обмороке – я даже испугался, что он умер.

– Ну, нам пора. Вы спуститесь и выйдете с той стороны, дайте только сколько-то денег нянечкам, если хотите, чтобы они его протерли и надели памперс…

Доктор с сестрами испарились, а я стал выкладывать на тумбочку содержимое сумки, стараясь раньше времени не повернуть голову, а только бдительно вслушиваясь, что там за спиной: армия, где я оказался, когда меня турнули из МГИМО, научила меня этому, а в больнице оно сразу вернулось как-то само собой.

– Йогурты в холодильник отнеси, – сказал слева мужик с ногой. – В коридоре увидишь. Надо прямо в пакете и фамилию надписать. Как фамилия-то у него?

– Вы все равно не запомните, – сказал я, понимая, что настало время вступить с ними в контакт. – Он вообще француз, на…вернулся с лестницы, а по-русски и не может сказать.

– С какой лестницы, в подъезде? – с интересом спросил тот, который был весь в гипсе.

– Нет, со стремянки.

– Видишь, Толян, он француз, а мудак, как и мы, такой же…

– Ясное дело, – согласился Толян, который единственный тут мог передвигаться.

Третий, с подвешенной ногой, повернулся ко мне, благо шея у него была свободна:

– А тебя самого-то как звать?

– Максим, – соврал я на всякий случай, хотя никакой нужды в этом не было (но армия, как настоящего разведчика, в свое время научила меня осторожности).

– Слышь, Максим, – прогудел обездвиженный, – расскажи, что там в стране и в мире происходит. А то в этой гребаной палате даже телевизора нет. Толян один ходит в холл смотреть, но он только пыхтит, ничего толком пересказать не может. В Крыму как?

– Все отлично в Крыму! – бодро сказал я. – Крым наш, погода хорошая, восемьдесят шесть процентов россиян одобряют действия президента. В Донецке и Луганске мирные демонстрации, но они, кажется, уже не такие уж и мирные.

– Надо Харьков брать, – сказала нога убежденно. – Вишь, Вован, такие исторические события там происходят, а ты тут завис.

– А ты? – парировала мумия.

– Не, ну я-то успею, – сказала нога. – Слушай меня, я все ж таки капитан запаса. Там все так скоро не кончится, мы еще повоюем. А ты поедешь, Толян?

– Я-то? – переспросил Толян, прикидывая взглядом расстояние между постелью ноги и своей собственной. – Я чё, ебанько?

– Козел ты, а не русский, вот чё! – сказала нога с досадой, понимая, что и тапком, даже если он успеет за ним нагнуться, ему в изменника все равно не попасть. – Только утки и можешь выносить. А ну подай ее лежачему, ему пора поссать…

Мне тоже пора было завершать свое участие в этой дискуссии, и я сказал:

– Ну, партизанщины там тоже не надо, есть кому думать про выход к морю. Я так считаю. А где тут у вас нянечка?

– А ты ему кто, друг? – после некоторого общего молчания спросил фараон. – Хочешь ей денег дать? А француз тебе потом их отдаст? Уверен, а, Максим?

– Я переводчик, – сказал я, удивившись про себя пониманию этими людьми характера французов. – А чё, какие еще есть предложения?

– Слышь, переводчик, – сказала нога, – ты нам купи ноль семь, мы и сами всю жизнь его будем опекать, как ребенка. Памперсов вон у Вовки полно, ему положено. Они же потом пересчитывать не будут, а твоему пока хватит и одного.

– Почему ноль семь? Ноль пять, – сказал я, входя в роль. – А то вы буянить начнете, ты вон на одной ноге поскачешь по больнице бандеровцев мудохать.

– Не, это я так, – сказал Палыч. – Мы вообще-то мирные люди. Магазин за воротами сразу, это рядом. Толян бы и сбегал, он все равно выписывается, но ему же человеческое не выдали еще. На проходной скажи, что идешь к тяжелому, которого только положили, а так оно и есть по правде. Минералку покажешь, а водку за пазухой спрячь…

– Ладно, – сказал я, гордый тем, что для Анри так будет, по крайней мере, безопасней, а счет я ему, так и быть, могу и не выставлять: я же тоже позаимствовал у него полбутылки «Хеннесси», и фляжка сейчас уже нетерпеливо грела меня сквозь карман.

Через десять минут я вернулся. Толян нарезал круги по палате, на тумбочке были уже приготовлены помытые кружки и любовно очищенный апельсин, и даже мумия фараона, казалось, привстала.

– А ты сам с нами, за Крым, братан? – предложила нога чисто из вежливости.

– Спасибо, я за рулем, я потом наверстаю.

– Ну давай тогда, не тяни.

– Насчет француза, – инструктировал я, поправляя на Анри одеяло. – Говорить он не умеет, но несколько лет в России прожил и что-то может понять ни с того ни с сего. Так что вы тоже соображайте, что несете, когда он проснется.

– Не проснется, не ссы, – сказал фараон. – Ну чё, наливай?

С чистой совестью я вышел из травмы в парк, в котором, засыпая, тонула больница. Снова пошел снег, но теперь сухой, большими хлопьями, вроде даже теплый на вид. В отличие от корпуса, откуда я вышел, построенного где-то при позднем социализме, другие были старинные, красного кирпича, с высокими окнами, из которых на летящий сверху и снизу, вдоль и поперек, мелькавший между голых веток снег изливался таинственный синий свет больницы. И хотя фляжка нетерпеливо грела мне душу сквозь карман, почему-то мне не захотелось сразу оттуда уходить. Конечно, там, внутри, чудовищно пахло и каждую ночь кто-нибудь умирал, но там все было по правде, а не так, как мы привыкли.

Наверное, думал я, шагая под снегом, это и есть жизнь в пределе своих проявлений. Вот это, а не то. Вот этот тусклый, специальный, больничный, никогда не гаснущий свет, в котором вечность и время, надежда и безнадежность, дом и бездомность, сгустившись, сами уже не умеют различить себя друг от друга. Хотелось не домой, но выпить, но в машине пришлось посидеть еще немного, пока запотевшее стекло не прояснело изнутри.

* * *

Второе марта в том году пришлось на воскресенье – мне запомнилось, потому что пробок по направлению в город утром на Ленинградке не было. Но я все равно задержался: машину пришлось поставить далеко от ворот, и к травме я почти бежал – снова была оттепель, ботинки промокли, а красные корпуса в мутном утреннем свете выглядели обшарпанными и унылыми. Жизнь за ночь словно вытекла из них, приняв в мокром парке обличье фигур, лишенных пола, в темных куртках, наброшенных поверх несвежих белых халатов, – они бежали рысью в разных направлениях, что-то несли в руках или катили перед собой, но смысла в их движении можно было угадать не больше, чем в муравейнике.

Пришлось опять покупать бахилы, ждать сдачу с сотни, и, когда наконец я добрался до палаты, койка, куда накануне водружено было тело Анри, была пуста.

– А где?..

– Француз? – переспросил Палыч, рассматривая свою подвешенную ногу. – Да вот, Толян вчера выпил лишку и задушил вражье семя, чтобы не выебывался.

– Шутит он, – торопливо пояснил Толян. – На рентген увезли. Скоро приедут.

– О-ё… – выдохнула между тем в потолок мумия фараона. – Похмелиться бы…

Успокоившись, я разобрал, что к запаху мочи и прелого белья в палате примешивался теперь и отчетливый перегар с ноткой чего-то еще, как будто духов.

– Одеколоном вчера догнались, – подсказал Толян. – Я пошел телевизор посмотрел, а там такое, в Донецке…

Он умолк на полуслове: в палату вошел целый консилиум в халатах настолько свежих на этом фоне, что они казались пришельцами из другого мира. Первым шел Михиладзе, за ним Лиля, достигавшая головой в шапочке едва ему до плеча, за ними, как тень, Голубь, и последней сестра в голубом.

– Ну, что тут у нас? – рявкнул хирург.

– Поправляемся! Срастаемся потихоньку, Георгий Вахтангович! – отвечали больные нестройно.

– Семенов, пролежни сильно беспокоят? – продолжил допрос врач, сверяясь, впрочем, с тетрадками, которые подавала ему голубая сестричка.

– Никак нет, меня Ивакин мажет и переворачивает, терпимо.

Между тем все их взгляды постоянно обращались к Лиле, хотя та не произносила ни слова, а только кривила свой капризный красный рот.

– Ивакин сегодня на выписку пойдет после рентгена. Крамаренко, нога болит?

– Меньше, – не совсем уверенно отвечал Палыч. – Сколько мне еще в гипсе?

– Будете нарушать больничный режим, выпишу прямо так, – пригрозил хирург, потянул носом и повернулся ко мне: – Это вы им вчера принесли?..

– Нет, ну что вы, – отвечал Палыч за меня и за остальных. – Мы… эта… Мне нога еще понадобится – ну там, на Юго-Востоке. Вы же тоже, Георгий Вахтангович, я слышал?..

– Это кто же объявил-то? – Михиладзе грозно поглядел сверху вниз на сестру.

– Я?! Да я вообще с ними не разговариваю.

– Не надо болтать, – сказал Михиладзе, скосив глаз на Лилю, которая сразу отвернулась в другую сторону. – Впрочем, это сейчас общенародное чувство и стесняться нечего тут. Зольдатен, зер гут!.. А где наш француз, кстати?

– Везут, – сказал я, так как видел коридор со своей позиции у дверей.

Сестра втолкнула каталку – не хватало только музыки, как в цирке.

– О, и вы здесь! – произнес Анри пораженно, приподнимаясь на здоровом локте (я не стал переводить, так как Лиля поняла и так, а к остальным это не имело отношения).

Он говорил опять в своей обычной манере, чуть жеманно и на октаву выше, чем надо, но здесь, в палате, провонявшей еще и перегаром, это казалось уж вовсе неуместно:

– Quelle horreur, я, наверное, сейчас ужасно выгляжу, мне надо…

– Ça ne fait rien, je suis habituée… (Ничего, я привыкла…)

– Я сразу догадался: она из посольства, – тихо сказала мумия.

– И пахнет духами, – добавил Палыч, мечтательно потянув носом.

– Заткнись, – сказала Lila ровным голосом через плечо. – Нанюхаетесь там, куда вы все собрались. Нанюхаетесь, всем хватит. Страна дураков, вы все тут больные…

– Не вам рассуждать о здоровье нации… мадам, – сказал Михиладзе и отвернулся к Анри, которого сестра как раз перевалила с каталки на кровать: – Как вы себя чувствуете?

Я начал переводить.

– О, спасибо, неплохо, рука только болит, но не так сильно. – Он снова повернулся к Lila: – А вы тоже мой лечащий врач?

– Нет, я просто подумала вас навестить. Сегодня воскресенье и смена начинается позже, – сказала она, поправляя халат на груди.

– О, я очень вам всем благодарен, – сказал Анри, – но я бы хотел переехать в другую клинику, в Американскую, у нас договор…

– Хм! – сказал хирург и углубился в чтение какой-то выписки, которую передала сестра.

– Я не могу больше находиться здесь и с этими людьми. Nicolas, мы сейчас вызываем ambulance и ты отвезешь меня в клинику, про которую тебе говорили в посольстве.

Я перевел, понизив голос, но у тех, сзади, наверное, был обостренный слух – я спиной почувствовал, как они там насупились. Хирург заговорил, напротив, во весь бас, раскаты которого, должно быть, слышны были и в соседней палате, у женщин:

– Объясните ему, что у нас не так, как во Франции: у нас где хорошие врачи, там плохие условия, а где хорошие условия, там врачи… Понятно я объяснил?

– Да, я понимаю, я уже не первый год в России, но…

– Сотрясения мозга, по-видимому, нет, – сказал хирург, тыча пальцем в бумажки. – Ребра тоже только ушиблены, но перелом кисти довольно сложный. Поскольку я отвечаю за исход операции, я должен первое время осматривать вас ежедневно и регулировать натяжение в аппарате.

– Но здесь даже нет отдельной палаты! И такой запах… – Анри потянул носом и помахал возле него рукой, попытавшись улыбнуться.

Последние слова я не стал переводить, но, по-моему, все и так поняли.

– Это ваше дело, я свое сделал, – сказал Михиладзе, поворачиваясь, чтобы идти. – Если блатные сынки в Американской клинике все запорют, это не моя забота. А пальцы ваши. Вот снимок, не забудьте его взять с собой.

– А вы не можете приезжать в свободное время туда, чтобы консультировать?

В общей палате врачу все-таки неудобно было говорить о деньгах, и он сделал жест пальцами, который французу по жизни в России был уже знаком. Анри заговорщицки кивнул, и Михиладзе продолжил вслух:

– Только вашему посольству придется самому уговорить блатных сынков, которым я, впрочем, с удовольствием утру их сопли.

– О! – Анри опять заговорил на октаву выше, чем нужно. – Вот мы и нашли выход! Деньги – не главное, хотя я бы предпочел, чтобы мне выписали за эти консультации счет, пусть он будет даже больше, чем наличными. Но мы в любом случае найдем общий язык. Nicolas, ты ему переведешь, когда вы выйдете, и договоришься насчет ambulance?

– Конечно.

– И вот еще: когда меня выпишут, я приглашаю вас всех на жареную утку с яблоками, я умею так ее готовить – мм… Всех, кто принял участие в моем спасении, хорошо, Lila? Вот это ты им сейчас переведи.

– Посмотрим, – ответил хирург без энтузиазма, и весь консилиум двинулся к выходу.

– Ты же вчера врал, что ты Максим? – прошипел мне в спину, кажется, Палыч. – Я же вас, интеллигентов, всех, как рентгеном, вижу насквозь… Не боишься, что мы его тут придушим, пока ты будешь ходить за труповозкой?

– Ладно, он оставит вам еще на водку, когда будет уходить.

– Да у него и денег нет. Ты давай. Два памперса! Хуя себе. – Дальше я не дослушал, торопясь за врачами: я хотел с ними еще попрощаться. Я на ходу достал и сунул Палычу купюру, и Анри проводил меня благодарным взглядом.

Я нагнал всех троих у соседней палаты, куда Михиладзе, протянув мне на прощанье руку, свернул к женщинам, а мы с Голубем и Лилей двинулись дальше по коридору.

– Ты знаешь, что вот этот месье его друг, – сказала Lila Голубю, но сделав при этом глазки и мне, – переводит книжку «История клиники»…

– «Рожденье клиники», – поправил я. – Мишеля Фуко. А меня зовут Николай. Вот мои визитки – насчет обещанной утки и вообще, вдруг вам что-то понадобится.

– А, да, я пробовал читать, хотя мало там понял, – сказал Голубь. – Он пишет, что врачи когда-то считали, что больница искажает истинную суть болезни, поэтому лечить лучше дома, чтобы все развивалось естественным путем. Но естественным путем это не всегда хорошо кончается.

– И кроме того, не у каждого есть дом, – сказала Лиля.

– Ну он же едет тоже защищать чьи-то дома, кого-то оперировать и лечить, – сказал Голубь, возвращаясь к какому-то их спору, и я догадался, что речь о хирурге.

Я спросил:

– Скоро он уезжает? Анри успеет выписаться? Я, собственно, насчет утки.

– Успеет! – сказал Голубь. – Он только к лету, к отпуску, а пока его некем здесь заменить. Если там к этому времени все не рассосется.

– За это не переживайте. Судя по тому, что говорят в МИДе, не рассосется.

– А я не понимаю, почему надо всем об этом рассказывать, – сказала Лиля Голубю.

– Ну мы же только насчет утки, – сказал Голубь и повернулся ко мне, чтобы еще раз не нарваться: – Если француз не забудет про нее, я буду рад еще поговорить с вами о Фуко.

– Он не забудет, – сказал я, – у него слово бизнесмена, но, в отличие от вас, он точно не читал Фуко… «Стигмат нищеты» – так он пишет в одном месте о больницах. У верующих в Средние века появлялись на теле стигматы – вроде ран от гвоздей, которыми Иисус был прибит к кресту. А больницы создавались для нищих, и всякая больница хранит на себе эту печать, даже если она самая дорогая и современная…

– Конечно, кому охота нюхать дерьмо, – сказала Лиля. – Мне туда, на смену…

В приемном отделении я быстро договорился о перевозке. Торопиться было некуда, Анри из палаты должны были забрать санитары, а мне не хотелось возвращаться. Я вышел покурить на парапет, который был сделан довольно высоко от мостовой, чтобы санитарам удобнее было переваливать новеньких из скорой на каталки. В дырку в серых облаках марта, словно сквозь прореху больничного одеяла, выглянуло белесое солнце, тоже будто выздоравливающее, а с козырька над парапетом упала сосулька и разбилась об асфальт. Под козырьком курила давешний фельдшер, мы с ней друг другу обрадовались, а ее синий комбинезон при свете весны уже не казался таким безобразным.

– К французу ходили? Ну как он там?

– Операцию сделали, сейчас переезжаем в Американскую клинику долечиваться. Георгий Вахтангович будет его там консультировать.

– Ну и правильно, тут ему не место совсем, – пробасила она. – А Лилю мою там видели?

– Да, она сейчас идет.

– Хорошо, а то опять гололед, нам минут через пять, наверное, уже на выезд. – Тамара сунула окурок в переполненную урну – на фильтре остался след ее помады. – Беда с ней…

– А что такое?

– А вы не знаете? – По доброте своей она говорила так, словно мы с Анри были им родственники и давно уже знали друг о друге все. – У нее же украинское гражданство.

– Она украинка?

– Никакая не украинка, – сказала Тамара даже с возмущением. – Папа у ней крымский татарин, мама… ну, в общем, русская она, а паспорт, значит, украинский. Ну что ж теперь делать, если так вышло? Хи ее устроил через свою мамочку на скорую – ну сюда-то невелика хитрость, мало кто хочет, тут или кто пристрастился, как к наркотику, или кому уж совсем некуда деваться. Но разве это работа для такой куколки? Это же ад.

– Так она из Крыма? Ей повезло, им всем теперь выдадут российские паспорта.

– Как бы не так, она прописана в Киеве у бывшего мужа.

– Вот как, – сказал я. – А что же делать?

– То-то и оно. И не вернешься: расстреляют как российскую шпионку. Да и нечего там теперь делать при такой-то ихней власти. Замуж ей надо, чтобы гражданство получить. Хи обещал, а теперь уезжает, зараза, на Донбасс.

– Вот как. Но он же вернется?

– А кто его знает, это же война. Хотя там людей оперировать тоже кому-то надо…

Она, наверное, рассказала бы и много чего еще, но тут ее позвали: им пора было на выезд – гололед, и, не считая обычных инфарктов, инсультов и острого живота, бабушек с шейкой бедра опять везли, как дрова.

Через час мы с повеселевшим Анри тоже ехали в скорой, только санитары тут могли коряво сказать «I’m sorry». Я сел на место врача, он ехал лежа и сказал, глядя в потолок:

– А ведь в разных странах снято множество прекрасных сериалов про больницы. На свете нет мужчины, который хоть раз в жизни не мечтал бы трахнуть медсестру, и вообще в больницах много забавных штучек. Ты мне привези ноутбук, я не понимаю, почему мы до сих пор не оседлали эту тему.

– Хорошо, шеф.

– Сегодня же вечером привези, заодно я тебе отдам деньги, ты потратился…

Первый из сериалов был в моем распоряжении уже через день: Анри прислал на него ссылку под паролем и просил сразу начать переводить для дубляжа. Там все время кто-то пердел во время укола, выпивал по ошибке чужую мочу, кто-то кого-то все время хотел трахнуть, потому что у медсестер при наклоне вываливались наружу сиськи, но тут он ронял в унитаз вставную челюсть, или еще что-нибудь в этом роде. Я понял, что с этим пора завязывать – вообще, как с явлением, но не объявлять же ему это, пока он в больнице. Он, конечно, перезвонил, воодушевленный, но я отговорился, что мне, дескать, надо еще посмотреть, чтобы выбрать, что будет особенно востребовано среди россиян.

* * *

Лиля сама позвонила мне дня через три и, чуть напустив таинственности, попросила о встрече. Я предложил угостить ее кофе в дедовой квартире, благо сейчас там никого нет, но она, чуть замявшись, сказала, лучше где-нибудь в кафе. Я знаю парижские рестораны, но, не считая официальных встреч и банкетов, не хожу в московские и ни с того ни с сего предложил поужинать в «Атташе» на Смоленке. Должно быть, я вспомнил молодость раньше, чем сам успел это понять и напрячься: мы ходили туда первокурсниками еще из МГИМО. А молодость никогда не проходит до конца: она как алкоголизм, взросление – это тоже всегда только ремиссия.

Оказалось, что теперь это довольно пафосное место с крахмальными скатертями, но менять что-то было поздно. Она опаздывала, и я курил у дверей, когда в пробке, которая всегда образуется здесь при выезде на кольцо, раздался вой скорой: всякий раз теперь это будет напоминать о ней, – подумал я, словно предугадывая, но белая карета, выключив волшебный маячок, затормозила напротив, и Лиля выпорхнула оттуда, как парашютист из улетающего дальше самолета.

– Привет, я со смены… Ой, тут шикарно, ничего, что я в джинсах?

Дамы в декольте покосились на нее неодобрительно, и официант, мне показалось, был разочарован, когда мы заказали только вино и мороженое – ужинать она отказалась; по-моему, она вообще ничего не ест, разве что иногда поклюет сырку, как птичка.

– Я хотела спросить у вас совета, – начала она с ходу, как будто скорая все еще несла ее на вызов. – Ведь вы начитанный человек, философ.

– Философия, – туманно ответил я, чтобы как-то ее притормозить, – не отвечает ни на какие вопросы, она их только формулирует. Но и это уже кое-что. Итак, в чем вопрос?

– Он собрался в Донбасс. В смысле – Хи. Отработает до мая, сядет на свой серебряный мотоцикл, который любит больше, чем кого-либо из живых, и поедет. А мне что делать?

– Начнем с начала. Почему вы его так называете? Это от фамилии Михиладзе?

– Нет, я тогда еще и не знала его фамилии. Когда мы познакомились в Ялте прошлой весной, я сразу клюнула на то, что он хирург. Это совсем особенные люди. Но среди них уже был один Хирург, хотя тот никакой не хирург, а просто зубной врач бывший.

– Он был с «Ночными волками»? – Я искренне удивился: такие люди казались мне до сих пор скорее чьей-то телевизионной выдумкой и я не мог представить себе давешнего доктора в нелепой кожаной жилетке с нашивками.

– Ну да. Я тогда еще не могла понять, что у них общего, кроме мотоциклов. В Москве мы с волками никогда не пересекались, может быть, просто потому, что зимой не ездят на мотоциклах. А теперь вот это. А тогда я просто посмеялась и стала дразнить Гошу Хи, Хи-хи, потому что Хирург был у них вроде как главный, а ведь он как мудак в этой своей сбруе… Но Хи был тогда такой веселый и остроумный, и мы, ну…

– Понятно. Море, ветер, скорость, короче – Крым… – сказал я, подливая ей вина, но голос мой вдруг сам собой сорвался на фальцет. Вот он – рецидив, укол притаившейся где-то на дне молодости зависти: я сам никогда не отваживался сесть на мотоцикл.

– Да, – сказала она. – Все банально, как в кино: море, ветер, скорость, Крым. Я вообще-то человек рациональный, а тут как-то вышло спонтанно. Хотя он обещал и планы тоже у нас были: утащил меня к себе в Москву, устроил на скорую…

– Вы живете у него?

– Два месяца прожили, но там невозможно, там Белла Исааковна.

– Это его мама? Но он же Михиладзе.

– По отцу, отец тоже хирург где-то в Грузии, говорят, что князь.

– Ага. А его мама вас не очень приняла?

– Почему не приняла? Она, наоборот: «Деточка, деточка…» Но она такая, знаете, он сам ее не может вынести больше двух дней кряду… А свою квартиру он оставил бывшей жене с сыном, мы снимаем… Снимали. А теперь что? Если он уедет?

– Но он же не насовсем, он вернется, – сказал я. – Там же не всех убивают.

– Вы не поняли, – сказала она. – Я не планировала выходить замуж за сумасшедшего.

Она замолчала и выпила бокал залпом – я понял, что она уже немного пьяна: не то от усталости после скорой, не то ей вообще немного надо – она же как воробушек.

– Я смотрю, вы любите планировать свою жизнь…

– Да, наверное, это от мамы – немецкий орднунг. Родители оказались в Средней Азии, где-то в степи, еще детьми, они там и познакомились в школе: мама из немцев, а папа крымский татарин – их увезли из Крыма в сорок четвертом в вагонах для скота. Папа потом стал археологом, мама – учительница, они перебрались в Алма-Ату, там я и родилась в семьдесят девятом. Когда началось вот это все, маму звали ехать в Германию, они бы нас там приняли, но папа всю жизнь мечтал о Крыме, и мама согласилась: они там и не были с пяти лет ни разу, но это вроде как зов предков, какие-то романтические бредни. Вот и поменялись на Керчь в восемьдесят девятом. Знать бы, как все повернется, конечно бы в Германию! Но мы всегда думали о себе как о русских: они меня даже во французскую школу отдали – только бы не в немецкую. Так же было потом в Киеве, где я заканчивала институт и вышла замуж, там нормально было быть русской, так же было и в Ялте – я там устроилась после развода в санаториях. Хотя теперь папу чуть ли не арестовать могут, он же археолог известный, татары все его знают, хотя ему самому это всегда было до лампочки… А я теперь тут не пришей кобыле хвост, вообще не понимаю, кто я.

– Так, – сказал я. – Давайте вернемся к философии, это и есть ее главный вопрос: кто я, кто мы такие вообще. Так вы о чем хотели меня спросить?

– Этот ваш друг, Анри… Он звонит мне по нескольку раз в день.

– Вот как? От меня он это пока скрывает. Вы говорите на французском?

– Ну да, а как же еще. Я вдруг вспомнила с ним французский, которым никогда не пользовалась, мне с ним вообще почему-то легко, он такой…

– Легкий, да? Непосредственный? Необязательный?

– Да-да, вы хорошо умеете подбирать слова. Именно необязательный – не в том смысле, что он не делает того, что обещал, мне он пока ничего не обещал, а… А в том смысле, что почему надо все время только о жизни и смерти, почему нельзя просто пожить?

– У него жена и две дочери в Лионе, если вы меня об этом хотели спросить, – сказал я. – Он вам наверняка еще будет показывать их фотографии. Но в Москве у него никого нет, я бы знал, если бы была какая-то постоянная женщина.

– Ну, у меня тоже дочка осталась с мамой в Керчи, – сказала она, подумав. – Я хочу ее тоже перевезти в Москву, мы с Хи это обсуждали – какое в Крыму сейчас образование…

Мы помолчали. Я поднял глаза и увидел, что к нам идет Витошкин. Вот же дурака я свалял с этим рестораном. Он распахнул руки, делая вид, что собирается меня обнять, и гудел еще издали:

– Коленька!.. Вот уж не ожидал увидеть тебя здесь, вот это встреча… – Вместо того чтобы обняться со мной, он в последний момент галантно повернулся к Лиле: – Я присяду с вами на минуту, вы не возражаете?

– Конечно, садись, Витошкин, – сказал я, но он и так уже сел. – Это Виталий. Я тоже не ожидал увидеть тебя здесь, в Париже такую встречу намного проще себе представить.

– Лия, – сказала Лиля и протянула, не вставая, маленькую руку.

– Стойте! – весело сказал он, задерживая ее руку в своей так легко, как у меня никогда бы не получилось. – Сейчас я угадаю, кто вы…

– Ну, попробуйте, – сказала она. Улыбка придает ее лицу выражение обещания, даже если она просто улыбается, ничего особенного не имея в виду.

– Вы… Работаете в издательстве!.. – Она попыталась освободить руку, но он мягко удержал ее и продолжал: – Объяснить, как я догадался? Очень просто! Однажды давным-давно… Хотя какие наши годы? Так вот, однажды мальчик Коленька, – тут он кивнул на меня, – дал почитать одну книжку одной девушке, а она оказалась не той девушкой и его заложила. В результате он вылетел из МГИМО и чуть не из комсомола, я тогда его спас, я был в комитете ВЛКСМ от нашего курса. Но Коля с тех пор боится женщин, да он и до, и после не имел к ним подхода, раз хотел соблазнить такую дуру, как Наташка, с помощью Солженицына. Он вообще не умеет знакомиться с девушками, только по работе. Значит, вы или актриса дубляжа, но вы слишком красивы для этого, или редактор в издательстве.

– Не угадали, – сказала она, рассмеявшись, и отняла наконец руку. – Я врач.

– Да? – Он, тоже смеясь, повернулся ко мне: – Коля, ты серьезно заболел? Ведь ты не смог бы пригласить врача в ресторан раньше, чем после четвертого сеанса – чего там? Наверное, иглоукалывания?..

– Мы все в некотором смысле больны, – ответил я не совсем в тон, злясь на себя за то, что никогда не умел быть таким же легким и «необязательным», как Витошкин. – Но я, слава богу, здоров, это Анри у нас сломал руку.

– А! Так вы доктор Анри! Да, он мне звонил, но утаил, негодяй, что у него теперь такой прелестный доктор… Кстати, о медицине… Я не помешаю вашей любезной беседе, если займу несколько минут одним деловым разговором, раз уж все так сошлось? Эй, гарсон! – Он, даже не глянув в ту сторону, махнул официанту, который тут же подскочил к нам. – Еще бутылку… – Он взял нашу, уже почти пустую, со стола и рассмотрел этикетку. – Боже, Лия, чем вас поит этот старый женоненавистник!..

Официант почтительно приклонился к нему ухом, куда Витошкин что-то прошептал с заговорщицким видом, закончив громко:

– Запишите это в счет на тот столик, я туда еще вернусь. – Официант торопливо ушел, а Витошкин повернулся к нам: – Так вот, о медицине. У Анри под влиянием, видимо, встречи с таким очаровательным доктором, как вы, явилась мысль переводить сериалы про больницы… Он сказал, что ты уже начал их смотреть и выбирать…

– Мне бы не хотелось обсуждать это сейчас при даме, – сказал я. – Не потому, что это какая-то тайна, мы уже четыре года переводим для дубляжа и продаем кабельным каналам всякую белиберду, но это…

– А вы и не знали? – невинно осведомился Витошкин. – Мы учредили одну фирму в Лионе, которая питается объедками Ниццы. Всякие дурацкие сериальчики, им выгодно работать с Россией: здесь слабое представление об авторских правах, а эти штучки до сих пор неплохо шли, особенно в провинциальных гостиницах…

– Вы не думайте, это не порнография, – пояснил я ей, кроя его про себя за то, что он вообще заговорил о сериалах. – Но, послушай, Виталик, я в самом деле больше не могу. Это же чудовищная пошлость, а про больницу вообще все ниже пояса…

– Эка! – весело сказал Витошкин. – А деньги-то получать – не пошлость? Но тут ты – как философ – интуитивно оказываешься прав: скоро этому всему приходит трындец. Не потому, что авторское право, хотя и поэтому тоже, а просто теперь наступит другая эпоха, будет востребован патриотизм! Это не будет больше смотреться в гостиницах, они теперь будут угорать от Соловьева, да и вообще это чуждое западное влияние, почти либерализм. Нет, я, конечно, всецело поддерживаю присоединение и так далее, но нам надо подумать о версификации бизнеса… Лия, как вам это вино?

– Волшебно. А меня вы забыли спросить про Крым? Я ведь как раз оттуда.

– Хорошо, спрашиваю. Честное слово, я вас не заложу.

– Да мне на самом деле без разницы, оставили бы нас в покое, – сказала она. – Дело в том, что нельзя вот так с бухты-барахты, все должно быть обдумано заранее.

– О! – сказал Витошкин. – Вы правы, но там были международные обстоятельства. Позвольте я заново наполню ваш бокал. Среди крымских вин тоже есть превосходные, мне попадались. Вернемся-ка к проблемам медицины, в которых вы специалист. Скоро западный бизнес в России начнет сворачиваться, Анри должен это понимать, если уже не понял. Но кое-что, конечно, останется, и это будет фармацевтика прежде всего. Потому что мы, конечно, встаем с колен и тому подобное, но болезни тоже никто не отменял. А фармакология – наука точная. Правда, доктор?

– Сегодняшние врачи не любят фармацевтов. Они задрали цены выше некуда, нам даже совестно выписывать это больным.

– Очень точное и важное замечание. Но я буду толковать Nicolas и Анри, собственно, не о лекарствах, во всяком случае, не о таких, когда вопрос стоит о жизни и смерти, а о витаминах. У меня есть на примете один парень в Швейцарии, который наладил выпуск витаминов и ищет рынки сбыта. Название для России мы с ним уже придумали, отлично запоминается: «Барбарон» – как вам?

– Но дело ведь не в названии, – сказала она неприветливо.

– Разумеется, там будут представлены все сертификаты. Но вот вы – врач, почему бы вам, наряду с лекарствами, не порекомендовать вашим пациентам витамины? А там уж их дело – покупать или не покупать, это ведь не жизненные показания.

– А с чего это я буду им их рекомендовать?

– О! – обрадованно сказал Витошкин, подливая из бутылки в бокалы. – Вот это по существу: врачей надо заинтересовать. Допустим, папа Nicolas уже сорок лет подвизается в Швейцарии, и у него там все свои в российском посольстве, так?

– Ты знаешь, что у нас с ним не самые теплые отношения, – сказал я.

– При чем тут ваши отношения, это бизнес, это он прекрасно поймет, а твоя мама будет счастлива, что ты наконец бросил свои заумные штучки и стал как нормальный человек.

– Ну, пожалуй, – согласился я. – А тебя они обожают и всегда ставили мне в укор.

– Ну вот, будем считать, что та часть уже готова. Теперь надо российскую половину: собрать врачей, но не каких-нибудь, а занимающих определенные позиции, чтобы у нас получился зонтик, и организовать для них семинар, например в Женеве. Ну, как вам эта идея, мадемуазель le médecin? Я не сомневаюсь, что Анри будет просить вас о том же. Даже если вы крымчанка, квартира в Москве, считайте, у вас в кармане, но только когда за нее заплатят потребители «Барбарона»: пятьдесят тысяч пациентов, сто тысяч, пятьсот ты…

– А при чем тут тогда Анри, если этот парень из Швейцарии? – спросил я.

– Как при чем? – удивился Витошкин. – Он может своевременно, вняв моему совету, продать ваш сериальный бизнес, пока тот еще чего-то стоит, и вложить деньги в «Барбарон». Про сериалы ведь тоже я придумал, а разве я вам советовал когда-нибудь что-то плохое? Впрочем, как хотите, у меня есть еще варианты…

– Мы подумаем, чем тут можно помочь Анри, – сказала Лиля.

– Я сразу угадал в вас деловую жилку, – сказал Витошкин. – Разумеется, как деловой человек я с таким же предложением буду обращаться и к другим представителям вашей почтеннейшей профессии, но если это получится у вас, я буду просто счастлив. Вы могли бы стать лицом «Барбарона», очаровательным лицом, а?..

Он встал и уже собрался было идти, но вдруг потрепал меня по плечу:

– А это Коленька Полянин, он же Коля Перекати-поле, рекомендую. Он тоже будет в доле. Вы можете на него положиться, если он вдруг не выкинет какую-нибудь глупость, как в тот раз на третьем курсе с Наташкой – она, кстати, в Лондоне давно. А знаете, я ведь его люблю. Я далеко не всех, а вот его – да, честное слово. Вы знаете, за что я его люблю?

– Нет, – сказала она. – Любопытно.

– За то, что он сам себя не любит, – и Витошкин весело расхохотался своей шутке. – Мало таких осталось в стране, тут все прям так собой довольны, аж тошно. А этот нет.

Он изобразил широченную улыбку – зубы у него были, по-моему, уже не свои, но об этом можно было догадаться разве что по их ослепительному качеству, – поцеловал Lila ручку и отвалил обратно к своей компании, которая продолжала обсуждать что-то за столиком в другом углу. Там были дамы тоже, и они были достаточно хорошо воспитаны, чтобы не коситься на Лилины джинсы.

– Кто это был? – спросила она, глядя Витошкину вслед.

– Мой одноклассник, потом однокурсник до третьего курса, а теперь чрезвычайный и полномочный посланник, полковник ФСБ в отставке, хотя говорят, что бывших у них не бывает. Зачем вы ему обещали, что что-то сделаете? Он потом спросит об этом у Анри, он ведь деловой человек.

– Это заметно. Как и то, что вы – нет. А Белла Исааковна – начальник департамента в Министерстве здравоохранения. Другое дело, что Хи нас, скорее всего, пошлет с этими витаминами. Но я и сама могу с ней поговорить. В конце концов, он же обещал, что мне будет где жить, когда сманивал меня в Москву… А вы правда вылетели из МГИМО?

– В восемьдесят пятом году, это была неприятная история. Дед был поэт и переводчик, у него всегда были разные интересные книги. Наташка не стала бы меня закладывать просто из любви к искусству, но ее папа застукал ее с Солженицыным, а ее папа тогда копал под моего папу, во Внешторге они все друг друга подсиживали, это было нормальное дело. Мой папа не то чтобы отрекся от меня тогда, но все свалил на деда, дед был мамин папа. А что еще он мог сделать? Оревуар, Женева, если бы он поступил иначе, и для мамы тоже. Они друг друга все поняли тогда, но я сказал, что буду жить у дедушки. Меня загребли в армию, но когда я вернулся, уже наступили другие времена, и я восстановился на философском в МГУ, а язык я и так уже хорошо знал. В МГУ мы все ненавидели мгимошников – они уводили у нас лучших девчонок. К МГИМО я больше не подходил на пушечный выстрел, вот только сегодня вас зачем-то сюда пригласил, а этот ресторан был раньше как раз мгимошный.

Я тоже будто исповедовался перед ней. У нее понимающие глаза, и порой вам кажется, что она уже не приценивается, а просто старается понять.

– А сериалы? Вы же говорили, что переводите Фуко, ну, который не маятник.

– И еще Бодрийяра, там еще сложней. Но это для души. На это не проживешь.

– Но вы же сдаете Анри квартиру?

– А что вы деньги считаете в чужом кармане? Я почти все отсылаю сыну, он учится в Бостоне, туда вышла замуж его мама, а там очень дорогое образование…

– Вы сказали Бодрийяр? Я никогда не слышала, но звучит почти как мой папа – он Бахтияр, в переводе с персидского это значит «счастливый». Персидского я, конечно, не знаю, но должна быть счастливой по папе. А ваш Фуко тоже не ладил со своим отцом, я почитала про него в «Википедии».

– Ну, там другое, – сказал я, обрадованный тем, что она, оказывается, подготовилась. – Он же был гомосексуалистом, а я-то совсем даже наоборот.

Я осмелился посмотреть на нее прямо, но она сразу отвела свои понимающие глаза, и мы помолчали. Кажется, ее все-таки развезло, но это ее ничуть не портило.

– А ваши домики в кабинете… Родители вам их больше не привозили?

– Ну я ими тогда уже и не так увлекался. Хотя… Витошкин мне привез еще один, это как раз когда я ишачил в стройбате в Мурманской области, а его отправили в Англию на стажировку. Я приехал – а домик стоит у меня!

– Это такой английский-английский, из красного кирпича, с трубами?

– Точно, это каминные трубы.

– А вы, значит, коренной москвич? Вам нравится быть коренным москвичом?

– Хороший вопрос, – сказал я, стараясь попасть в ее логику, соединившую – и я примерно понимал как – этот ее вопрос и домики. – В этом качестве я когда-то любил Москву, но теперь не люблю.

– Почему?

– Знаете, я пришел к мысли, что родина – это больше время, чем место. Место – что ему сделается? А вот время в этом месте сильно изменилось в последнее время…

– Налейте-ка, что там еще осталось. Ничего, что я сегодня так много пью? Кто-нибудь приедет и заберет меня, какая-нибудь попутная скорая, я сейчас позвоню. Поеду спать в больницу… Жалко, тут нельзя курить. Идиотские законы придумала ваша Дума.

– Жизнь вообще идиотская. Я могу вас устроить на «Аэропорте», пока Анри там нет. Или на даче – там можно курить. Может, мы возьмем такси и поедем ко мне?

– А вы славный, хотя довольно колючий, – сказала она. – Я понимаю как врач – это защита. Я бы поехала, но, понимаете, хватит с меня Хи и всей этой вашей романтики. Мне тридцать пять, и надо просто как-то устраивать жизнь.

* * *

Хи навещал Анри в Американской клинике раз пять, получая по триста евро, но в том особой необходимости и не было: все у француза срасталось правильно и быстро, как у собаки, несмотря на его все-таки сорок семь. Доктор назначил операцию по снятию спиц в травме (еще за полторы тысячи) на середину апреля, и, когда мы с Анри вышли в парк и шли до машины, от сугробов остались уже только почерневшие ребра, а земля пестрела оттаявшими из-под снега окурками, апельсиновой кожурой и собачьими какашками, хотя выгуливать собак здесь было, разумеется, запрещено.

Правая кисть у него двигалась еще неважно, не удавались мелкие движения, и мне пришлось не только покупать на рынке утку и яблоки, но и крошить их и пихать ей в задницу, а Анри руководил, оглядывая кухню с видом Наполеона на Поклонной горе. Но лучше уж было заниматься этим полезным делом, чем переводить сериалы про больницу, о чем я ему, собравшись с духом, и сообщил.

– Теперь надо взять нитку с иголкой и зашить ей cul, – сказал он, рассматривая мое произведение. – Помнишь, с cul у нас все и началось…

Он говорил так, будто что-то уже не только началось, будто Наполеон уже выиграл свою войну, и мне это было тем более неприятно, что шансы у него, по-видимому, были.

– А мне показалось, ты был в беспамятстве тогда, – сказал я. – Как, впрочем, и теперь: ты слышал, что я сказал, или ты слушаешь, только когда хлопнет дверь лифта? Витошкин советует продавать наш сериальный бизнес, пока еще не…

– Я все слышу, я его уже продал как раз вчера, – сказал он, продолжая прислушиваться к звукам с лестничной клетки. Значит, он даже не посчитал нужным посоветоваться со мной или просто поставить меня об этом в известность. – О!.. Кажется, это они. Ми-лос-ти про-шу! – произнес он, распахивая дверь, и я даже не знаю, когда и где он выучил такое сложное выражение по-русски: велика же была сила его страсти.

Первым в переднюю ступил, пригибая голову и мрачно оглядываясь, Хи, Лиля на каблуках была почти того же роста, что Анри, а спина, открытая бархатным платьем сзади, стала у нее еще прямее. Голубь проскользнул последним, как тень их обоих, он протягивал Анри с улыбкой коробку с «Киевским» тортом – в нем одном было заметно лишь мирное любопытство гостя и больше ничего.

– Я счастлив принять новых русских друзей в своем доме, – начал Анри заготовленную речь, напомнившую мне старую передовицу из Humanité, но все равно я еле успевал ее переводить. – Я безмерно благодарен русской медицине и каждому из вас, спасших мою руку и… (прости, как это говорят у вас в России?..) О, oui! И просветливших мою душу…

– А не выпить ли нам по этому поводу? – довольно невежливо спросил Хи, который и так уже, как мне показалось, был слегка навеселе. Наверное, он уже понимал, чем должен был закончиться этот вечер.

– Конечно, непременно! – обрадовался Анри. – Аперитив? Куантрё? Русская водка?..

Мы двинулись к стойке, и в квартире стало как будто сразу много народу.

– Водка, – сказал Хи. – Ну что это за рюмки, можно мне сразу две?

– Он говорит, что мы в России не привыкли пить такими гомеопатическими дозами, – перевел я. – Налей ему сразу в стакан, можно половину.

– Георгий, постарайся вести себя прилично, – сказала Лиля. – Мы приглашены. Анри не виноват, что именно тебе пришлось его оперировать.

– Конечно, это же ты меня об этом попросила.

– Что они говорят? – забеспокоился Анри.

– Это они так, между собой, это неважно.

Хи между тем, сделав приличный глоток из стакана, прихватил его с собой и двинул в обход гостиной, таща второй рукой под локоть слегка упиравшегося Голубя.

– Эта тощевата, я бы не взялся оперировать ей даже аппендицит, – рассуждал он своим могучим басом, слышным, наверное, и у тети Раи, если бы она там еще была, а не сдавала квартиру черт знает кому. Он перешел к фото другой девушки и продолжил: – А такой ты бы дал наркоз, Голубь? У нее же душа и так непонятно в чем держится.

Анестезиолог молчал и стыдливо отводил от фотографий глаза.

– Вам больше нравятся такие женщины или наши? – повернулся Михиладзе к Анри. – Переведите ему, пожалуйста, мой вопрос.

– О, я знаю, что в России есть женщины на любой вкус, – ответил Анри дипломатично, когда я перевел. – Россия вообще очень разнообразная страна.

– А Франция нет?

– Не до такой степени. Правда, есть мигранты, а где мигранты, там и фашисты… Lila говорила, что вы увлекаетесь мотоциклами?

– Когда это ты успела ему об этом рассказать?

– А это что, военная тайна?

– А какое ему до этого дело? – спросил Хи. – Николай, это можно не переводить.

Ему явно хотелось подраться, но пока он себя сдерживал. Но, черт побери, как сказал бы Д’Артаньян, Анри, кажется, тоже был готов принять вызов.

– Несколько лет назад во Франции была грандиозная демонстрация байкеров. – Он пока отступил, как ему казалось, на нейтральные позиции. – Правительство хотело запретить им шнырять между автомобилями. В одном только Париже собралось десять тысяч байкеров на мотоциклах, это было грандиозное зрелище.

– Про их байкеров я могу ему рассказать даже больше, чем он сам, – сказал Хи, когда я перевел. – Хотя у нас столько никогда не собралось бы – что правда, то правда. А кто бы приехал, сразу с собой и веревку привез, чтобы повеситься.

– Он восхищается чувством коллективизма ваших байкеров, – перевел я.

– И кто победил? – спросила Лиля у Анри по-французски.

– Правительство пошло на попятную, – объяснил Хи, – и разрешило им ездить между машинами, но только на скорости до семидесяти километров в час.

– Вы все это знаете, даже живя в России? – изумился Анри.

– Байкеры – это всемирное движение, мы не признаем границ для мотоциклов.

– Но мне казалось, что ваши «Ночные волки» выступают против политики Запада?

– Мы не против Запада, мы просто хотим остаться похожими на себя. А вы, Nicolas, или переводите точно, или совсем не переводите: лягушатнику все равно этого не понять.

– Мы чуть-чуть понимаем по-французски, – пояснил Голубь, как будто державший в руках на всякий случай волшебную коробочку с транквилизаторами. – Мы тоже поездили кое-куда, работали в Алжире год – это все благодаря Белле Исааковне…

– Паша, ты уже пьян? Nicolas, не надо это переводить.

– Знаете что, – сказал я, – вы тут, оказывается, и сами прекрасно справляетесь, а я поработаю сегодня хирургом – пойду зашивать утке задницу, ее пора ставить в духовку.

– Ну зачем же, – сказала Lila. – Я это сделаю лучше. А вы разберитесь тут пока.

Она пошла в кухню, и Анри поспешил за ней, чтобы приготовить le canard. Оттуда доносились такие слова, каких я и не знал, но Lila все понимала – сердцем женщины, в котором всегда есть и уголок кулинарии. Хи налил себе в стакан и снова начал бродить между фотографиями, как зверь в клетке, но молча. Голубь сказал:

– Я вчера вечером снова залез в интернете в «Рождение клиники», хотя вы говорите, что этот перевод вам не нравится. Там есть место, где он пишет, что до конца восемнадцатого века врачи не понимали значения инфекции. Или я что-то неправильно понял?

– Не совсем так. Он полагает, что в тогдашнем представлении врачей это не имело большого значения. Вот есть просто массовое заболевание: было пять процентов больных, а вдруг стало пятьдесят. Ну как сейчас у нас: вдруг стало восемьдесят шесть процентов этих одобряющих – с чего бы? Если смотреть таким образом, важна не причина, а как это лечить…

– Я полагаю, вам тоже больше нравится во Франции? – спросил меня Хи, разглядывая черно-белую девушку, перед которой он останавливался, наверное, уже в третий раз. – А что вы тогда сидите здесь? Все, кто хотел уехать, уже так и сделали.

– Почему вы решили, что я хочу уехать? Почему вы ставите знак равенства между тем, что мне здесь что-то не нравится – например эти восемьдесят шесть процентов, и желанием свалить?

– А что, восемьдесят шесть процентов – разве они виноваты в том, что вы их не любите? Мы с Лией тут посмотрели как-то в ординаторской ваши сериалы, но долго это выдержать не выйдет… Вы думаете, можно любить людей и скармливать им такое?

– А Фуко… – Голубь попытался снова достать коробочку с транквилизаторами, но они плохо работали в такой наэлектризованной атмосфере.

– Что-то я там не расслышала про любовь к людям? – крикнула Лиля из кухни, откуда уже разносился такой запах, какой человека любой нации, кроме русского, сразу заставил бы забыть о войне. – А ты любишь людей, Хи-хи? Да ты их, словно машины на конвейере, только потрошишь и заштопываешь и даже лиц не видишь…

– À table, à table, je vous en pris. – Анри тащил из кухни салат. – За стол, за стол!..

Еда все-таки требует какого-то перемирия, и мы расселись.

– Шампанское? Это винтаж две тысячи третьего года, деми-сек.

– Мне водки, – сказал Михиладзе, сам берясь за бутылку.

Анри наливал Lila, а Голубь сказал, зардевшись:

– И мне тоже, как Лиле. Ужасно люблю шампанское, я ведь сам из Ярославля…

– Итак, – сказал Хи, махом опорожнив свою рюмку, а закусывать он пока не спешил, – к вопросу о Крыме. Мы были вынуждены это сделать, потому что, если бы Россия этого не сделала, через год там была бы уже база НАТО.

Анри некоторое время жевал салат – внимательно, словно там могли попасться кости.

– Вы первым заговорили об этом, – сказал он наконец. – Сегодня я хотел всего лишь поблагодарить вас за великолепную работу, а Крым для вас, я знаю, это вопрос довольно болезненный. Но если вы хотите знать мое мнение… Даже если бы НАТО устроило там базу, Крым же большой, почти как Франция, и эта база никому не помешала бы прекрасно проводить там les vacances. Не более чем российские, которые там и так были. Почему у вас считается, что кто-то все время хочет вас захватить? Если вас захватить, то придется кормить целую ораву чужого народу – никто не станет этого делать в ущерб своим…

– Поэтому-то вы и выжидаете, пока мы вымрем благодаря политике ваших марионеток, то есть наших либералов… Посмотрите, что они уже сделали с медициной.

– Франция вполне либеральная страна, но у нас со здравоохранением все в порядке.

– Во-первых, я в этом не уверен. Я ведь поездил в свое время, был зомбирован идеями либерализма. Во-вторых, не факт, что то же самое хорошо для России, мы особая страна. В-третьих… пошевелите-ка пальцами правой руки.

– Вот так? – удивленно спросил Анри. – Ой!..

– Что, больно? Зато работает! А если бы вы поехали в их хваленую Американскую клинику, было бы не больно. Зато она у вас бы и не работала, и вы бы с ней проходили всю оставшуюся жизнь, как тюлень с ластой. А знаете почему? Потому что в тысяча девятьсот семьдесят седьмом году после Первого меда я попросился в Афганистан. Я был еще пацан, но мне там доверяли сложнейшие операции, потому что некому было их делать – раненых был вагон, а врачей не хватало. Я делал десятки операций в день. Я оперировал всех, в основном после мин – солдат, офицеров, гражданских, детей, даже духов. Я собрал заново столько костей, что их хватило бы на целое кладбище. Я вынул из людей столько железа, что его хватило бы на гусеницы для танка. Вот вы говорите, что это была ошибка, что мы увязли и потеряли там только убитыми четырнадцать тысяч человек? А я вам скажу: всего-то четырнадцать тысяч? Зато мы несли свое знамя и патриотизм и долг не были тогда для нас пустыми словами, как теперь…

– Тебе просто хотелось от Беллы Исааковны сбежать хоть куда, – сказала Lila. – Хотя всякий романтизм имеет под собой это простое человеческое желание: бежать отсюда – хоть куда, скорей, потому что это же невыносимо!

– Не смей трогать мою маму, она к тебе всей душой!.. Маму и родину не выбирают.

– А у меня нет родины, – сказала она. – Это вам приходится всюду таскать за собой этот чемодан без ручки, а у меня его взрослые дяди отняли. И я не жалею: с пустыми руками я теперь просто человек, свободный человек.

– Это перевести?

– Как хотите, вообще-то это не ему. Да он и не поймет, наверное.

– Мы говорили о Крыме. – Анри, вертя головой, попробовал успокоить разговор, но вышло еще хуже. – Я мало понимаю в международной политике, но с экономической точки зрения это было не лучшее решение, и вы это скоро поймете…

– Ну нет! – закричал Хи таким голосом, что тетя Рая, если бы она была все еще там, решила бы, наверное, что ее зовет труба архангела. – Вот так же вы рассуждали и в тысяча девятьсот сороковом, склонив шею перед Гитлером!

– Переведите, Nicolas, почему вы перестали переводить? Он говорит что-то о режиме Виши? Но во-первых, было и сопротивление, маки, куда пошли, кстати, многие любимые философы Nicolas. Но не факт, что и это было правильное решение. Вспомните Варшаву. За восстание было заплачено уничтожением не только города, но и сотен тысяч ни в чем не повинных гражданских – женщин, стариков и детей…

– Поляки восстали за свое достоинство! – гремел Хи, а мне уже и не надо было ничего переводить: они как-то и так отлично понимали друг друга. – Нет, политика и экономика здесь ни при чем, это история, в которой дух нации превыше всего, а без него ее нет. И Крым – да, это не политика и не экономика, это как укол – пусть даже очень болезненный – в позвоночник. Потому что сегодня мы болеем бесхребетностью – вот такие, как ты, Nicolas, довели до этого народ. Но укол сделан: вставайте! Надо разбудить гордость, а дальше история рассудит, в ней важен дух прежде всего!

– Lui, il va aussi aller à Donbass (он ведь тоже собирается в Донбасс), – построила Lila довольно правильную фразу, но «Донбасс» прозвучал у нее как будто матом.

– Ты предательница, – тихо сказал Хи. Я и представить не мог, что он умеет говорить так тихо и что это может произвести такое пугающее впечатление.

– А ты? – Она встала. – Разве ты меня не предаешь вот прямо сейчас?

Спина ее при этом была восхитительна, просто умереть. Это и был укол в позвоночник: наверное, он как-то оправдывался перед ней, но не перед нами же всеми. Он сник, только опрокинул еще рюмку водки, но опустил голову и так просидел некоторое время. Голубь стал не без опаски гладить друга по плечу, и тот даже не сбросил его руку.

– Я слышал, – сказал Анри Голубю, меняя тему, – что вы интересуетесь Фуко. Но ведь Nicolas переводит еще и Бодрийяра. Я пробовал читать, но это уж вовсе невозможно.

– Да? – переспросил анестезиолог, продолжая гладить плечо друга, но и удерживая его на всякий случай. – И о чем же там, Николай?

– Примерно о том же, о чем сейчас говорил Георгий, – сказал я. – Об утрате смысла. Мир разжирел, все стало слишком близко и очевидно, а утрата иллюзий означает конец всякого смысла вообще. Что-то в этом роде, хотя я сам не до конца понимаю его мысль. Но моему настроению она, в общем, соответствует. Что-то не так со всеми нами.

– Вы устали, у вас очень тяжелая работа, – сказал Анри Голубю сочувственно. – Lila говорит, что вы просто волшебник, вы возвращаете людей с того света. Много таких? Они что-нибудь рассказывают об этом?

– Нечасто. Боятся, наверное, что их могут отправить в дурку. Или, может быть, это просто невозможно передать словами.

– Вы христианин? – спросил Анри, цепляя маслинку. – Простите за нескромный вопрос.

– Не знаю, – сказал Голубь. – Меня не все там устраивает. Например, иногда я думаю: зачем мы спасаем вот этого человека? Мы его вылечим, а он пойдет и убьет кого-нибудь – так, может, пусть бы он сам лучше умер? Мы не всегда умеем понять, где добро, а где зло. Но я уверен, что где-то есть другой мир и там нет лжи. Хотя зла и здесь тоже нет. Просто жизнь – это сопротивление смерти.

– Я что-то не совсем понял, переведи еще раз. Жизнь – это борьба со смертью?

– Какое там – борьба! – сказал Голубь. – Это просто смешно. Ведь смерть гораздо естественнее, чем жизнь. А та вообще непонятно откуда взялась. Это как огонек во тьме. Но разве можно победить тьму? Но огонек сопротивляется смерти – до конца. А зла нет, потому что тьма – это тоже не зло, это просто отсутствие света, ничто.

– Альбигойская ересь, – классифицировал я.

Поумничал, чё. И к чему вот это вот мое умничанье все время?

– Ну почему надо всегда только о жизни и смерти? – сказала Lila, и я вспомнил, что она уже говорила мне что-то в этом роде. – Почему нельзя просто пожить?

– Не знаю, – сказал Голубь. – Просто так – не получится, надо сопротивляться.

– Я пойду, пожалуй, проверю утку, – сказал Анри. – А потом нас еще ждет «Киевский» торт. Lila, ведь вы там учились, в Киеве?..

Хи, который все это время молчал, опустив голову и будто задремав, вдруг вскинулся, вскочил, опрокинув стул, и запел так, что задрожали стекла:

Где ты, где ты, где ты, белая карета? –

В стенах туалета человек кричит,

Но не слышат стены, трубы словно вены,

И бачок сливной, как сердце, бешено стучит…[2]

Он оборвал пенье так же внезапно, как начал, чуть не сел мимо им же только что опрокинутого стула, но Голубь успел подхватить своего друга с неожиданной для его комплекции силой. Хи налил и выпил еще рюмку, а Анри в наступившей тишине раза три похлопал в ладоши.

– O, vraiment, une belle chanson (какая красивая песня)! А пить – это русская судьба. – И он добавил на русском, смягчая «ю»: – Я лю-блю Россия!

Хи снова вздыбился, и тут Голубь уже не мог его удержать:

– Кес ке тю компран? Хули ты понимаешь в России, мудак?

– Утка! – закричала Lila. – Henri, votre poule! (Анри, твоя курица!)

– О! – закричал француз как ошпаренный и побежал выключать духовку.

– Ладно, пошли покурим, что ли, – сказал Хи, который как будто даже протрезвел. – На лестницу или на улицу тут надо выходить?

– Пошли, можно там, в кабинете.

Голубь тоже увязался за нами, хотя он некурящий.

– Глянь-ка, а тут все совсем по-другому, – сказал Хи, затягиваясь и рассматривая домики, трогая и вертя их ручищей – она была огромная и неожиданно мягкая на вид. – Так что говорит этот твой Боливар или как его там?

– Жан Бодрийяр. Но ты знаешь, как они теперь переводят? Гугл-переводчиком. Сунут туда: раз-два, и готово. Потом только пройдутся сверху, но так же ничего невозможно по-настоящему понять, без усилия. А для чего тогда я? А зачем ты, если человеческий орган можно напечатать на принтере? Приблизительно об этом, хотя Бодрийяр умер, когда они до этого еще не додумались. А что такое тогда вообще человек, зачем он?

– А что, мне нравится, – сказал Хи. – Вы с ним мне нравитесь оба. Домики, говоришь?.. Нет, там не спрячешься. Ведь вопрос стоит о жизни и смерти – тут Голубь прав. Как же мне сидеть в домике, когда там убивают и калечат людей, ведь там теперь мое место?

– Да, я понимаю, – сказал я, сознавая какую-то напряженную его правоту, но не будучи готов сам ее разделить.

– Мужчина должен владеть оружием. Мой папа – грузинский князь и врач, я первый раз его увидел, когда мне было десять, но потом много раз ездил к нему в гости, он не бросил Грузию, хотя сейчас ему уже восемьдесят. Моя мама – Белла Исааковна, со всеми вытекающими, а я советский человек, моя родина – СССР, где такое только и было возможно. И твоя родина – СССР, и вот в этой комнате – СССР, и нам с тобой никуда не деться от этого.

– Серебряный мотоцикл! – сказал я. – Ты думаешь, если ты на него сядешь, ты сможешь поехать обратно по времени. Но этой родины уже нет, потому что она – время, а не место.

– Нет, ты все врешь, она жива – как мечта, которой все это не коснулось. Не просто же так они восстали?.. Там, на Донбассе, она теперь возрождается в огне, как этот… ну как его, вроде пениса, еще в школе учили…

– Феникс?.. – подсказал я, не сразу догадавшись, что он теперь валяет дурака.

Хи вдруг захохотал совсем по-детски, высоко и даже повизгивая.

– Мальчики! – сказала Лиля, беспокойно заглядывая к нам. – Утка готова!

Анри сидел за столом, чуть отодвинувшись, над великолепной поджаристой уткой, целясь в нее длинной двузубой вилкой и блестящим узким ножом.

– Скальпель! – заговорщицки подмигнул он Хи. – Так вы командовали, когда мою руку оперировали? Скальпель! Зажим! Может быть, вы ее разрежете? А то у меня еще не очень ловко получается правой.

– Я вообще-то режу людей. Мне что-то не хочется вашей утки, я наелся салатом.

– Но вы должны хотя бы попробовать le canard. Вы очень устали, у вас тяжелая и ответственная работа, но сейчас мы выпьем, отведаем утки, и я сделаю вам предложение, которое, может быть, повернет вашу жизнь к лучшему…

– Нет, pas maintenant… Может быть, сейчас не стоит? – начала Lila, но было поздно.

– Барбарон?! – голос Хи опять был слышен у тети Раи. – Белла Исааковна вам это организует, все будут жрать ваш барбарон. Но вы уверены, что именно барбарон нам всем сейчас поможет?

– Пожалуйста, не надо обличать, – сказала Lila. – Пусть это даже такое же плацебо, как твой дурацкий патриотизм. Не все ли равно, во что верить? – Она передразнила: – Укол в позвоночник! Встали с колен, пошли!.. Куда?

– Душно тут, – сказал Хи, у которого в самом деле выступили на лбу капельки пота. – Пойдем, Паша…

– А наш «Киевский» торт? – спросил тот с безнадежностью в голосе.

– Я тебе куплю другой.

Он решительно шагнул к вешалке и сдернул свой плащ. Голубь поплелся за ним, тоже не оборачиваясь, хотя ему, кажется, еще труднее было от этого удержаться.

– А я хочу попробовать утку! Ты слышишь, Хи? Я хочу попробовать, и я попробую, я хочу просто жить, и пропадите вы все вместе с вашей войной…

– Пожалуй, я тоже уже наелся, – сказал я. – Я устал, Анри, а ты все равно уже продал сериалы, и я ухожу в отпуск, тем более что скоро майские праздники…

– Разумеется, – сказал он. – Ты заслужил. Мы как раз собрались с Lila в Париж, мой друг фотограф сделает с ней фотосессию – она станет у вас в России лицом «Барбарона». У нее как раз есть для этого как славянские, так и какие-то восточные черты.

Я-то мог позволить себе обернуться от вешалки. У обладательницы разнообразных черт была все такая же прямая спина, но взгляд ее выдавал. С таким отчаяньем смотрят близкие вслед уносимому гробу, или, наоборот, так усопший смотрит на них из гроба, когда тот невозможно медленно опускается в пучину крематория.

* * *

Мы вышли из подъезда в скверик между писательскими домами, который, как ни странно, еще не был подвергнут точечной застройке. Теперь темнело поздно, и еще только-только опускались сумерки. На улице было неожиданно, как случается в середине апреля, тепло, и пахло землей. Уже скоро там, чуть левее, будет цвести сирень – les lilas.

Михиладзе деловито сказал:

– Надо добавить. Где тут гастроном? Возьмем не водку, а что-нибудь попроще.

– Ты не подумай, что он жадный, – сказал Голубь.

– Ни в коем случае. Это для контраста.

– Ты умеешь находить слова, переводчик, – сказал Хи. – Ты думаешь, вы бы втроем справились со мной, если бы я не захотел оставить Лилю французу? Да я бы там все у тебя переколотил, а вас всех вышвырнул бы в окно.

– Жаль, что ты этого не сделал, – сказал я. – Почему?

– А почему ты отдал ему свой дом? Неужели из-за денег?

– Из-за денег тоже, – сказал я честно. – Но в какой-то момент мне стало казаться, что это уже не мой дом, мне тяжело стало там находиться. Мне лучше на даче, где время как будто остановилось, хотя я понимаю, что это тоже иллюзия… Так ты не ответил.

– Война… Пошли, по дороге расскажу. «Вы слышите – грохочет барабан: солдат, прощайся с ней, прощайся с ней… – Он запел и по-военному печатал шаг по желтому апрельскому асфальту. – Уходит взвод в туман, в туман, в туман, а прошлое – ясней, ясней, ясней…» Понимаешь?

– Окуджава, – сказал я. – Он как-то раза два был у нас в этой квартире, они с дедом пили водку, даже мне налили рюмку за победу, хотя мне тогда было, наверное, пятнадцать.

– А моя мама его лечила, – сказал Хи. – Она тогда работала в поликлинике Литфонда.

– Так она и деда должна была знать! Он умер в девяносто втором, еще путч пережил.

– Небось вы с ним еще Белый дом защищать ходили. Ходили?

– Он хотел, но я его уговорил остаться – ливень был, а ему лет было уже много. Я один ходил. И не жалею. Конечно, повернись все иначе, я бы тоже сейчас был, наверное, член Союза писателей, а не переводил бы эти гребаные сериалы. Но я не жалею.

– Видишь, – сказал он, – мы с тобой со всех сторон, получается, родственники. Я ведь тоже ходил, думал, если «Альфа» меня там увидит, месить не станет. Они и не стали. Что же нас жизнь, братушка, так развела-то?..

Мы взяли две по ноль семь «три топора», хотя с тем нашим, советским, портвейном этот, конечно, ни в какое сравненье не шел, и вернулись в скверик: там была все та же скамейка, на которой удобнее всего было устроиться. Я тайком поднял глаза, чтобы взглянуть на окна на четвертом. В них горел свет – они угощались, должно быть, уткой, торопиться им было некуда. Хи угадал направление моих мыслей, но сам старался глядеть в другую сторону, голос его был сипл:

– Открывай. Хули тянешь? Голубь, пей!

Анестезиолог был такой прозрачный, что, когда он лил в себя вино из горлышка, можно было, казалось, увидеть, как струйка пробегает внутри его длинной шеи вниз. Опорожнив по кругу первую, мы сели на лавочку и закурили.

– Гоша, а так не получается, что она блядь? – спросил Голубь.

– Сам ты блядь, – сказал Хи и повернулся ко мне: – Шучу, он целибат. Он влюблен сразу в Лилю и в меня, хотя в разном смысле, так, Голубь? Но так как он нравственный человек, он предпочел обет безбрачия…

– Ну зачем ты всем это рассказываешь?

– Не всем, а переводчику. Он наш друг, он должен знать. Nicolas, ты любишь рок-н-ролл? Или тебя до сих пор вставляет от Джо Дассена?

– В те времена, когда этот гастроном торговал водкой до семи, я слушал Дассена и даже Адамо, – сказал я, сворачивая голову второй бутылке. – А сейчас не могу понять: для чего я жевал эти сопли? Рок – это, конечно, слишком прямо и даже грубо, но зато там все честно, особенно если по-английски ты разбираешь не так хорошо.

– Вот! – сказал Хи. – Я всегда говорил: во всем виновата АББА. Там ведь сначала тоже как будто рок, а внутри эта отрава – сю-сю-сю… С попсы и началась эпоха разложения, про которую пишет этот твой, как его там, а потом это с музыки и на людей перекинулось, понял? Русские подхватили тогда знамя рока, как когда-то хоругви православия, но потом пришли вы, и мы тоже с этого съехали. Айда с нами, переводчик, я тебя посажу к себе на мотоцикл вторым номером, ты поймешь тогда, что такое настоящее братство.

– С «Ночными волками»?

– А что, брезгуешь? Только не говори, что они тупые, – они просто не об этом. Просто надо вместе, ты должен это ощутить.

– Я никогда не любил хоровое пение, ничего не могу с этим поделать.

– Э, да это ты иностранец. Француз-то как все, просто зарабатывает деньги, а вот ты не русский, на тебя я бы ни за что не оставил Lila. Да она бы и сама не осталась.

Вынес он свой диагноз, и я отчетливо понимал, что он точен, хотя это тоже был еще не приговор. Хи между тем продолжал неумолимо, как онколог:

– Я тебе скажу, что с тобой не так. Ты стал буржуазен. Ты стал буржуазен до тошноты и сам себе невыносим поэтому. Это противопоказано русскому человеку. Но это еще можно вылечить, поверь. Айда со мной.

– Молчи! Молчи, братан, – ты даже представить себе не можешь, как это трудно, когда тебя только четырнадцать процентов…

Он еще приложился к бутылке и ушел в кусты, откуда раздалось журчание, а потом он вдруг снова запел во весь голос, уже из темноты:

Доктор едет, едет сквозь снежную равнину,

Порошок целебный людям он везет-от,

Человек и кошка!.. порошок тот примут!

И печаль отступит, и-и тоска пройдет…

– Переживает, – шепотом объяснил мне Голубь.

Но тут раздался посторонний звук. По косой дорожке между кустов, где через месяц расцветет сирень, к нам шли два парня, а в глубине пряталось еще сколько-то – слышно было, как кто-то перешагивал через оградку, чтобы зайти с другой стороны. Тот, который шел первым, сказал:

– Что это вы нарушаете тишину на спальном районе?

– Послушайте, парни, – сказал я. – Вообще-то это мой двор, я здесь вырос.

– Все где-то выросли, – сказал второй. – Я, например, в Орехово-Зуеве.

– Придется платить штраф, – продолжал первый, подходя к нам вплотную, но глаза у него были не такие веселые и шальные, как у тех, кто бил меня на этой самой дорожке лет тридцать пять назад, а совершенно пустые и безразличные. – Деньги есть?

– Щас! – крикнул Хирург из кустов, и я понял, что это он был здесь хозяин, а не я. – Щас, погоди, ширинку только застегну.

– Гоша, тебе надо беречь руки, – сказал Голубь, опасливо пряча ноль семь под полой плаща. – В прошлый раз ты неделю не мог оперировать.

– Не ссы.

Он выпрыгнул из кустов, схватил одного и другого за шеи и неожиданно стукнул их лбами. Звук был, словно кирпичом об стену, они бы и свалились оба, но Хи продолжал держать их за шкирку.

– Вот вам ваша АББА! – сказал он. – Вы понимаете, что если я вас сейчас встряхну, у вас просто переломятся позвоночники? Ну, кто там еще в кустах? Выходи!..

– Отпусти их, Гоша, я тебя прошу, – сказал Голубь. – Тут еще есть полбутылки.

– Ладно, – сказал Хи, осторожно разжимая руки, чтобы в случае чего не дать им упасть. – Если ночью кого из вас будет тошнить, значит, сотрясение мозга, вызывайте скорую, приедете к нам в больницу, полечим. И за мной на Донбасс! Все на Донбасс, там спасение русской мечты, она одна вылечит вас от быдлячества…

Он взял у Голубя бутылку и как следует приложился. Гопники потихоньку ломанулись прочь, но мы даже не сразу это заметили.

– У Лили дочка в Керчи, – сказал Голубь. – Ей надо в школу, Лиля хочет перевезти ее в Москву. А в Москве – вот такой народ. Даже у нас в Ярославле добрее.

– Ну, какой есть, лечить надо, – сказал Хи. – Может, сбегаем еще за одной?

– Ты что, тебе завтра оперировать, – сказал Голубь. – Пойдем потихоньку к метро…

– Поймаем машину, – сказал я. – Вам куда, вы где живете оба?

– В больницу, – сказал Голубь. – Куда же еще? Даже если бы у меня была, допустим, жена, разве можно было бы к ней в таком виде? Душ примем, и спать… Ты знаешь, если Гоша уедет, я тоже, наверное, уйду из травмы. Да и уеду в Ярославль. Там мама, и вообще мне интересней болезни: в них есть тайна, а тут что – снимок посмотрел, и все ясно.

– Вот этот самый Бодрийяр, – объяснил я Голубю, потому что Хи, которого он ласково поддерживал под руку, вдруг сделался совсем невменяем, – утверждает, что с болезнями тоже уже все понятно. Они наглядны в избыточности своего ожирения, но мы ничего не можем с этим сделать. С одной стороны, все прозрачно, реально до тошноты, а, с другой, мы все равно еще меньше понимаем про смысл. Он говорит, ответом на всю эту тошноту может быть только ирония, он прав, вероятно, но где же ее столько взять?

Мы шли по дорожке к проспекту, но, прежде чем повернуть, я не удержался и еще раз взглянул в наступившей темноте на окна: света там уже не было.

* * *

Фуко утверждает, что врачи Средневековья пытались понять болезнь отдельно от тела, но мы ведем себя едва ли умнее: силимся понять себя как тело, отдельное от болезни, – а ведь это, наверное, одно и то же в конечном итоге.

Праздники я провел на даче – никого видеть не хотелось, телефон я отключил: спал, немножко пил, пытался читать детективы. На березах успели появиться листочки, но они тоже были как будто серого цвета. Конечно, я уже тогда был болен этой вкрадчивой формой утекания смысла, словно вытекания крови, – депрессией, но она еще накатывала приступами, а не сплошной пеленой.

Наконец я встряхнулся и влез в почту, где меня ждала фотосессия из Парижа: дюжина отобранных фотографий Lila. Лицо у нее там было как у ребенка в «Детском мире». Что меня в нем тогда особенно поразило, так это невинность, какую лицу всякой пожившей женщины способно вернуть только одно – неподдельное счастье.

Никакого барбарона на этих фото пока еще не было: на фоне Сены она держала в просвечивающих розовых пальцах пачку Gitanes для пробы, а в другом месте шла в ненужных ей очках и белом медицинском халате, распахнувшемся на синей водолазке от ветра с реки. На этой фотографии пачки в руках не было, и там коробочку с барбароном мне еще предстояло прилепить где-нибудь сбоку. Снимки, которые Анри выслал в три приема, чтобы они легче пролезли по интернету, он сопровождал просьбой подумать, как ловчее это сделать фотошопом, и сочинить слоганы.

Я открыл приложение к последнему письму – не столь поэтичное, но содержавшее бодрые описания препарата и его волшебного действия на всех, на кого только можно. Барбарон для детей до трех, до семи, от семи до двенадцати, для взрослых, пожилых, беременных, для собак и кошек, чуть ли не для рыб и птиц небесных. Я стал прилаживать баночки к Lila в фотошопе, увлекся и придумал рекламный ход: в халате на голое тело, чтобы при наклоне видна была чуть вываливающаяся грудь, она играет в рулетку и мечет просвечивающими пальцами разноцветные витамины, как фишки. Допустим: красные кругленькие – по сто евро, а длинные зелененькие – по пятьсот. Еще можно поместить на втором плане Анри, чтобы держал ее норковое манто, Хи, чтобы скалился, и Голубя, как бледную тень вампира. А себе места я придумать не мог: я и там оказывался лишним, как обычно. К тому же позвонил Анри.

– Lila считает, что должна лично участвовать в рекламной кампании. Она независимая и не хочет получать свои дивиденды задаром (na kholiavou). Ты можешь достать нам детей, как в прошлый раз, когда мы тестировали на них мультики?

– Вам обоим надо кушать больше витаминов «Барбарон».

– Нам нужны дети с родителями, с бабушками и дедушками, – сказал он, пропустив мое замечание мимо ушей. – Это самая благодарная аудитория: ни одна бабушка не может устоять, если речь о развитии внука. Надо устроить спектакль в твоей школе. Lila когда-то в юности занималась хореографией, она будет репетировать с младшими классами.

Работа есть работа, и я стал звонить Витошкину куда-то на Лазурный Берег, где он находился, как теперь модно, с молодой женой. У них как раз в четвертом классе училась дочка, оставленная в Москве с бабушкой.

– Что ж, – сказал, подумав, Виталик, – это, конечно, блажь, но я охотно увижусь еще раз с нашей куколкой. Мы как раз в июне приедем забрать дочь на каникулы. В конце концов, вся наша жизнь – спектакль. Ты зайди к директору, передай от меня привет и скажи, что я не возражаю, хотя эта затея и дурацкая.

– Позвони ему хотя бы. Я для него просто выпускник школы, в которой он никогда не учился, а ты все-таки устраиваешь им поездки во Францию по обмену.

– С этим как раз все становится сложнее, – сказал Витошкин. – По телефону мы это не будем обсуждать, но думаю, что следующие каникулы будут последними. Да и отсюда к вам теперь все меньше желающих ехать.

– Ну, ты ему об этом не говори, – сказал я.

– А то он сам не понимает, директор школы-то? Ну хорошо, позвоню. С Анри они ведь, кажется, уже знакомы?

– Анри за те мультики, которые мы на них опробовали, подарил школе дорогущий спиннинг и набор блесен – ты думаешь, они там нужны как учебные пособия?

– Окей, я тебе перезвоню.

Но перезвонил уже сам директор, Иван Арнольдович. Все теперь было сложнее, чем год назад, когда мы просто привезли и показали им мультики, вызвавшие восторг у детей и некоторые сомнения лишь у старого учителя математики, который один такой в школе и оставался. А на этот раз Иван Арнольдович сказал, что, конечно, но мы все как «заявители мероприятия» должны зайти и согласовать его план для каких-то высших инстанций.

– Вы выпускник нашей школы, и я вам полностью доверяю, но там у вас иностранец, бесконтрольности быть не должно, – объяснил он.

– Вы разве его не помните?

– Я-то помню, конечно, передавайте ему привет, но есть же еще министерство.

– Хорошо. Витошкин интересуется, как там учится его дочка?

– А разве бабушка ему не рассказывает?

– Он старый разведчик и хочет иметь информацию из независимых источников…

С «иностранцем» они, впрочем, сразу стали обниматься и целоваться чуть ли не взасос: новейшие подозрения, диктуемые ветром времени сверху, не повлияли на то не лишенное опасений подобострастие, какое спокон веку вызывает у нас в школе всякий француз. Его очаровательная спутница, едва ли тоже, черт ее знает, уже не француженка, вдохновила нашего Ивана Арнольдовича еще больше.

– Ну как новый спиннинг? – Едва освободившись от объятий, Анри сразу взял быка за рога: – Вы его уже опробовали?

– О да! Мы ездили на майские с ним на Волгу и поймали десяток вот таких щук!

Я не стал уточнять, кто это «мы», тем более что не мог вспомнить или вовсе не знал слова «щука»: оба говорили, естественно, по-французски, но Иван Арнольдович, даром что рыбак, «щуку» тоже не знал и был вынужден прибегнуть к жестикуляции.

– А в июле собираемся на Ямал, вот только кончатся экзамены и комар сойдет. Вы знаете, какая там рыба, на Ямале? У вас такой и не ели! Хотите, поехали со мной? – приглашал Иван Арнольдович, изгнанный, как мне рассказывал entre nous Витошкин, за пьянку и какое-то крысятничество из дипкорпуса.

– Конечно, очень хочу, но не уверен, что смогу отлучиться по работе, – дипломатично врал Анри, который к рыбалке был совершенно равнодушен. – Но я вам тогда пришлю еще лодку. Большая, крепкая лодка, а убирается, знаете, практически в почтовый конверт. Такая просто необходима в школьных походах.

– О!.. Да, я видел рекламу, но у нас в магазинах такие не продаются.

– Тогда давайте перейдем к витаминам? Revenons à notre Barbaron?[3] Позвольте представить вам Lila. Она врач, она главный гарант качества наших витаминов с медицинской точки зрения.

– Oh, je suis enchanté! Тогда я должен сначала показать вам нашу школу. Мсье Анри ее уже осматривал в прошлый раз, но с тех пор у нас появилось и кое-что новенькое. Не скажу заранее, пусть это будет сюрприз… – Он уже влек нас всех троих по лестнице, встряв между Анри и Lila и подхватив их под руки.

Я поднимался следом, украдкой (почему украдкой? Мы боимся снов своего детства, что ли?) оглядываясь по сторонам. По стенам висели увеличенные фото школьников на площадях Москвы и Парижа, и лица их были другие, но выражение на них то же самое и точно так же лишенное определенного смысла. Цвет стен стал посветлей, а ступени под гранит те же самые, и тот же, школьный, мерещился запах: книжной пыли, юношеского пота из спортзала, коржиков, и того, что называлось «кофе с молоком», из буфета, и чуть-чуть, если это не было только воображение, духов Валентины Михайловны – полногрудой училки французского, носившей мини-юбки и лепетавшей что-то по-французски в грезах всякого мальчика из 10-го «Б» между явью и сном.

И это родина? Куда она исчезла, словно запах тех духов? Зачем она теперь такая? На третьем этаже мы свернули налево, где раньше была химия.

– Voilà! – провозгласил Иван Арнольдович, поворачивая ключ в замке и распахивая перед нами дверь, и немедленно стал бормотать и креститься. Я тоже перекрестился на всякий случай, а Анри из вежливости по-своему, и Лиля тоже подняла было руку, но отдернула и сразу убрала ее за спину, как футболист, показывающий судье, что тут нет повода для пенальти.

За дверью я ждал света из больших классных окон, но там теперь было темновато от плотных пурпурных штор да и страшновато. Девственная позолота икон, которыми были увешаны стены, поглощала остатки света, словно переваривая его, но не возвращая назад тем суетным существам, которые зачем-то вторглись в их вечный покой.

– Вот что нам подарил один наш выпускник, не будем называть его фамилию, – сказал Иван Арнольдович шепотом по-французски. – Православный класс! Вон там, в ковчежце, точная копия мощей Серафима Саровского. Сам владыка приезжал освящать!..

– Incroyable! – шепотом же отвечал Анри. – Невероятно! А мусульмане?

– Кто? – не сразу понял Иван Арнольдович.

– Bien, я слышал, что в России теперь такая же проблема, как в Европе: большое число эмигрантов, которые исповедуют ислам. Они тоже ходят в этот класс?

– А! – бодро сказал директор в голос, словно проснувшись. – Разумеется, они тоже могут прийти, если захотят.

Анри решил не развивать эту тему, они с Lila отошли к Спасу, под которым кадила лампадка. Lila, кажется, было не по себе, хотя она держалась.

– Кто это? – спросил меня Иван Арнольдович шепотом, тыча в ее спину.

– Это… Ну… Наша хорошая подруга, врач и участник концессии «Барбарон».

– Она же не понимает по-французски?

– К сожалению, понимает и даже уже неплохо говорит.

Они уже на цыпочках шли назад – Lila была еще бледна, но уже вежливо улыбалась.

– Ну, теперь, помолившись, можно и о деле, – сказал Анри.

– Нет, что вы, тут нехорошо, пойдемте в кабинет.

В кабинете директора тоже висела Богоматерь и портрет президента. Секретарша уже несла нам кофе с ликером. Анри помешал ложечкой в чашке и стал объяснять:

– Это будет большая программа, одобренная министерством здоровья России…

– Министерством здравоохранения, у нас это так называется.

– О да, извините, я не полностью погружен в русские реалии, но тут важен смысл…

По привычке я сразу переводил про себя на русский, но споткнулся о слово «l’idée», которой, по мне, так тут вовсе не было, а Анри между тем развивал свою тему:

– Мадемуазель Lila не только замечательный доктор, но наша компания видит ее как лицо «Барбарона» в России. Не правда ли, у нее есть для этого и славянские и какие-то восточные черты? Пользуясь нашей дружбой и поддержкой господина Витошкина, мы бы хотели провести в вашей прекрасной школе, так сказать, репетицию рекламной кампании, понять, какова будет реакция детей и взрослых, какие качества «Барбарона» нам следует продвигать в первую очередь. Для этого мадемуазель Lila поставит спектакль с детьми из младших классов, я тоже буду участвовать в подготовке, а родителей и бабушек мы затем пригласим на просмотр. Разумеется, бесплатными витаминами мы снабдим всех учащихся на три месяца, как только начнем их импорт в Россию из Швейцарии…

– Прекрасно! – сказал Иван Арнольдович. – Мы готовы помочь вам в этом начинании, но нам надо согласовать это с Министерством образования города. Так что, может быть, надо рассчитывать на большее количество витаминов. Кроме того, мне кажется, надо поменять название. «Барбарон» – красиво, но как-то слишком по-западному. Надо что-то русское, более выверенное. Поверьте, вам это поможет и впоследствии тоже.

– Что-то типа вставания с колен в слогане? – уточнил я.

– Ну нет, это слишком прямолинейно, надо как-то тоньше.

– Но это просто витамины, – возразил Анри. – Я немного знаю русский рынок: да, здесь любят все русское в названиях, но если речь о лекарствах и это произведено в России, то не очень вероятно, что это будут хорошо покупать.

– Разумеется, Швейцарию надо оставить шрифтом помельче, речь только о бренде. Это просто мой совет: вы чувствуете рынок, но я знаю некоторые национальные особенности.

– «Силавит»! – озарило меня неожиданно. – Смотрите, тут есть и сила, и витамины, и витальность – конечно, они не знают такого слова, но на уровне национальной интуиции это ощущается. Не говоря уже о том, что Виталик придумал и ему будет приятно. Вообще, это очень по-русски, но для тех, кто понимает, есть и отсылка к французскому, смотрите: C’est la vie – «Силавит»… – (Я стал объяснять Анри игру слов.)

– А что! – обрадовался Иван Арнольдович. – Пожалуй! У них «C’est la vie», зато у нас «Силавит» – значит, победа будет за нами. Да это же национальная идея, если правильно подать! Вы гений, Nicolas, наша школа недаром вами гордится!.. Когда вы хотите начать? Я отдам все необходимые распоряжения. По рюмке за успех? Я чем-то еще могу быть вам полезен? – Он перешел на русский: – Быть может, вам, мадемуазель Lila?

Она заколебалась, и я пришел ей на помощь.

– «Мадемуазель» – это тоже как бы часть рекламной кампании, – объяснил я директору. – На самом деле у мадам Lila есть дочка, и с этой дочкой есть одна проблема.

– Я буду рад помочь ее решить, если смогу. Сколько ей лет, какой класс?

– Перешла во второй, в декабре будет девять, – сказала Лиля.

– Она сейчас во французскую школу ходит или в обычную?

– Анри обещает быстро подтянуть ее французский… – Анри, разобрав свое имя, но не вполне улавливая смысл разговора, все равно на всякий случай кивнул головой. – Ой, я, кажется, сказала что-то лишнее…

– Ничего, – дипломатично улыбался Иван Арнольдович. – У нас, как и у вас, у врачей, своя профессиональная тайна…

– Мы с ним хотим перевезти ее в Москву, она сейчас у бабушки в Керчи…

– В Керчи?.. Она там просто на каникулах или зарегистрирована в Крыму?

– Хуже. У своего папы, он ректор медицинского университета в Киеве. Мы с ним давно уже разошлись, но… Я же не придавала этому никакого значения до сих пор…

Зря она стала объяснять детали, это был не тот разговор.

– Француз, я так понимаю, тоже не может ее зарегистрировать? – спросил директор чуть холоднее. Они сейчас говорили по-русски, но он для чего-то еще понизил голос.

– Нет, – сказал я. – Он ведь живет на съемной квартире.

Иван Арнольдович помолчал, озираясь то на икону, то вдруг на президента – но это вышло, конечно, случайно, и он сразу отвел глаза от строгого портрета, зато сам с чисто педагогической строгостью посмотрел почему-то на меня.

– Вот так объективный ход истории отражается на судьбах детей! Так, конечно, быть не должно, дети – это наше будущее. Надо как-то решать, но боюсь, что сам я в этой ситуации мало что могу сделать. Это на уровне Министерства образования РФ или городского как минимум… Вот разве что господин Витошкин посодействует, у него связи… Николай, он же ваш одноклассник, вы можете его попросить?

Мы озадаченно молчали. Анри тронул меня за рукав, но я шепнул: «После», – мы еще не решили, надо ли ему это понимать. Я-то прекрасно знал, что ответит на такую просьбу Витошкин. Он скажет: «А с какой это стати я должен устраивать чью-то дочку в школу?.. Связи, – скажет он, – это тоже не возобновляемый ресурс». Конечно, был один элегантный выход из этой ситуации, маленькая сделка, которая устроила бы всех, и Lila выиграла бы даже больше, а Анри ничего бы об этом не узнал. Но меня эта мысль просто обожгла – тем более что я кожей левого предплечья почувствовал: она тоже прикидывает такой вариант. Но только не Виталик, не этот баловень судьбы – как тогда, в десятом…

– Твой друг может помочь?

– Ну, попроси его сама, – сказал я. – Хочешь?..

– Что ж, если нет другого выхода, – сказала она. – C’est la vie…

– Заказать Ольге Васильевне еще кофе? – предупредительно спросил директор.

– Нет, спасибо, – сказала Lila. – Лучше попросите ее познакомить меня с завучем, или кто тут у вас будет отвечать за спектакль? Значит, утвердили, «Силавит»?

В тот же день я позвонил Витошкину, чтобы доложить о результатах встречи в школе. О последней ее части я, впрочем, рассказывать не стал. Виталик одобрил мысль Ивана Арнольдовича о русском ребрендинге и особенно мой «Силавит».

– Я включаю тебя переводчиком в состав делегации в Женеву, там не обойтись без твоих талантов, – сказал он. – Летим в июле, пока они все не смотались в отпуска.

– С вами поедет Lila, – сказал я. – Тем более что Анри в июле уезжает к семье в Лион. Она и врач, и очаровательна, и по-французски умеет, а с переводом ты сам прекрасно справишься, да и вообще с ней тебе будет удобней. А мне тут предложили работу в одной нефтяной компании в Тунисе, они отлично платят, а мне надо сменить климат… – Я и для себя в этот самый момент вдруг принял окончательное решение: мне надо уехать хотя бы на время, хватит с меня.

– Я бы тебе не советовал, – сказал Витошкин, помолчав. – Ты не сможешь долго жить нигде, кроме России, это не твой вариант. И дело тут не в языке.

Но я для себя уже все решил. Тунис в горячечной мгле казался мне островом спасения, другой планетой, где болезнь не сможет меня достать. Именно не Европа, а что-то совсем из другого времени, куда вот это все еще не докатилось.

* * *

Всю середину мая Анри и Lila были заняты с детьми в школе: репетировали песни и танцы в разноцветных костюмах витаминов «Барбарон» и «Силавит», но мне досталось только написать текст, что, проклиная себя, я и сделал. Они там что-то еще переделывали и подгоняли под музыку, но я от этого устранился, да и среди школьников, насколько я понял, особого энтузиазма не наблюдалось: старшие классы готовились к экзаменам, а в младших все хвастались друг перед другом, кто куда поедет летом – ведь мир велик. Анри, впрочем, сам радовался как ребенок и порхал.

И вот ранним вечером в конце мая я подъехал на «Аэропорт», чтобы забрать Lila вместе с пачками отпечатанных буклетов. На всех ее фотографиях баночки и коробочки с витаминами были уже присобачены как надо: на одних «Силавит» кириллицей был покрупнее, а «Барбарон» латиницей помельче, а на других наоборот. Я прошел в кабинет деда, чтобы полить цветы, пока Lila одевается, и нашел, что земля в горшках влажная, а с домиков вытерта пыль. В гостиной вместо натурщиц с одной стены смотрела теперь сама Lila, а с другой – девочка лет восьми с бантом. Они были так похожи, что и в портрете ее мамы я увидел вдруг детские черты, разве что без банта. Право, за что же ее судить? Под креслом валялась босоножка: в единственном экземпляре, как любил Анри, но если он за три года так и не смог превратить эту квартиру в часть Франции, то Lila за месяц устроила здесь такую экстерриториальность, что и я бы, пожалуй, теперь смог здесь жить. Все портил только старый заяц, сидевший в кресле перед телевизором, но смотревший не на экран, а на меня и со своей всегдашней, если приглядеться, укоризной.

– Зайцу запрещено пересекать границу, у него нет шенгенской визы, – крикнул я в спальню, где сквозь неплотно прикрытую дверь видно было, как порхало ее платье.

– Извини, – крикнула она. – Я совсем забыла, что ты и тот, кто должен за мной заехать, это одно и то же лицо. Я отнесу его обратно. Анри уже в школе. Сколько буклетов надо взять, как ты думаешь? В упаковке их по сорок штук.

– Думаю, двух хватит за глаза.

– Давай на всякий случай три, ты утащишь? А то у меня еще реквизит…

Школа наша была на Масловке, и ехать туда было минут пять, но мы сразу же встали в пробке на Ленинградке.

– Сейчас бы сирену с мигалкой, – сказал я. – Ты, наверное, скучаешь по скорой?

– Нет, это перевернутая страница. Прости, с зайцем получилось нехорошо.

– Детям деликатность несвойственна, но с них и спрос невелик.

– Дети могут пока еще не думать о будущем. Мы не опоздаем?

– У нас вагон времени. Я видел там фотографию твоей дочки, вы очень похожи.

– Если это комплимент мне, то я уже не ребенок, к сожалению, а если ей, то я не уверена, что это вообще комплимент.

– Так кто все-таки ее папа, можно спросить?

– Ну там, в Киеве, я была уже в ординатуре, какое это имеет значение?

– Боюсь, понадобится его согласие, чтобы ее сюда привезти.

– О боже, опять эта политика, как же они меня заебали! А фотографии дочерей Анри висят в спальне, но они уже совсем взрослые.

– Вот как? Я думал, он их все-таки снимет.

– Он так и хотел сделать, но я сказала: нет, зачем? Разве дети в чем-то виноваты?

– Кстати, будет Витошкин, может быть, даже с молодой женой, у них дочка там учится. Ты еще не говорила с ним насчет школы?

– Нет, мы вместе летим в Женеву в июле насчет «Барбарона», там и поговорим…

Планирование – основа ее жизни, вот как. Я стал звонить в школу, чтобы нашу машину пропустили во двор. Теперь тут были металлические ворота с охраной, словно это была тюрьма или ракетная часть. За оградой вовсю цвела лиловая и белая сирень. Интересно, это та же самая? Ведь я так хорошо помнил ее запах, это было как раз когда мы сдавали выпускные, а Виталик поджидал тут, в саду, одну из параллельного класса… О, он всегда был везунчик. Кстати, по-французски зависть и ревность обозначаются одним и тем же словом – «жалюзи» (и это совсем не то, к чему мы тут привыкли).

Я взял все три пачки буклетов с Lila, чтобы раскладывать их перед актовым залом – это сразу вернуло меня к действительности. Анри был уже там с Иваном Арнольдовичем.

– Oh, voilà une belle chose! – сказал директор, взяв буклет из пачки, и добавил: – Пора бы уж начинать, а то дети совсем запарятся в этих балахонах. Но мы не можем начать без господина Витошкина. Не знаете, он будет один или с супругой?

Участники представления должны были по сценарию прятаться за кулисами, но самые нетерпеливые, конечно, уже бегали в зеленых или красных костюмах витаминов между бабушками и дедушками, которые в основном и пришли на представленье. Буклеты они разбирали, но разглядывали их скептически: у нас теперь уже не тот народ, который легко провести. Lila ушла переодеваться, а малышня висла на Анри: он как-то успел с ними подружиться, из него вышел бы отличный пионервожатый, живи он в другой стране и в другое время.

– Ап! – крикнул у меня из-за спины Витошкин и ловко выловил из этой кучи один зеленый витамин. Он был без супруги. – А это моя Настасья! Вы почему здесь носитесь, когда был приказ сидеть в засаде?.. Скажи, она красавица, да?

На мой вкус, для четвероклассницы красота ее выглядела уже чуть нарочитой: глаза и губы у нее были подведены, а под балахоном, за который папа-полковник ухватил ее сзади, намечался отчетливый бюст. Впрочем, там и все остальные девочки были такие же. Я даже не знал, что ответить однокласснику, но тут Иван Арнольдович закричал разом по-французски и по-русски, чтобы бабушки и дедушки, выглядевшие, впрочем, иногда даже моложавее, чем он сам, лучше его поняли:

– On commence, мы начинаем, внимание, attention!

Мы заняли почетные места в первом ряду: Анри, Витошкин, директор и я. Сзади бубнили бабушки и дедушки, ржали старшеклассники, а у стены я заметил Голубя, который появился, как всегда, словно из воздуха, но и выглядел точно инопланетянин. Плотные шторы скрыли от нас сад, свет погас, и сзади притихли. Заиграла музыка, на сцене что-то выстрелило, и в лучах школьной рампы в развевающемся всем белом, как на крыльях, явилась Lila. Старшеклассники позади подозрительно зашептались.

Пол сцены был как раз на уровне глаз, если смотреть из первого ряда, и первое, что мне бросилось в глаза, были стоптанные розоватые балетные тапочки: должно быть, она в них танцевала еще в Алма-Ате. «Топ-топ!» – делали тапочки, пока она не закрутила фуэте (по-французски: «бить кнутом»), а я все не мог оторвать от них глаз: сколько, должно быть, радости и слез было связано с ними, как много они повидали – и чтобы оказаться здесь? Для чего, зачем? Наконец я поднял глаза выше и увидел на руке у Lila повязку с красным крестом, а в руках большую тубу с надписью «Силавит»: она дернула за ниточку – там что-то взорвалось, и на головы бабушек и дедушек, ахнувших как положено, полетели разноцветные как бы витамины. Тут и переростки сзади наконец заговорили в голос:

– Так и трусики могут улететь…

– Ой, мама, одолжи мне свой театральный бинокль…

Иван Арнольдович не решался повернуться, ведь у Анри тогда не осталось бы сомнений, о чем они там говорят, но по интонации он и так догадался и даже зарделся. Полковник и бровью не вел, но понятно было, что после спектакля он кого-то поймает и воспитание будет жестким. А я встал, словно в тумане, и через ноги бабушек и дедушек в проходе начал выбираться из зала: меня реально тошнило.

Lila кричала отчаянно со сцены надтреснутым, низким голосом, выделявшимся на фоне повторяющего за ней детского хора:

– Нам говорят, что с’est la vie, а мы отвечаем: «Силавит»! Barbaron, Barbaron, que la vie est belle avec le Barbaron!!!

Дальше по придуманному нами сценарию там начались хороводы детишек в зеленых длинненьких и красных кругленьких, а также в желтеньких в форме подушечек костюмах витаминов. Бабушки и дедушки, то есть те из них, кто немного понимал по-французски, подхватили с прононсом песню о том, какой прекрасной станет жизнь их самих, их детей и внуков, собак и кошек с барбароном, который прыгал на меня теперь в виде мной же и придуманных, но чудовищно ненужных, фальшивых слов.

Я вывалился из зала, зажимая рот рукой, чтобы не сблевать. Я бежал коридором, ноги помнили детский маршрут и сами несли меня к выходу, во двор, где густо, избыточно цвела в зелени лиловая и белая сирень. Я погрузил в нее горевшее лицо, харю, успев удивиться, почему гопники ее не ободрали: видимо, они утратили знание о том, что можно делать с цветами. А запах в кущах был нездешний, из какого-то иного мира, непроницаемого для лжи – наверное, того, о котором месяц назад толковал Голубь.

– Эй! С тобой все в порядке? – как раз спрашивал он, трогая меня за плечо. – Дать тебе нашатырь? У меня всегда с собой на всякий случай в сумке…

– Уже все нормально, – сказал я. – Я последнее время что-то неважно себя чувствую да еще, наверное, чем-то отравился с утра.

Из дверей вывалилась компания мальчиков и девочек, они отошли неподалеку, чтобы покурить и поскабрезничать, судя по взрывам гогота и повизгиваниям.

– Хорошо, что Хи не пришел, – сказал я, продышавшись.

– Да, – сказал Голубь, глядя в сторону школьников. – После этого он долго не смог бы оперировать. Впрочем, он завтра утром уезжает, он уже пригнал свой мотоцикл.

– Они даже не попрощаются?

– Они же уже попрощались. Гоша не любит сантиментов, да и она тоже разлюбила.

Из школы, оживленно болтая, вышли Витошкин с Анри – полковник только зыркнул в сторону переростков, как они сами собой притихли и попрятали дымящиеся сигареты в кулачках: точь-в-точь как делали и мы когда-то, и это меня с ними несколько примирило. Француза Витошкину, кажется, удалось убедить, что все прошло не так уж и плохо. Но главную ставку, конечно, надо было делать не на школу, а на поездку с врачами в Женеву, – это мы могли расслышать уже из разговора, когда они приблизились.

– Дети есть дети, – сказал Анри примирительно нам с Голубем. – Или вы думаете, что во Франции они какие-нибудь другие?

– Из тебя получился бы хороший пионервожатый, – сказал я. – Не знаю, как перевести, это чисто советское было. Но ты, видимо, любишь детей.

– Конечно, – сказал он. – Просто мы с тобой никогда об этом не говорили.

Наконец появилась и Лиля. Она старалась не встретиться взглядом ни с кем вообще, и для этого в школьном дворе ей приходилось вертеть головой, как на экскурсии. Виталик, пока она подходила, нашел в гроздьях сирени пятиконечную звездочку и протягивал ей:

– На счастье. Это надежный куст, я проверял.

– Дайте лучше сигарету, я свои забыла дома.

Витошкин прикурил новую Gitanes от своей и подал Лиле:

– Я могу чем-то еще помочь?

Она вертела звездочку в пальцах, задумчиво ее разглядывая:

– Да, можете. Надо устроить мою дочку в эту школу, в августе она переедет к нам в Москву из Керчи. Но прописка у нее в Киеве, и это надо решать на уровне какого-то там министерства… или, я даже не знаю, решайте хоть в Кремле, вам виднее.

– Конечно! – сказал Витошкин. – Ради вас! Мы все это детально обсудим через месяц в Женеве, а когда вернемся, я все улажу мигом.

Анри, мне показалось, вслушивался, но его познания в русском, которого до встречи с Lila он не учил из принципа, были еще не так хороши, чтобы понимать намеки.

– Я думал, ты уже возненавидела эту школу, – сказал я.

– Переведи, пожалуйста, о чем вы говорите, – повернулся ко мне Анри.

– Я говорю, что все прошло не совсем удачно, – сама перевела Lila.

– А по-моему, для первого раза замечательно, – сказал он без особой уверенности.

– Будем считать, что это была моя прощальная крымская фантазия.

– Прощание славянки, – сострил Витошкин. – Ту-тум, турум-турум!..

Курильщики, было загомонившие, снова затихли, будто там кто-то повернул тумблер: это вышел директор. В руках он нес старые балетки Lila.

– Вы забыли…

– Выбросьте их куда-нибудь в урну.

Иван Арнольдович стоял с тапочками и был, конечно, смешон курильщикам, которые прятали сигареты в кулачки, но прекрасно все наблюдали. Анри бережно отобрал у него балетки и теперь держал их в руках, а Лиля отбросила звездочку сирени, словно это был ядовитый паук, и растерла ее ногой.

– Анри, поезжай домой, только собери буклеты, их не все, кажется, разобрали. А мне еще надо в больницу, Nicolas нас с Голубем отвезет.

– В больницу? Pourquoi?

– Надо провериться, меня что-то подташнивает.

– Ты, может быть, беременна? Но это может быть…

– Не от тебя?.. – Она в упор смотрела на него.

– Нет, но в таком случае тебе не надо курить. Я буду ждать тебя дома…

Он повернулся и пошел, ростом ниже нынешнего школьника, с розовыми тапочками в руках, и я подумал, что зря я на него так – он-то, возможно, самый правдивый из нас. Учащиеся прятали окурки и собирались расходиться. Представление закончилось.

* * *

– Ты что, в самом деле беременна? – беспокойно спросил Голубь, когда мы сели в мою машину и тронулись.

– Тогда я бы уже сделала аборт. Зачем же подкладывать свинью хорошему человеку? – Она повернулась ко мне: – Тебя ведь тоже тошнило? Я это заметила даже со сцены.

– Может быть, это вода? – сказал я. – Помнишь, я у тебя попил воды из такой синей бутылки… Ты ведь тоже ее пила?

– Нет, это не вода, – то ли засмеялась она, то ли закашлялась после Gitanes: все-таки это не женское курево. – Это «Силавит». У нас еще нет иммунитета. Но это дело наживное.

Зажегся зеленый, я выжал газ и стал перестраиваться, и Голубь сзади тоже молчал. Перед воротами больницы он, приоткрыв окно, помахал рукой, и мы проехали прямо в преобразившийся больничный сад, а там, сделав круг, к травме.

– Вон, смотрите, – сказал Голубь. – Ты можешь припереть его своей машиной, все равно Гоша отчаливает только утром.

Серебряный мотоцикл: он стоял, уверенно опершись подножкой об асфальт, он сиял хромированными трубами и черным кожаным седлом – космический, готовый всякий миг взреветь и умчаться, – они с хозяином оба были, как тут понимал всякий, не здесь, а где-то далеко, где к небу взлетали с огнем комья земли и чего-то ставшего ненужным земного.

Голубь ушел и вернулся с халатами. Они двое сразу сделалась врачами, а мне мой был велик, и я чувствовал себя в нем, аки тать, который неизбежно будет пойман и изобличен, словно вместе с халатом я крал что-то еще.

Голубь сказал:

– Это Гошин. Он там, в ординаторской. Он разрешил, я позвонил ему.

Мы вышли из лифта в темноватый коридор, где не наступает весна, а в теплые дни бывает просто душно, где на кроватях вдоль стен лежали больные, молча провожавшие нас глазами из своих неестественных положений. Наконец анестезиолог толкнул дверь.

В ординаторской, куда мы вошли и где еще недавно, как чувствовалось, было много народу, оставались трое: Михиладзе и две медсестры, которых я помнил в лицо, – одна сухая и колючая брюнетка, а вторая рыжеватая и вся мягкая, как подушка. На столе рядом с видавшим виды диваном стояли иностранные бутылки и лежала вперемешку кем-то понадкусанная закусь: хлеб, колбаска, коробка шоколадных конфет. На столах валялись истории болезней в мягких картонных обложках и иностранные журналы с непонятными страшноватыми картинками, стоял электрический чайник и чашки. Из крана капала вода, и это сочетание ржавеющих батарей и допотопных клистиров с нездешними журналами и бутылками производило беспокоящее впечатление. Как эти миры сосуществуют? Почему не разлетаются ядерными обломками от соприкосновения друг с другом?

Хи в расстегнутой рубашке, из ворота которой торчали черные волосы, сидел на продавленном диване между сестер. Чтобы подняться, им нужно было усилие, которого наше появление не заслуживало, поэтому, завидя нас, он только махнул рукой, и они заголосили с дивана, видимо заранее отрепетированное: «Ален Делон, Ален Делон не пьет одеколон!» – сестры тут смолкли, разглядывая Lila, а хирург хрипло закончил: «Ален Делон! Говорит по-французски!»

Он был, конечно, пьян, но не так чтобы чрезмерно.

– Что ж так мало народу пришло тебя проводить? – спросила Лиля, выждав, пока они смолкли. – Я думала, тут будет вся больница с цветами.

– Я особенно не афишировал, – сказал Хи своим обычным басом.

– Может, это просто не та война, на которую провожают? Ведь там и убитых хоронят тайком и без воинских салютов?

– Ой, а какая на тебе блузка, Лиля!.. – сказала востренькая, подходя и щупая ткань на пришедшей бесцеремонной рукой. – Сними-ка халат, это вообще-то мой. Не то что мне его жалко, а просто надо рассмотреть блузку. – Она уже и сама расстегивала на Лиле халат. – И пуговицы какие!.. Это из Парижа?

– Сядьте, Вика, – сказал Михиладзе. Значит, врачи между собой здесь говорили на «ты», но сестрам «вы». – И вы, дорогие гости, тоже сядьте, и ты, Голубь. Что будете пить?

– Я спирт, – сказала Лиля и пошла к шкафу, на ходу сбрасывая Викин халат на спинку дивана, куда та как раз собиралась усесться обратно.

– Захотелось родину вспомнить, соскучилась за французом?

– Вика, оставьте Лию Бахтияровну в покое и налейте Голубю шампанского. А ты, переводчик?

– Спасибо, я за рулем.

– Отставить! – рявкнул Хи, уже входивший, как видно, в роль военного. – Отправим тебя на скорой, я тебя утром провожу… Р-р… – Он раскорячил ноги, подпрыгивая на диване, и свободной от чашки рукой стал крутить вроде как рукоятку мотоцикла.

Сестры были как злой и добрый следователь: Женечка протягивала мне чашку с таким выражением лица, с каким она, наверное, кормила лежачих с ложечки. Я принял ее только для виду и отошел к окну. За ним, приоткрытым, в наступающих длинных-предлинных майских сумерках лиловая сирень внизу казалась уже почти черной, а белая, наоборот, словно светилась.

– Ну, за защитников отечества, – сказала Вика. – Вы же за это еще не выпили. Все уважающие себя мужики должны быть там, а скальпель Георгия Вахтанговича – пусть будет тоже оружие…

– За оружие я не буду, – сказала Лиля. – Я тогда просто за беспощадность.

– Ну да, ты же училась в Киеве.

– Давно это вы перешли на «ты»? – спросил Хи. – Держитесь в рамках, Вика.

– Но ведь она больше не врач.

– Вы, Вика, забыли сказать, что я там еще родила от бандеровца, – сказала Лиля.

Между тем она достала из шкафа желтую бутыль и налила себе в чашку на четверть, и все стали смотреть на нее выжидательно, потому что это был как бы экзамен. Вдохнув (в стройбате в Мурманской области нас тоже учили пить спирт не на выдохе, как водку, а на вдохе), она глотнула и потянулась запить остывшим чаем из чьей-то кружки.

Женечка захлопала в ладоши, но руки у нее были такие мягкие, что вместо хлопков получалось какое-то чмоканье. А Лиля издала болезненный звук и едва успела подскочить к раковине – ее стошнило.

– А ну-ка? – сказала Вика, подходя и рассматривая, что там, в раковине. – Так и есть: лягушатина! Я не стану за ней мыть, я вообще хирургическая сестра.

– Я вымою, – примирительно сказала Женечка.

– Надо было закусить барбароном, – продолжала свою импровизацию Вика. – Георгий Вахтангович говорит, что от него даже у лысых вырастают волосы, а хер стоит, как сучок на дереве… А твой французик за тобой потащился потому, что ты вколола ему промедол. Но имей в виду, что его действие кратковременно.

– Ладно, я тебе принесу барбарону, – отдышавшись, сказала Лиля. – Подсыплешь мужу, если у него на тебя уже не встает. Что же он тогда не едет вместе с Гошей?

Напрасно она пошла на обострение – злая сестричка только этого и ждала.

– Подстилка французская! – Она подскочила и двумя руками рванула на Лиле блузку – пуговицы дробью запрыгали по стертому линолеуму и покатились под стол. Женечка зачем-то полезла их собирать, и в тишине слышно было только ее пыхтенье, да еще там, внизу, в больничном саду, отчетливо залился соловей.

– «Зачем мы уходим, – пропел Хи очень правильно басом, поднимаясь с дивана. – Когда над землею бушует весна?..»

Мне показалось, что сначала он хотел их разнять. Но Лиля завела руки за спину: одну снизу, а вторую сверху – гибкость ее в самом деле была поразительна, – она расстегнула сзади бюстгальтер и движением фокусника подняла его над головой, как флаг. Грудь у нее была небольшая, но очень правильной формы, а соски вызывающе красные.

– На! – сказала она, наступая на Хи. – Изнасилуй меня, бандеровку, прямо здесь. Вам ведь всем только этого и надо, а мне все равно. Пусть она меня за руки подержит! Ты же за этим собрался в Донбасс? Острых ощущений тебе надо, ты же без них не можешь? На!..

– А и подержу! – прошипела Вика, с силой заламывая ей руки сзади. – Ты же бросила больницу, ты больше не врач!

– Давай! – крикнула Лия, вся выгнувшись вперед.

– Тварь! – тихо сказал Хи, с трудом оторвав взгляд от красных сосков, глядя теперь ей в глаза, но как бы соскальзывая своими черными и чуть навыкате опять туда, вниз. – Зачем ты пришла?! Гордиться, показать, как далеко ты теперь отсюда?

– Ой, – прошептала Женечка. – Георгий Вахтангович, вы же контуженый…

Лицо его стало пунцовым, а взгляд помертвел и застыл на ее лице, но руку он потянул ниже, и Лия попятилась, но злая сестра толкала ее вперед, на заклание.

Женечка, все еще лазившая за пуговицами, закрыла мягкими руками лицо. Я прирос к подоконнику: все происходило как в кино, которое почему-то становилось не цветным, а черно-белым, даже серым, и уже не было сил встать и выйти из зала.

– Не смей! – сказал Голубь, взявшийся как бы ниоткуда, но вставший между ними.

– Отвали, херувим.

Но Голубь стоял между ними, в перекрестном огне их взглядов, которые вот-вот должны были бы прожечь его насквозь.

– Что же ты делаешь? – тихо сказал он. – Тут ведь еще не война. А ты – великий врач и князь, что же ты делаешь?!

– А ты ревнуешь, что ли, голубой? – закричал Хирург, совершенно вне себя, и коротко ударил Голубя в подбородок, отчего тот отлетел к шкафу и стал оседать на пол.

Сестры бросились поднимать Голубя и брызгать ему в лицо водой из-под крана. Лиля опустилась на диван, стараясь запахнуть блузку на груди, и всхлипывала. С лица Хи сошла краска, и весь он, начиная с проплешины на макушке, стал белым. Он бросился к Голубю, подхватил его под мышки, усадил на диван. Добрая Женечка бестолково махала полотенцем то над одним, то над другим, как на ринге.

Дверь открылась, и в ординаторскую обыденно зашел пожилой невыспавшийся врач, в вырезе халата видна была на нем синяя рубашка и любовно раз и навсегда завязанный, советский еще, галстук.

– Что это у вас тут за шум, а драки нету?

– Да вот, провожаем, – сказал Голубь после паузы, непроизвольно щупая подбородок рукой, – он, видимо, все-таки успел среагировать и отклониться от удара, иначе он вряд ли смог бы произнести эту фразу так внятно.

– А, – сказал пожилой, бросив взгляд на лифчик, который Вика подобрала с пола, но не успела спрятать за спину, и на Лилю, старавшуюся запахнуть блузку на груди. – Бывает… Кажется, Семенов умер, ребята из восьмой приходили…

– Что значит «кажется»? – беспокойно спросил Хи после паузы.

– Ну умер, умер… Уже в морг отвезли.

– Родным звонили?

– Да нет у него никого, никто к нему ни разу даже не приходил.

– Жалко, – устало сказал Хи. – Тромб?

– Вероятно. Он сам даже понять ничего не успел. Три месяца пролежал, подниматься уже начал, однако. Жалко.

– А я его помню, это мы его привезли, – сказала Лиля с дивана. – Его кто-то в люк канализационный сбросил, он метров восемь летел. Еле достали спасатели.

– Стойте, – сказал я пораженно. – Так это же фараон! Я им еще ноль семь…

– Кто, простите?.. – Галстук смотрел на меня с легкой неприязнью: меня тут просто не должно было быть вообще.

– Ну, который весь перебинтованный, как мумия.

– Ну да, он, – сказал Хи. – Остальные оттуда нормально все выписались, которые были с Анри, а потом и еще… Ну что сделаешь, это бывает с лежачими. Давайте, что ли, выпьем за помин его души. Вам что налить, Виктор Аронович?

– Я на дежурстве, – с сомнением сказал пожилой. – Ну разве что грамм пятьдесят…

– Ты спирт? – спросила Вика у Лили, берясь за желтую бутыль. – Я тоже.

– Нет, хватит. Так, чего-нибудь…

Выпили не чокаясь. Галстук старомодно поклонился и молча ушел. Лиля сказала:

– Ну ладно, попрощались. Мы с Nicolas поедем, наверное… Паша, ты тут ночуешь?

– А где же. Пошли, я вас провожу до лифта, халаты заберу.

– Куда же вы пойдете без пуговиц? – сочувственно сказала Женечка. – Может, я быстро пришью? У меня тут нитка с иголкой есть.

– Они с мясом, – сказала Лиля, собирая тем не менее пуговицы в горсть: жалко же было их выбрасывать, такие красивые.

– Наденете мою, – сказала Вика, переходя обратно на «вы» и уже совсем без злобы. – Пошли, у меня в сестринской есть во что переодеться.

– Спасибо, – сказала Лиля, – а я вам из Парижа как-нибудь такую же привезу.

– Ну валите уж, что ли, – сказал Хи. – Долгие проводы – лишние слезы.

Мы вышли, Лиля с подобревшей Викой заскочила куда-то переодеться. В этой блузке, чуть ей великоватой, она выглядела как родственница, забежавшая передать апельсинов кому-то, кто еще не умер, а больше никакого отношения к больнице она иметь не могла.

– Спасибо, – сказала Лиля Голубю возле лифта. – Ты меня прости.

– Да что ты. Это ты меня прости и его тоже. Ты же знаешь, что он…

– Знаю. Я тоже. Но ты же видишь, что нам не по пути.

– Да… Я, наверное, тоже уеду в Ярославль. Там у меня мама все время болеет, там Волга… Мне предлагают место замглавврача в областной. А тут все как-то у вас…

Как раз с урчаньем подъехал лифт, и мы с ней в него шагнули. Такое вертикальное расставание окончательней горизонтального, когда еще можно помахать издали рукой. Вахтер внизу отпер нам дверь, мы вышли в парк. Была уже ночь, но июньская, светлая. Между деревьев сада светились синие окна красных корпусов, но сейчас, летом, их свет путался в листве и казался ненужным, даже досадным напоминанием, от которого мы стараемся отмахнуться так же, как ленимся молиться, если все хорошо и без этого.

– Облевать, что ли, этот его мотоцикл? – сказала Лиля задумчиво. – Опять меня что-то мутит, может, я правда забеременела?.. Шутка. «Que la vie est belle avec le Barbaron…»

– У меня предложение от нефтяной компании, меня зовут в Тунис на два года, – сказал я, нажимая кнопку на брелоке. «Рено» тихо пискнул и осветил фарами куст. – А ты могла бы поехать со мной, врачи везде нужны. И при посольстве всегда есть школа…

– Что ты городишь, мой добрый Nicolas, что ты городишь? Нет, уж лучше я в Женеву, тем более что я там никогда не была.

– Ну почему же ему всегда так везет? – сказал я, собираясь пошутить.

Она не ответила и стала перебирать гроздь лиловой сирени – я догадался и тоже стал помогать ей искать с пятью лепестками на счастье в свете фар, но то ли он был слишком ярок, то ли там вообще не было таких.

– Ну нет так нет, – сказала она. – Значит, и не надо. Будем сами ковать свое счастье, первый раз, что ли, я же Бахтияровна… Ой, стой, кажется, нашла!.. Держи, это тебе, ты должен ее разжевать и съесть. Ты еще будешь счастливым, но не я тебе для этого нужна.

Она сунула мне звездочку, и я стал ее послушно жевать для чего-то.

– И не гляди ты на меня так, – сказала она в темноте, потому что фары, поработав отведенное им время, погасли, а я на нее и не смотрел. – Это же все равно что выкурить Gitanes, раз уж тебе так повезло и у тебя есть доступ в этот волшебный магазин. Кстати, дай мне одну и прикурить…

Зажигалка осветила ее лицо с картинки, упорно глядевшее куда-то в сторону. В том же направлении она выпустила и дым вместе с последними словами:

– Это же не то же самое, что с Хи или было бы с тобой, неужели ты не понимаешь?

Я дожевал сирень, мы сели в машину, и я отвез ее к «Аэропорту», там она вышла и скрылась в подъезде, а я еще подождал. Не знаю, что она объясняла Анри по поводу блузки – по окнам было не угадать. Криков на французском оттуда, во всяком случае, я не слышал.

Часть вторая

Тайная надежда летела со мной рейсом Москва – Тунис в конце июня 2014 года: я буду писать. Я еще не знал, как за это взяться, но мысль, что надо вывалить на бумагу «это все» и от этого освободиться, казалась простой и спасительной – я уже рисовал в воображении стол у окна с видом на море, экран ноутбука, а не то лист бумаги, колеблемый бризом, – на большее моего воображения пока не хватало, а внизу плыли облака, и в их разрывах было уже видно бескрайнее темно-синее море.

В юности я этим баловался, и дед даже называл мои рассказы «многообещающими», но не спешил показывать их в журналах, где у него была масса друзей. Он был безжалостен к себе и от меня тоже требовал сразу совершенства – в том ремесле, которым владел сам. Сейчас, когда уважение к профессии остается последней соломинкой, я понимаю высокий смысл его требований. Но лет тридцать назад оставаться многообещающим мне было неинтересно, и я занялся переводами – неплохо зарабатывал, и это примирило меня с тем обидным фактом, что Бог не поделился со мной в достаточной мере своей способностью к созданию миров, зато я могу сделать так, чтобы люди лучше понимали друг друга.

Переводя, ты думаешь только о словах, а о смыслах за тебя уже подумал кто-то другой. В том, что мне приходилось переводить в Тунисе, смысла было мало, но я легко освоил их словарь и даже поправил там кое-что, что вызывало недоразумения. Но это занимало меня неделю, а потом изобилующие повторами договоры, в которых менялись лишь названия и цифры, и их переговоры об одном и том же сделали мои дни неотличимыми друг от друга. Впрочем, мной были довольны: молодой переводчик, которого я сменил, был, как видно, такой же, как все здесь: подтянутые, но все на одно лицо, они всегда делали все как надо, но выходило всякий раз почему-то довольно неинтересно.

От предшественника мне достался служебный «ситроен» с георгиевской ленточкой на зеркальце заднего вида – такие тут были у всех и чуть ли не всюду – наверное, кто-то их привез целый чемодан. Я свою сразу снял, но выбросить было тоже неловко – я сунул ее в бардачок. То немногое лишнее, что они себе позволяли, кроме разговоров о футболе и дайвинге, был восторг по поводу присоединения Крыма – это был каждодневный ритуал, а когда дело касалось Донбасса, все опасливо замолкали. Я тоже помалкивал, иногда ловя на себе косые взгляды, – никто меня, впрочем, и не пытал ни о чем, все и так было ясно: я был здесь не в меньшинстве, как дома, а один и пил по вечерам один, все реже добираясь до бара в отеле на берегу, а чаще запершись у себя.

Начальство («руководство», как здесь было принято выражаться) жило на вилле, где был наш офис, а мне дали студию в обычном городском доме, и единственное, что там было хорошего, это кондиционер. Окна на третьем этаже выходили на улицу – грязную, как во всех похожих друг на друга арабских городах; шум машин и гомон покупателей в лавчонке напротив проникали сквозь стекла и закрытые жалюзи, и помогал только виски, если принимать его в достаточных количествах.

Стояла сухая, удушливая, обычная для этих мест жара. Я бывал в этих краях и прежде – помнил малахитовое море, распахнутое, как широкоэкранное кино, ярко-голубые ставни ослепительно белых домов, глянцевую зелень и яркие пятна цветов, но теперь всего этого как будто и не было: все казалось серым. Я пил в затемненной комнате, закрывал глаза и видел черные, голые деревья больничного сада и сквозь летящий снег окна – только они и имели цвет: синий, завораживающий, мертвый и оживляющий одновременно.

Плеснув себе в стакан и кинув в него кубик льда, я пытался что-то писать – выходило бессвязное: сирень, запах тушеной капусты, темно-красный сосок, плешь Хи, бесцветные глаза Голубя, – а свет так и оставался там, куда я не мог вернуться. Я относил это на счет того, что окна студии выходили не на море, а куда-то на чужбину – в действительности же я утратил способность смеяться над собой, без чего, конечно, сложно написать хоть что-то, заслуживающее чтения всерьез. Перечитывая это на трезвую голову, я приходил утром в еще большее отчаянье и стал жалеть себя, а с этим легче всего спиться.

К тому все и шло: однажды утром я не смог заставить себя поехать в офис. Я позвонил и сказал, что, если бы в тот день были переговоры, я бы приехал, но так как их нет, а надо только переводить документы, то нельзя ли прислать их мне домой по мейлу? Нет, нельзя, коммерческая тайна, день бумаги потерпят, но если я заболел, то сейчас ко мне приедет доктор. Врач в компании был свой, он был старше, чем остальные, и не выглядел как робот, – однажды мы обедали с ним у нас в столовой и перебросились парой слов. Доктор поможет, как же это мне самому раньше не пришло в голову? Я сказал, что приеду к нему сам, на это у меня сил хватит.

На чистейшем белом халате у него была повязана георгиевская ленточка. Он, видимо, успел заметить мой взгляд – в его собственном мелькнула усмешка. Кабинет был совсем не такой, как в больнице, а скорее как в пионерлагере, где и так все здоровы и максимум, что случается, это надо помазать коленку йодом (терпи, будет щипать) – не хватало только стойки с планкой и делениями для измерения роста.

– На что жалуетесь? – спросил доктор, протягивая мне градусник.

– Вялость, – неопределенно сказал я, пихая градусник под мышку. – Вечером еще туда-сюда, а утром совсем скверно.

– Акклиматизация… Вы, наверное, плохо переносите жару?

– Нет, раньше не замечал.

– Раньше-то мы все были бодрее, – сказал он так же неопределенно. – Вам сколько?

– Полных? Сорок девять.

– А мне уже пятьдесят, однако. Давайте-ка давление померим. Градусник не выроньте, он там еще не пищит?

Прибор затарахтел, накачивая воздух в манжете, а я стал смотреть в окно, напротив которого цвел красными цветами роскошный глянцевый куст.

– Сто сорок на девяносто… Чуть многовато. У вас обычно какое?

– Даже не знаю, я обычно не меряю.

– Так-так… А ленточку-то вы зачем сняли?

– Какую? – Я не сразу догадался, так как глядел на цветы.

– Вот такую. – Он глазами показал себе на грудь.

– А вы откуда знаете?

– Да все об этом только и говорили еще в первый день, как вы приехали. Тут, знаете ли, довольно замкнутый коллектив.

– Видите ли, мой дед был фронтовик и поэт…

– Да я ведь не спорю с вами, – оборвал он меня, – и ни в чем не пытаюсь вас убедить. Я просто ставлю диагноз. Вам здесь не с кем поговорить? Ну так поговорите со мной, мы не торопимся никуда, у меня тут пациентов немного.

– Пожалуй, – сказал я. – Вы, видимо, не робот. Вы с какого года здесь?

– Давно… С девятого, как наша компания получила контракт.

– Так вы еще застали Бен-Али?

– Зин Эль-Абидина? Да, все это тут выглядело довольно карикатурно, пока толпы не вышли на улицы. Но там была виновата его жена, не надо было жениться на молодой – сразу начались интриги, до этого двадцать три года ничего не было. А что, нормальный был мужик, разрыв между богатыми и бедными был в два раза только. В России сколько, не помните?

– Нет, но точно не в два.

– Жасминовая революция, говорите? Вы думаете, в России такое тоже возможно? Или там будет море крови, а?

– Нет, я не думаю, что там что-то вообще возможно. Просто обидно, и все.

– «Карфаген должен быть разрушен»? Вы хоть съездили, посмотрели на развалины?

– В этот раз нет, я их раньше осматривал дважды. Удивительно, сколько усилий они потратили, чтобы все это развалить. Не один год ломали, наверное. Но у нас в этом и не будет необходимости – я думаю, все и так разваливается само собой.

– Ясно. Это какого цвета куст, на который вы смотрите вместо меня?

– Серый, – ответил я, посмотрев ему в глаза, они у него были тоже серые сквозь очки.

– Понятно, давайте градусник, – сказал он. – Вот видите: тридцать семь и три. Субфебрильная, при депрессии это иногда бывает: психосоматика. Я вам выпишу таблеточки, они помогут, но они несовместимы с алкоголем. Вы сколько вчера выпили, бутылку?

– Ну приблизительно…

– Ноль пять?

– Думаю, да.

– Давайте спорить, что ноль семь? – Он уже выписывал рецепт. – Опасно это, товарищ, в одиночку-то. Тут надо быть как все – вам за это и деньги платят. Сдайте-ка анализы, тут есть лаборатория через два квартала в сторону от моря. – Он протягивал мне направление и рецепт. – Хорошо бы пройти полное обследование: мало ли от чего температура, но что-то и анализы покажут, а обследование тут дороговато, и срочной необходимости я не вижу.

– Спасибо. Когда к вам теперь зайти?

– Анализы они пришлют, если что-то не так, я позвоню. А если поговорить, то в любое время. Мне же тоже интересно с вами поговорить…

Результаты анализов пришли через два дня, там все было в полном порядке. Таблетки я покупать не стал, но решил меньше пить. Для этого надо было перестать писать, что я и сделал, и на какое-то время это принесло мне облегчение – ведь отношение к себе зависит от того, какую планку ты себе поставил, ну и не надо ее задирать непомерно высоко. Я даже начал плавать в бассейне в отеле неподалеку, где у нашей компании был абонемент, и встречал там много «наших», с кем познакомился во время переговоров, и один из них даже показал мне по собственному почину, как правильно плавать кролем, – я купил себе очки для плаванья, и у меня стало получаться.

Я теперь выпивал один-другой бокал пива только после хамама, а переодевался и ехал домой уже ближе к ночи, когда темнело разом, словно Бог в положенное время выключал свет, а лавчонка напротив закрывалась, и там переставали орать. Днем я заехал в книжный и купил «Археологию знаний» Фуко, но пока только начал перечитывать, и что-то он у меня не пошел. Я разрешил себе пару глотков (больших) виски перед сном, но стоило закрыть глаза, как опять полетел снег – сквозь голые черные ветки вверх, и вниз, и во все стороны в синем свете окон. Заворочавшись, я нащупал в темноте телефон, заряжавшийся на тумбочке, и нашел в его памяти номер Голубя.

Я нажал вызов, потом только сообразив, что в России уже где-то около двух, и хотел уже нажать отбой, но он откликнулся вежливым, хотя и сонным голосом: «Алло?»

– Это Коля Полянин, переводчик, – сказал я. – Прости, я тебя разбудил?

– Переводчик, ты?! – закричала трубка радостно, но он тут же сбавил тон, как будто кто-то спал там, рядом с ним в комнате. – Ничего, я привык, у меня часто ночные вызовы. Это теперь твой номер? Я пытался звонить тебе по старому, но ты его сменил, ты где?

– В Тунисе. А ты в Москве, в больнице?

– Нет, – приглушенно, но все так же радостно говорил он. – Я дома, в Ярославле, я тут теперь зам. главного в областной. Подожди, я надену халат и переберусь в кухню, у меня тут… А давай по скайпу, а то тебе, наверное, дорого… Какой у тебя скайп?..

Я тоже встал и открыл ноутбук, который сразу загудел сигналом скайпа – на экране появился Голубь в вафельном, наверное больничном, халате, а на заднем плане плита и какие-то над ней банки на полках.

– Ну как ты? – спрашивал он, вглядываясь в свой экран. – Что-то у тебя вид какой-то осунувшийся, ты здоров?

– Это, наверное, просто свет такой, – сказал я. – Тут очень жарко. Так давно ты уехал в Ярославль?

– Почти сразу… Знаешь, у мамы был инсульт, она… Ну, я не знаю, понимает ли она что-нибудь, но зато я с ней рядом, и… Ну, в общем, все остальное хорошо, я зам. главного по лечебной работе, тут много больных, тут интересно и как-то, знаешь, по-человечески, а не как у вас там, в Москве…

– Да я же тоже уже не в Москве.

– А, ну да. Ну и как там?

– Жарко. А как Хи?

– Приезжал тут, – сказал Голубь, оглянувшись, закрыта ли дверь, и заодно устраиваясь поудобнее. – Ну не сюда, а в Москву куда-то, за медикаментами со склада, им выписали там… Мы только по телефону поговорили, а оттуда он не звонит, говорит – связь плохая и дорого, но, по-моему, ему просто не очень нравится, что там происходит.

– Да? – переспросил я. Мне почему-то не хотелось углубляться в эту тему, к тому же я почувствовал, что все-таки пьян, и во рту было противно после виски с пивом. – Я часто вспоминаю вашу больницу…

– Что?!. Связь куда-то пропадает, у меня тут неважный вай-фай. Но кто-то же должен их оперировать, и в этом смысле он…

– Я говорю, я часто вспоминаю вашу больницу: тебя, Гошу, Лилю… Как она?

– А ты что, ей тоже не звонишь?

– Нет… Ты знаешь, я же сдал им свою дачу, тоже неловко звонить, как будто это я их проверяю, а они просто деньги платят, – объяснил я, хотя дело было, конечно, не в этом.

– Да, они теперь тоже недалеко от Ярославки, Лиля все зовет меня заехать, но я если и езжу мимо, то на поезде. А сама она часто звонит, рассказывает, как они там живут. Мама с дочкой к ней переехали из Керчи, Анри хорошо к ним относится, начал учить русский, чтобы с девочкой заниматься. Они ремонтируют дом… ах да, это же твой дом…

– Мне кажется, ты сам во все это не очень-то веришь, нет?

– Да нет, почему… – сказал он, и я заметил, что дверь в кухню у него за спиной как раз отворилась и в ней появился какой-то силуэт в белом. Он обернулся и протянул сразу обе руки в ту сторону, словно к ребенку, которого надо в случае чего сразу подхватить, не дать ему упасть. Из тени в свет экрана вышла молодая женщина, русая, близорукая и с круглым лицом, заспанная, обеспокоенная ночным звонком, но сразу видно, что добрая. – Люся! – сказал он с такой интонацией, какой я у него никогда раньше не слышал. – Мы тебя разбудили? Прости… Это переводчик из Туниса позвонил… Помнишь, я тебе про него рассказывал?

– Здравствуйте, – сказала она без тени раздражения, которое было бы совершенно объяснимо, и близоруко посмотрела с экрана прямо мне в глаза.

– Доброй ночи…

– Люся про Лилю тоже знает, – сказал Голубь предупредительно. – И про Анри. Я ей про всех нас рассказал. Мы думаем, пусть. Какая разница, если она счастлива. Я вообще вот что думаю в последнее время – это совсем простая штука: кто счастлив, тот и прав.

Женщина там, в Ярославле, положила ему голову на плечо, чтобы видеть экран, и мне пришлось придумывать что-то, чтобы скрыть подступившие слезы.

– Связь! – сказал я, отключая камеру. – У меня что-то со связью, я вас потерял. Вы меня слышите?.. Нет. Ну хорошо, все равно поздно, я вам на днях еще перезвоню…

«Кто счастлив, тот и прав», – шептал я про себя, ворочаясь: это было так важно и так много объясняло, что пришлось еще выпить, но что-то у меня там все равно не срасталось, тем более что обратное было бы неверно. Утром я опять с трудом заставил себя встать.

* * *

Дни опять потянулись, неотличимые друг от друга, неизменно солнечные, но серые. Я купил градусник, и мерить температуру превратилось у меня в манию – по крайней мере, так я находил оправдание, чтобы лишний раз не бриться и надевать одну рубашку два дня подряд. На переговорах с меня лил пот, хотя везде работали кондиционеры – я начал кашлять и делал это даже нарочно, но я же предупредил всех, что болею, и на меня просто перестали обращать внимание, как если бы переводила компьютерная программа, досадно несовершенная только тем, что она потеет и кашляет. По утрам температура была тридцать семь и две, а днем тридцать семь и четыре, и это ощущалось как улучшение, а к вечеру падала до тридцати шести и девяти. Я даже добирался до бассейна, где через силу проплывал метров двести, а потом сидел в хамаме, где можно было потеть на законных основаниях, – а на самом деле я понимал, что если попаду домой раньше десяти, то выпью слишком много и утром уже не смогу встать.

Голубь еще звонил мне несколько раз по скайпу, и я описал ему свои симптомы – он требовал, чтобы я все бросил и летел к нему в Ярославль на обследование, но для этого надо было слишком о многом договориться здесь и слишком много сделать, а у меня не было сил, и я просто перестал отвечать на его звонки. Так прошло еще месяца полтора – я читал, что в депрессии ни в коем случае нельзя принимать никаких решений, потому что все они будут ошибочными, и просто ждал, что должно же это когда-нибудь кончиться.

Однажды, когда я потел в офисе, механически переводя какой-то очередной договор, меня позвали к руководству – сейчас я уже забыл, как его звали, и не хочу вспоминать. В кабинете, отделанном африканскими породами дерева, от кондиционеров было так холодно, что руководство выглядело вполне естественно в пиджаке и в галстуке, а все прочие, если кто не догадался заранее надеть пиджак, должны были ежиться и терпеть. Там сидел, чуть развалившись в кресле, Витошкин: в белоснежной рубашке, сияя зубами, излучающий оптимизм, как будто он всегда был тут и температура была в самый раз.

– Вы знакомы? – спросило руководство, не предложив мне сесть и прекрасно зная, что знакомы. Мы с Витошкиным годились ему по возрасту если не в отцы, то в учителя. – Вот, Виталий Константинович к нам заехал…

– Привет! – сказал Виталик, легко поднимаясь с кресла и стискивая меня в объятьях, я, впрочем, тоже рад был увидеть родное лицо. – Ну, поехали куда-нибудь поговорим, с работы тебя ради такого случая, я думаю, отпустят. Правда, …? – (Как же его звали-то?)

– Конечно, бумаги подождут, – сказало руководство. – Там во дворе белый «ауди», можете покататься, ключи в замке, ворота вам откроют.

– Ты как здесь очутился? – спросил я, оседая на пассажирском сиденье.

– Тебя приехал отмазывать, – хохотнул он, поворачивая ключ зажигания. – Но прежде всего тебе сейчас надо выпить, хотя доктор и не советует. Но иначе не выйдет поговорить: ты на снулую рыбу похож.

Он прекрасно знал здешние рестораны, и через десять минут мы были уже на веранде, откуда открывался прекрасный вид на то самое малахитовое море, на сады и белые виллы с голубыми ставнями. Здесь было безлюдно, дул ветерок, и в тени пот сразу высох. Я ждал, пока он заказывал лангустов и какую-то особенную рыбу, долго выбирал вино, хотя я бы выпил для начала виски – о чем я ему и сказал.

– Правильно, с этого и начнем, два двойных со льдом, – сказал он, отдавая карту официанту и поворачиваясь ко мне. – Ну, чем это ты болеешь? Не мямли!..

– Не так чтобы чем-то конкретным, но и не здоров, – ответил я скупо, так как именно ему жаловаться на жизнь я не хотел. – А ты что, в самом деле из-за меня прилетел?

– Ну так, заодно. Я обещал их тут проконсультировать относительно одной интересной фирмочки, они мне даже оплатили билет. Ну и насчет тебя тоже…

К нам подходил официант-араб с двумя стаканами виски на подносе, и Виталик умолк, хотя тот точно не понял бы ничего по-русски. Он просто смотрел на меня и тихо ржал – он еще в школе так делал, и в этом даже не было ничего особенно обидного. В десятом он был красавчик, но все время скалился, и к двадцати пяти у него были уже залысины, а к тридцати морда сатира, которая с тех пор уже мало менялась.

– Я же тебя рекомендовал, а ты тут, оказывается, диссидентствуешь, – сказал он, когда официант ушел, а мы чокнулись и выпили. – Георгиевские ленточки срываешь, что-то про жасминовую революцию гонишь…

– Да как же это?.. – сказал я оторопело, припоминая разговор у врача.

– А ты думал! Эх, Коля Перекати-поле, не учишь ты уроков, даром что грамотный. Опять забыл Наташку с третьего курса, а это же тут так принято, ничего личного…

– Мерзость…

– Что, виски? Ах это… Да ладно, не бери в голову, смотри, какая тут красота, пока не выгнали, вон нам уже лепешки с салатами несут – давай закусывай, я плачу…

Рядом с Виталиком я правда почувствовал себя намного лучше, словно вместе с ним оттуда, с отчизны, где он уже почти не бывал, прилетела какая-то живительная сила.

– Я думал, по крайней мере, это все-таки частная компания…

– Ты правда так думал?.. Ты что, собрался с ними дискутировать? Да и не надо вам дискутировать и бесполезно, вы просто по разные стороны мифа: они по одну, а ты по другую, – это не то, что с русского на французский или наоборот, тут это вообще никак перевести нельзя и понимание невозможно.

– Да, это примерно то, о чем говорит Фуко, хотя ты его так и не осилил.

– Ну изложи, я люблю послушать умных, когда есть досуг, – подначивал Виталик, принимаясь потрошить щипцами лангуста.

– У него это называется «Археология знаний», – стал я объяснять. – В нашем сознании знания лежат не так, как в книжках или как учили в школе. Там не система, а как попало, словно археолог раскопал пласт, а там черт знает что: какие-то черепки, кости, монетки, все перемешано и нельзя понять, что из какого времени застряло…

– Ешь за разговором, я тебе разделал, а то ты половину оставишь арабам на радость…

– Кроме того, знание не обязательно должно быть истинным. Человечество только лет четыреста живет с пониманием того, что Земля крутится вокруг Солнца, а прежде Солнце тысячелетия вертелось вокруг Земли, и как-то все с этим жили…

А лангуст был вкусный, черт возьми, и я сейчас только понял, что уже месяца три по-настоящему не ощущал вкуса еды.

– Ну вот, – сказал он. – Слава богу, ты, кажется, сообразил – со своей стороны мифа. Ну и не суйся к ним, это же просто техника безопасности.

– Но я же переводчик. – Виски уже зашумел у меня в голове, а тут еще и вино. – Мне надо кого-то через что-то переводить. А ты-то сам сейчас по какую сторону мифа?

– Я посредине. У тебя такая профессия, а у меня такая, я же внедренный.

– Врешь ты все, разведчик, – сказал я. – Может, мы никогда и не узнаем, в чем правда, но ты всегда знаешь, когда ты врешь. Вот в этот самый момент нельзя этого не знать.

– Да, вот черт, это верно! – сказал он. – В этом-то и проблема. Это ты меня этим заразил, интеллигент вшивый. Ладно, кончай сопли жевать, ешь…

Мы покончили с лангустами, заказали еще бутылку вина под рыбу, разобрались и с ней тоже – хорошо было там, на веранде, спокойно.

– Кстати, как у вас в Женеве все прошло? – перешел я к тому, о чем еще двадцать минут назад, трезвый, и не хотел вроде бы спрашивать.

– Великолепно! – сказал он. – Все в восторге от Lila, включая представителей нашего Минздрава. Она уже тараторит по-французски, поет и пляшет, лицо фирмы, настоящая русская красавица, короче. Я, кстати, уже поздравил с этим Анри…

– Она полутатарка, полунемка, ее родителей депортировали из Крыма… – сказал я, уже чувствуя, как цвета меркнут и все снова становится серым.

– Ну, русские красавицы так и получаются, – доносился, как из тумана, голос Виталика. – Знаю, она мне успела рассказать в перерывах… Сейчас к ней мама переехала из Керчи с дочкой. Я дочку, кстати, в нашу школу уже пристроил… Ты что опять приуныл-то?

– Да так… – выдавил я. – Это хорошо, если девочку удастся в школу…

– Держи удар-то, Полянин, держи! – сказал он. – Ты не в четвертом «А», тебе, блин, полста, пора обрести здоровый цинизм. Все имеет свою цену, и то, что мы называем любовью, это всегда только сделка… Тебе привет от папы с мамой, кстати. Папа нам очень помог, первые поставки уже пошли, так что оттопыривай карманы, Коля Перекати-поле…

Официант унес тарелки и принес в серебряном кофейнике крепчайший кофе. Мне опять как будто стало получше – это было вроде лихорадки.

– Кальян мы же не будем заказывать, верно? – сказал Виталик. – Путь его молодые курят, это глупость, а мы по «Житан». Теперь слушай, что я тебе скажу. Внимательно.

Я постарался сосредоточиться, понимая по-взрослому, что ревность, как и зависть, означает всегда только потерю иллюзии. Он выпустил дым кольцами, посмотрел на меня:

– Никакой ты не отщепенец и не неудачник, выбрось это из головы. Вас таких, считая с диаспорами, миллионов двадцать. И вы нам нужны. Я это понимаю, я продвинутый, а к руководству (спокойно, тут нас не записывают) пришли не самые умные, к сожалению. Но я не об этом, я о том, что мы – братья.

Хотя и закуска была хороша, но и выпили мы уже немало – впору было обниматься.

– Короче, давай возвращайся, нечего тебе тут делать, – подытожил он.

– У меня контракт на два года.

– Вот чепуха-то. Через полгода вся Россия будет жрать силавит, у тебя денег будет – лом, выплатишь неустойку. А может, я так договорюсь – отработаешь месяц, чтобы и меня не подставлять, и недолго, и домой. Тебе надо обследование пройти, в конце концов.

– У меня нет дома, я же им сдал на два года дачу тоже.

Как-то он умел так повернуть, что и не хотел я жаловаться ему на жизнь, а в конце концов именно это всегда и выходило.

– Не плачь, там места много, Анри потеснится, – сказал он удовлетворенно. – Да и не вечно он будет там торчать, теперь у России будет другая политика, а если не поймет, мы ему объясним. Пока снимем люкс в Доме композиторов – помнишь, мы еще туда осенью ходили с судками, когда лень было макароны варить? Будешь сидеть и переводить своего Бодрийяра. Ну?!

Вскоре руководство в самом деле сообщило, что «согласно заявлению» сможет расторгнуть со мной контракт в начале октября, когда новый переводчик вернется из отпуска и будет готов приступить к работе. Я считал дни, которые, впрочем, побежали веселей: температура все еще поднималась, но я перестал обращать на нее внимание и даже съездил в выходные на пляж и еще раз взглянуть на развалины Карфагена.

Как-то за обедом в столовой ко мне подсел доктор и спросил, как я себя чувствую.

– Спасибо, вашими молитвами. Хотя я был лучшего мнения о врачах…

– Вы их многих близко знали? – спросил он, не пытаясь изобразить удивление, но, напротив, насмешливо.

– Троих. Я дружу с хирургом Михиладзе, он как раз перед моим отъездом сюда уехал оперировать раненых в Донбассе. А вы, между прочим, со своей георгиевской ленточкой сидите здесь с две тысячи девятого года.

– Вот как! – сказал он. – Я не знал. Георгий учился на курс младше меня, мы с ним еще за сборную института по волейболу играли. Как время меняет людей: он тогда увлекался рок-н-роллом и не был таким патриотом. Что же вы сразу-то не сказали, что он ваш друг?

– И что бы вы тогда сделали?

– Если вы думаете, что я написал на вас донос, то это не совсем так. Просто тут во всех кабинетах все пишется, и они иногда слушают. Они меня спросили потом мое мнение – я ответил, что вы не совсем в себе. Но я бы просто не заводил с вами таких разговоров, если бы вы сказали про Гоги. Впрочем, вы же не карьерный – я слышал, вы скоро уезжаете?

– Да. Мне не подходит здешний климат.

– Пройдите все-таки обследование, мало ли что. Увидите в Москве Михиладзе?

– Надеюсь, да. Он время от времени приезжает за медикаментами.

– И вы с ним не разругались из-за Донбасса?.. – удивился он искренне. – Ну что ж, передавайте ему привет от Володи Плоткина – запомните или карточку дать? Они у меня в кабинете – зайдем? Давление еще раз померяем заодно.

– Не надо, я запомню.

– Гоша был великолепен в нападении, – сказал этот Плоткин, прощаясь. – Выпрыгивал чуть ли не по пояс над сеткой и лупил со страшной силой. А я был разыгрывающим. Как же время меняет людей…

– Я все время думаю как раз над этим: время меняет людей или люди, сами меняясь, так изменяют и испоганивают время? Но пока ни к какому ответу я так и не пришел.

Мы собрали посуду и отнесли подносы на стойку – на том и расстались. Рассказывать ему про Голубя и Лилю получалось вроде как и не к слову.

Билет на третье октября, пятницу, был уже забронирован и оплачен, но я никак не мог собраться с силами, чтобы позвонить Анри, все откладывал на завтра, но завтра каждый раз было не лучше, чем вчера. Пока однажды в середине сентября он не позвонил сам.

– Как там твои дела? – осведомился он после преувеличенно радостных приветствий. – Почему ты нам не звонишь и ничего нам не рассказываешь?

«Нам», ага… Я сказал:

– Здесь очень жарко. И вообще рутина, рассказывать особенно нечего. Ну ты же тут бывал. А как у вас? Я слышал, дожди? Грибы, наверное, пошли? Я научу тебя собирать русские грибы, Лиля их тоже не знает, в Крыму таких нет… – сказал я, намереваясь далее сообщить как раз о своем возвращении.

– О да! Нет, они знают, ее мама знает! Мы с ней прекрасно общаемся по-немецки. На участке выросли два белых, и она сделала из них восхитительный суп. Да, кстати: мы хотим построить вокруг твоей дачи новый забор, – объяснил он наконец причину своего звонка. – Старый, деревянный, повалился в двух местах: около ворот и сзади, где сарай…

Я живо, словно вот сейчас, увидел, представил себе это место, и мне сразу безумно захотелось туда – нет, наверное, не туда в географическом смысле, а в прошлое, в лет семь, когда мы с отцом, еще ничего не зная про будущего Солженицына, про Наташку с третьего курса и ее папу, тоже находили белые грибы как раз там, где теперь упал забор.

– Что?.. Извини, я тут отвлекся…

– Забор! Тем более у нас теперь тут ее дочка, на даче, она пошла в школу, но на уик-энд мы стараемся приезжать сюда, тут воздух и осенью очень красиво. Забор можно сделать металлический, как тут у многих, это дешевле, но это будет не очень красиво, а можно каменный, а металлические только ворота. Я хотел предложить тебе оплатить пополам, я вычту из тех денег, которые еще идут нам за сериалы. Так будет по-честному? Ведь ты же вернешься через два года, а забор останется…

Я представил их всех там, на дедовой даче: какую-то немецкую бабушку, чужую дочку и Lila, о которой я знал, каким образом она устроила эту дочку в школу, а Анри этого не надо было знать, – и мне совсем расхотелось там появляться, мне опять вообще ничего не хотелось, только уснуть и не знать ничего. Я сказал:

– Мне все равно, я не собираюсь жить до ста лет, а сын вряд ли когда-нибудь захочет туда приехать. Мне бы хотелось сохранить старый забор, но если он совсем плохой, пусть будет каменный. Только, послушай, я заболел, мне не подходит африканский климат. Поэтому я вернусь не через два года, а уже через две недели, третьего октября, в пятницу. Я как раз собирался позвонить тебе. В пятницу вечером вы будете на даче или в Москве?

– Но как же… У нас же договор… – Он явно не обрадовался.

– Договор есть договор, – сказал я. – Я не собираюсь вас ниоткуда выгонять. Решим, когда я прилечу. Но сначала мне надо будет попасть в квартиру и на даче собрать кое-какие вещи, будет уже прохладно, а у меня тут вообще ничего теплого нет…

– Тебя надо встретить? – спросил он, помолчав и переварив эту новость.

– Нет, в пятницу из Шереметьева я доеду до «Аэропорта» на такси навстречу трафику минут за сорок. У меня случайно есть с собой ключи, они были в сумке.

– Да, хорошо. Код сигнализации прежний. Мы будем на даче, но я постараюсь оставить тебе что-нибудь в холодильнике, что найдешь – ешь…

* * *

Накануне вылета я плохо спал, вскакивал и проверял, на месте ли паспорт, а в самолете вдруг крепко уснул минут на сорок. Проснулся я, как мне почудилось, от скрежета поезда метро, при этом женский голос отчетливо произнес с эхом: «Станция “Проспект Маркса”, переход на станцию “Площадь Революции”». Почему «Проспект Маркса» – ведь там уже все давно называется по-другому? Я открыл глаза и поднял шторку иллюминатора – за ним, уже не так далеко внизу, простиралось желтое море Подмосковья с течениями шоссе и островами дачных поселков. Я почувствовал необыкновенную легкость, словно летел не самолет, а я сам, как перелетная птица, – туда, где скоро наступит зима, но куда меня влек врожденный и никем так и не объясненный инстинкт. Я не мог оторвать глаз от зрелища осени и ремень на животе застегивал на ощупь: если посмотреть чуть дальше, видны были еще и черные вспаханные, желтые скошенные и светло-зеленые под озимыми поля, а еще дальше синева водохранилища, по которому куда-то деловито плыл белый теплоход. Свет шел не с неба, а как бы снизу и стелился, и все это становилось все ближе – под брюхом бухнуло: самолет выпустил шасси. Я еще побаивался, но уже знал, что болезнь чудесным образом осталась позади, где-то за границей с Турцией, которую мы перелетели во сне.

Самолет мягко ударился колесами о бетон, а я по-прежнему видел за окном полоску леса – желтую, забор – белый и на его фоне красную пожарную машину. Русская речь в салоне не раздражала, а была лишь частью окружающего мира: пассажиры толпились в проходе, надеясь обогнать друг друга у будок паспортного контроля. Я заставил себя не торопиться, чтобы не расплескать в себе эту вернувшуюся легкость, а ключи от дедовой квартиры я переложил из сумки в карман и двинулся по коридору, своей бесконечностью напоминавшему тот, больничный, но повернутый наоборот: в определенность.

Встав в очередь к паспортному контролю, я вставил в телефон московскую симку, а тунисскую сунул в карман, чтобы выбросить где-нибудь в урну. Симку-то я вставил, но мне некому было позвонить. Витошкин был на Лазурном Берегу, Анри я уже и так все сказал, а Lila сейчас сказать мне было совершенно нечего. Хи воюет где-то на Донбассе, Голубь в Ярославле… Лучше поехать к нему, пройти обследование, которое, как я теперь был совершенно уверен, ничего не покажет, но Голубь был тем единственным человеком, ради которого эта московская симка могла пригодиться. Я стоял уже на желтой линии, и сзади нетерпеливо сказали (я не сразу понял, услышав русскую речь, от которой отвык): «Ну вон же, чего вы стоите, спишь, что ли?»

Возле ленты транспортера в ожидании застрявшего где-то чемодана я оглядывал огромный зал, гудящий тысячью голосов у ползущих лент с багажом, и задержался взглядом на рекламном щите чуть выше, почти под потолком. Вдруг там повернулись вокруг своей оси какие-то панели, стерев прежнее изображение как бы белой тряпкой, и соткалось лицо Lila – я даже закрыл и открыл глаза, чтобы отогнать сон. На ней был медицинский халат, распахнутый на синей водолазке от ветра как бы на бегу – я прекрасно помнил эту парижскую фотографию. «“Силавит”, – гласила надпись под ней. – Витамины для взрослых и детей. Русская сила по лучшим европейским рецептам…» Там было еще что-то шрифтом помельче, но я не успел прочесть.

В этот момент, застыв у ленты, по которой мой чемодан один раз уже проехал мимо, я не подумал ни о том, как Витошкину удалось так скоро все это провернуть, ни о деньгах, которые, считай, были у меня уже в кармане, – я смотрел только на лицо, пока панели не повернулись снова и на щите не возникло изображение дорожного портпледа: я помнил и это выражение неподдельного счастья, и укол ревности или зависти, которые называются одним и тем же словом, но это счастье транслировалось всем и теперь оказывалось и моим тоже – что ж, пусть будет: кто счастлив, тот и прав.

Но что-то там было не так: изображение исчезло, а ощущение фальши осталось. Может быть, очки, которые вовсе не были ей нужны?.. Чемодан проехал мимо еще раз – я сделал вид, что это не мой, я стоял и ждал, когда там, на щите, она появится снова. Панели повернулись, и я все понял: ветер дул не с Сены, а с Москвы-реки, на что определенно указывал силуэт метромоста и шпиль Университета. Но ведь она была счастлива не тут, а там, и в том ее счастье было что-то интимное, гораздо более интимное и сокровенное, чем только «сделка». Как же она позволила обманывать счастьем, зачем ее изображение лгало теперь тысячам и сотням тысяч разглядывавших его?

Боже, значит, и она всего только кукла, дурилка, подмена, измена – как же я-то сам так обвел себя вокруг пальца? Чемодан ехал ко мне в третий раз, и я выхватил его, словно бомбу, едва не успевшую взорваться: болезни во мне никакой уже не было – была теперь только пустота и какая-то злая решимость.

В дедовой квартире, куда я добрался часам к девяти (темнело теперь рано, и во дворе в начавших облетать деревьях зажглись фонари), все было так, словно хозяева (ведь я тут уже не хозяин) только что уехали: чувствовался запах ее духов, кофе, гренок и чего-то детского, будто молока. Теперь Анри, наверное, жалел, что снес стену между комнатами: два одинаковых, еще пахнувших магазином дивана пришлось поставить рядом за барной стойкой – они были застелены одинаковыми пледами, и под одним, чуть в глубине, я увидел завалившуюся туда куклу и почему-то не стал ее поднимать.

Надо было скорей убираться с чужой территории в дедов кабинет. Я зашел на кухню, вычистил там в холодильнике колбасу и сыр, хотя есть особенно не хотелось, прихватил и бутылку сухого, и еще пришлось сходить второй раз в гостиную за стаканом и штопором. Я залпом выпил, закурил и стал смотреть в окно, где чуть ниже нашего этажа в лимонно-желтой липе путался розовый свет фонаря. Наконец я был дома, в этих четырех стенах, заставленных книгами, но только здесь, а за дверью все было опять уже не мое. И не надо! Так легче. Уеду жить в Дом композиторов. И что такое «дом»? Разве он возможен?

Я прожевал кусок колбасы и набрал Голубя. Он откликнулся, словно сидел и ждал:

– Алло, ты уже в Москве, дома?

– Да, если можно так сказать. Десять минут как вошел.

– Как ты себя чувствуешь? Настроение как?

– Нормально, – сказал я. – Все в порядке, я вижу цвета. Вон там, напротив окна, розовый фонарь в лимонных листьях липы.

– Здорово! – сказал он. – Но все равно надо провериться на всякий случай. Тем более я тут взялся читать твоего Бодрийяра, и нам есть что обсудить. Слушай, а приезжай прямо завтра! Есть скоростная электричка в четырнадцать сорок пять, ты успеешь выспаться и в шесть вечера будешь уже у нас. Я тебя встречу, там от вокзала недалеко. Мы поболтаем, я тебя устрою в больнице, а утром мы тебя просветим со всех сторон, захвати только анализ крови. У нас больница большая, кабинеты по воскресеньям работают, я попрошу, это все будет бесплатно. А вечером мы с тобой двинем назад. Или даже утром в понедельник на семичасовой, мне надо быть в час в министерстве. Ну, приедешь?

– С Ярославского? В четырнадцать сорок пять? – переспросил я, догадываясь, что ему это для чего-то надо, да и мне, наверное, тоже.

– Да! Договорились, мы с Люсей встречаем тебя на вокзале в шесть!

Ах вот оно что. Ну что же, отсвет чужого счастья, если оно настоящее, это тоже почти свое. Может быть, даже лучше, потому что свое – это всегда только краткий миг, как луч этого фонаря, промелькнувший сквозь листву, а чуть повернулся – и нет его.

Я накатил еще стаканчик, чтобы ярче было смотреть, и стал соображать, где взять белье, чтобы постелить на диване, а впрочем, можно было перекантоваться и так, под пледом. От звонка я вздрогнул, потому что тишина была внутренняя, а телефон мой уже три месяца как не звонил. Ее голос в трубке казался еще ниже, чем обычно, с хрипотцой:

– Привет. Анри сказал, что ты должен был прилететь сегодня. Что не звонишь?

– Привет. Я только приехал, а уже поздно, я собирался позвонить вам завтра.

– Почему «вам», а не мне? – Я промолчал, не найдя, что ответить. – Ты нашел, что поесть? На плите макароны с сыром, я не стала убирать их в холодильник, ты можешь погреть в микроволновке.

– Да, спасибо, я утром поем, сейчас устал. Я тут открыл бутылку вина, ничего?

– Ты о чем вообще? Это же твой дом. Ты завтра приедешь на дачу? Тебе, наверное, понадобятся теплые вещи? Они все на месте, мы старались ничего тут не трогать.

– Завтра нет, – сказал я. – В воскресенье, может быть. Поменяемся: вы сюда, а я туда. А потом я сниму номер в Доме композиторов, это рядом, и кормят там тоже хорошо. Буду сидеть и переводить, мы теперь богатые, да мне особенно ничего и не надо. А завтра я уже еду к Голубю в Ярославль, в воскресенье он тоже собирается в Москву, но я, может быть, сойду тогда в Александрове и возьму такси – там уже не так далеко до дачи.

– Тогда вот что, – сказала она. – Я вас встречу. У Верочки насморк, в понедельник я ее в школу не везу. Приедете, переночуете, а там посмотрим. Постарайтесь только не поздно. Как раз все и увидимся, я по Голубю соскучилась.

– А что по этому поводу скажет Анри?

– Но это же твоя дача. Ты зовешь друга к себе на дачу, при чем тут Анри?

А почему бы и нет, подумал я. С Голубем мне там появиться будет проще, у него с собой в кармане всегда волшебная коробочка с транквилизаторами. В конце концов, мы всегда можем оттуда и уехать, там электрички ходят уже каждые полчаса.

Утром я проснулся в одиннадцать, спустился к метро, купил себе в новом торговом центре ветровку – самую дорогую, ведь я теперь был богат, и вернулся за сумкой – до электрички оставался час. Я взял сумку и в последний момент вспомнил про домики. Это как раз для девочки, как там ее зовут. Я бросил три первых попавшихся в пустую – кроме зубной щетки, мне было особенно нечего взять с собой – сумку и вышел, посмеиваясь над собой за то, что тоже стал планировать свою жизнь, как Lila. А что толку в наших планах, если мы не знаем, что случится хотя бы завтра?

* * *

В кассовом зале Ярославского вокзала, куда я зашел купить билет, висел точно такой же щит, и теперь я смог уже вполне хладнокровно дочитать подпись под фотографией: «“Силавит”. Витамины для взрослых и детей. Русская сила по лучшим европейским рецептам. Швейцарская лицензия: “Барбарон”. Рекомендовано Минздравом РФ, помогает в работе и в учебе: спрашивайте в аптеках с 1 сентября».

Неужели у нас нет никакого инструмента, чтобы отличить подлинник от подделки? – так, по крайней мере, получается у Бодрийяра. Тогда все – даже не иллюзия, а винегрет, намешанный кем-то из правды и лжи, в котором эти их качества, до сих пор считавшиеся важными и отличительными, уже имеют значения.

Субботняя дневная электричка была почти пуста, я устроился у окна и приготовился. Ибо что составляет смысл путешествия? Смысл путешествия составляет глядение в окно, и тогда главное, чтобы стекла были чистые.

Вагон тронулся, и я стал ловить в окне быстро уплывавшие назад желтые деревья и красные кусты, под которыми иногда сидели на бугорках на солнышке какие-то по виду тоже очень счастливые люди, а рядом на траве стояли початые бутылки и была разложена снедь. Мне стало обидно, что я не с ними, потому что когда-то в молодости и я тоже был с ними вот так же, но теперь они сидели по обочинам, а я все куда-то ехал.

Гаражи, гаражи уже без машин: «жигули» умерли, «тойоты» и «рено» толпились теперь во дворах, а в бесконечных гаражах осталось одно лишь советское прошлое, а из примет современности были только страшные нерусские граффити и русское «Бей хачей!» на их вечном, словно все еще готовящемся пережить ядерную войну, бетоне.

Дальше поехали глиняные буераки, кое-где дымившиеся свалки и на их фоне, прямо на них, но на заднем плане – многоэтажные дома, веселенько раскрашенные, но, несомненно, пустые и как бы даже не приспособленные для житья, и еще между ними детские качели, качаемые только ветром. Вот там они и обитают, эти загадочные восемьдесят шесть процентов? Чем они заняты по жизни, кроме распития пива на пригорках? О чем они думают, если процессы, происходящие в их головах, вообще можно назвать мышлением? Для нас это тайна.

Поезд перевалил окружную – вбок уехало стадо авто, толкающихся в пробках, чуть бодрее замелькали желтые деревья и красные кусты, побежали дачные заборы, но их все время теснили наступающие пригородные платформы, которые теперь уже нельзя было назвать дачными, скорее торговыми – растянувшиеся на километры, они рвали дачное время в клочья своими криками, заоблачными обещаниями, в которых обязательно было что-нибудь «русское», но и в то же время вселенское: «Мир валенок», а то «Тульский камамбер» с тюбетейками и ойкуменой халяльной ветчины. Африка, откуда я накануне транспортировался, была, по крайней мере, по-честному грязна и бедна, и там не обещали вам вилл в пальмах на берегу по ипотеке, а моя страна была грязна, бедна, но вместе с тем и богата тайным, но и выставляемым напоказ богатством, а залогом его была только сила, насилие. Обещания путешествий или, наоборот, ипотеки были не то что несбыточными, напротив – тайнописью, но очень ясно был прописан и шифр сейфа с деньгами: обмани, укради, не брезгуй – об этом чересчур красноречиво умалчивала реклама.

Все вместе слишком смазано и пестро, не склеено тем, на чем держится культура и что всегда так завораживает в Европе или даже в Анри, – стилем. Это следствие забалтывания, разрушения языка, когда никакое слово или даже изображение ничего не значат и за ними может скрываться все что угодно. Время без стиля и без языка – можно ли считать его временем в точном смысле слова? Впрочем, и у меня тоже не было тут никакого алиби, как если бы не я придумал этот «Силавит».

По Фуко с его «Археологией» получается, что мысль бьется в другом пространстве, в пласте, пересекающемся с этим рекламным счастьем чисто механически: на самом деле тут и там одно и то же только место, но не время. Их обетованья – в доисторическом мире вывороченной земли и построенных ни для кого небоскребах, и нет никакой возможности вытащить их оттуда: то время не просто доисторическое, оно внеисторическое, и там нет прогресса, потому что одни хотелки, но нет оснований для мысли. По Бодрийяру, на это можно ответить только иронией – но им там легче, а у нас тут уж очень большая страна.

Ах зачем тогда эти кусты, лезущие через заборы только лишь ради самовыражения, так великолепны? Пусты их мечты и обещания, ведь это осень, последнее ее буйство перед пьяным забытьем, а весна когда и если придет, то как похмелье. Платформы теперь пошли поскромнее, безлюдные, иногда только мелькали на их выцветшем за лето асфальте то пьяненькая русская баба, то трезвые, но не русские парни в оранжевых, как у буддийских монахов, одеяниях, то подозрительные менты попарно.

Экспресс летел теперь стрелой, мы выкатились, как видно, уже за границы страны под названием «Московская область», дачные поселки сменились деревнями с шиферными, а кое-где уже и рухнувшими крышами, с черными останками сгоревших изб, которые уже некому и незачем было разбирать и отстраивать заново, и теперь лишь облетающий лес швырял свои краски и листья в окно.

Ярославль оказался чем-то умеренным между этими двумя. Дома были целее, но и рекламы меньше, и она здесь не претендовала, по крайнем мере, на мировое господство. Местами город был даже хорош, часто попадались навстречу группы вертевших головами пришельцев, которым местные гиды, останавливаясь возле церквей, объясняли что-то на немецком, которым я не владею.

– Это с пароходов, – пояснил Голубь, – это уже последние, плывут из Москвы в Казань. А ты как будто никуда и не уезжал. Я смотрю, у тебя уже нет каких-то симптомов, идешь и дышишь легко. Но все равно надо будет все проверить завтра.

– Немцев всегда больше всего, прямо сорок первый год какой-то, – сказала его подруга в очках и добавила мечтательно: – На теплоходе хорошо, весело… Мы, бывало, тоже когда-то плавали, но теперь стало очень дорого.

– Мы на будущий год тоже проплывем до Нижнего, Люся, я же тебе обещал…

До сих пор она молчала и сказала на перроне только: «Здрасте, очень приятно, мне Паша рассказывал о вас», хотя видно было, что ее все время подмывает сказать что-то еще. На ней было платье, какое носила моя бабушка, оно делало фигуру, расплывшуюся еще в школе, еще более неопределенной, но очень женственной, мягкой. Ее плащ Голубь нес в руке – несмотря на ветер с реки, было тепло. Они повели меня через город, чтобы я успел хоть немного им насладиться, в больницу, выходившую старинным фасадом на набережную. По ней тоже прогуливались немцы и, чуть их сторонясь, ходячие больные в трико, а еще у некоторых на головах были шапки из газеты, хотя вечернее солнце уже не пекло. Будь я тоже немец, я бы выбросил все матрешки, приобретенные на многочисленных речных стоянках, и прихватил бы только пачку русских газет и купленный контрабандой рецепт, как делать из них такие вот шапки.

Налюбовавшись Волгой, от которой сквозь золото береговых деревьев в самом деле было не оторвать глаз, мы обогнули здание больницы (парадное крыльцо с набережной было предусмотрительно заперто), миновали проходную с охраной и поднялись на второй этаж по старинной чугунной лестнице.

– Это один местный купец построил в подарок городу в позапрошлом веке, – пояснила Люся, взявшая на себя роль гида. – А от нынешних дождешься…

– Да, – сказал Голубь, поворачивая ключ в двери, – с финансированием есть проблемы. Я в понедельник как раз за этим в Москву. Так, теперь садись и рассказывай. Анализы ты не забыл забрать и прихватить с собой, как я тебя просил?

– Да. – Я достал несколько листков из сумки. – Ты тут разберешь по-французски?

– Тут как раз все понятно, тут цифры.

Голубь углубился в показатели, но так, словно прятал глаза, не решаясь сообщить мне что-то важное. В кабинете он надел халат, но не застегнул его, а оставил распахнутым, и я про себя отметил, что он как-то потолстел, что ли, или еще что-то такое с ним произошло, но, во всяком случае, он стал менее прозрачным.

– Все в норме для твоего возраста, – сказал он. – Ну, завтра мы тебя еще посмотрим как следует, но тут я не вижу ничего подозрительного.

– Все прошло, как только я оказался на родине, – сказал я. – Только теперь мне кажется, что болеют все вокруг.

– Вылечим! – сказала Люся. – У нас такое оборудование, какого и в Европе нет, и даже в Москве такого не видели. Вы завтра сами убедитесь.

– Ну, видишь, я теперь начальство, – невпопад сказал Голубь, снова отводя глаза. – Я теперь в операционную не захожу, реанимирую не больных, а больницу.

Я молчал, не зная, что на это ответить. И кому: это был какой-то другой человек.

– Паша очень устал работать анестезиологом, – пояснила за него Люся, которая тоже успела куда-то выскочить, чтобы надеть поверх платья не совсем свежий белый халат. – Когда вы даете наркоз, вы никогда до конца не уверены…

– Подожди, Люся, ты же только повторяешь, что я сам тебе рассказывал, – сказал он с легкой досадой. – Ну да, тот обгоревший ушел, я переборщил, хотя, дай я меньше, он бы мог уйти от болевого шока, а это еще хуже. И таких не один и не два, и я их всех помню – не по именам, но лица, маски… но дело совсем не в этом…

– Он не любит об этом говорить, но он боится крови, – сказала Люся, понизив голос и глядя на него сбоку, как на бога. – У него у самого неважная свертываемость крови, и ему всегда было страшно в операционной, но он себя преодолевал…

– Ну, все не так драматично, Люся, – сказал Голубь. – Это же не настоящая гемофилия, к тому же есть лекарства. Просто болезни мне интересней, чем травма, потому что калечат себя люди сами, своими руками, а болезни им для чего-то ниспосылаются, что ли… Вот, та же кровь, зачем у меня плохо свертывается?.. – Он повернулся ко мне: – Ладно, это пустое, а мы же тебя даже не покормили, надо было в ресторан, а мы-то… Больничное, впрочем, тут тоже хорошего качества, ужин был в шесть, а сейчас семь, можно еще попросить, там всегда остается, тебе принесут.

– Какой ужин, у него же в восемь колоноскопия!

– Ах да, – спохватился Голубь. – Совсем я запутался с этими бумажками. Итак: эндоскопия, колоноскопия, эхокардиограмма, УЗИ… – Он выписывал все эти таинственные слова на бумажке. – Люся, поди, пожалуйста, внеси это все в компьютер. А потом проводишь его, пусть нянечка поставит ему клизму.

– Клизму?.. – возмутился я. – Ты про это не предупреждал.

– Да что вы как маленький, – сказала Люся совсем другим, не таким, как она говорила про Голубя, тоном. – Это вам же нужно. Ожидайте, я сейчас вернусь.

– Она хорошая очень, добрая, – тихонько сообщил Голубь, когда она исчезла за дверью. – Только ты это… Не надо с ней про Крым. Ну, понимаешь, тут у нас вообще все немного по-другому, в Ярославле…

Она уже вернулась, притащив халат и бахилы. Я их надел и взял сумку.

– Я к тебе еще приду потом, вечером, мне там рядом еще маму надо навестить, – сказал Голубь, словно снаряжал меня куда-то в дальний и рискованный поход. – Я тебе еще про Михиладзе должен рассказать, а ты мне про Бодрийяра…

Мы с Люсей пошли мимо огромных палат, где больные лежали впритык с открытыми дверьми то ли из-за духоты, то ли для контроля нигде не заметного тут медперсонала, а за дверью «не входить» уперлись еще в одну лестницу, уже узкую, по которой поднялись в короткий аппендикс на третьем. Маленькая комната, где мне предстояло ночевать, была со сводчатым потолком, в одном месте позеленевшим от протечки, но с туалетом и душем и с окошком, которое выходило в полузапущенный сад. По другую его сторону были два больших корпуса из бетона, а в саду росли рябины и кусты, светившиеся уже в сумерках желтым и красным цветом. На смену Люсе явилась нянечка – немногословная, старенькая, но очень деловитая – операция «клизма» прошла мучительно, но плодотворно. Нянечка смягчилась и разрешила мне потихоньку курить в окошко.

Голубь пришел, когда уже совсем стемнело, – я сидел у окна, глядя в сад, лампочки при кровати тут не было, а верхний свет зажигать не хотелось. Он постучался и отворил дверь, загородив неяркий свет из коридора, – он уже не был прозрачным, анестезиолог.

– Ну, как ты себя чувствуешь?

– А как может себя чувствовать человек после клизмы? Униженным.

– Ecce homo, – вздохнул Голубь, который в темноте перестал быть начальством. – Мы по-латыни учили: се человек, зачат в грехе и рожден в мерзости… как там? Пойдем, я тебя пока познакомлю с моей мамой.

Я понял, откуда ко мне просачивался неприятный запах: его мама лежала в такой же крошечной соседней комнатушке, чистенькая, но видно, что лежала она уже довольно давно, так что запах исходил уже даже не от поверхности тела, а откуда-то изнутри. На свет, который сын включил на потолке, она никак не реагировала, как вроде бы и на нас тоже, хотя какое-то медленное движение там, за восковым лбом, все же угадывалось.

– Четыре месяца уже, – сказал Голубь. – Я сразу примчался, как мне позвонили, потом пришлось вернуться в Москву за трудовой. Но все уже было не поправить, хотя а что бы я тут мог сделать? Первое время она что-то еще понимала и пыталась говорить, но потом бросила, иногда вдруг только что-нибудь пробормочет, если еще удастся застать.

Он стал гладить ее руки, уложенные поверх одеяла, потом волосы и лоб, потом к ней склонился сбоку и сказал:

– Мама, ты слышишь? Это Николай, он переводчик, мой друг, он очень образованный и умный, он пришел с тобой познакомиться. Ты слышишь?

Нельзя было понять, но было такое ощущение, будто она кивнула, хотя, конечно, нет – ничего снаружи не двинулось.

– Это вовсе не тягостно, – стал он объяснять. – Наоборот, я считаю, что мне повезло: я теперь знаю, что можно любить, ничего не ожидая взамен. Бог дал мне такой шанс, а то я не был уверен, что такое бывает. Мы ведь обычно хотим что-то взамен, как ты думаешь?

– С Люсей тоже так?

– Ну, не за то же она со мной, что я могу оформить ее еще на полставки?

– А ты? Ты ведь от нее что-то ждешь?

– А я? Я ей отвечаю. Со мной раньше тоже такого не было, я думал, что любил, но мне никто никогда не отвечал в этом смысле.

Правду о любви всегда можно высказать только как-то коряво, ведь ее не понять.

– Значит, Хи просто смеялся, что ты…

– Тсс! – сказал он. – Вдруг мама услышит и поймет. Да это и неважно. Пол, наверное, не имеет значения, совершенно не в этом дело…

– Он тебе звонит?

– Гоша? Когда бывает в России. У него случаются сюда командировки, все грозится заехать по дороге из Пскова – тут можно сделать крюк.

– А что ему в Пскове?

– Не знаю, там десантники какие-то, но это, кажется, военная тайна. Мне кажется, он чего-то другого ожидал. Да, ты же мне обещал объяснить про Бодрийяра. Что, он в самом деле считает, что ни в чем нет смысла?

– Пошли ко мне, – сказал я. – Курить охота.

– Скажи маме «до свиданья».

– Как ее зовут?

– Мария Ильинична.

– До свиданья, Мария Ильинична, у вас замечательный сын, я его люблю.

– Спасибо, переводчик.

Мы перешли по соседству и, подвинув стул и кровать, сели у окна, в которое едва проникал свет – синий, хотя окна корпусов напротив светились обычным дневным и там можно было даже различить больных, лежавших и сидевших на койках.

– Откуда этот синий свет в саду?

– Просто отражается, наверное, от листвы, она же уже почти белая, – сказал Голубь. – Там спальные корпуса и лаборатории, завтра тебе туда. А с этой стороны это мы светим: кварц в операционных. Но я туда теперь не захожу.

Я протиснулся в окно, узкое и длинное из-за толстых стен старинного здания: синий свет шел от нас, откуда-то снизу. А голубые кусты внизу шевелились и вздыхали, и что-то бубнили в разных местах, словно где-то засыпая, а другом месте просыпаясь.

– Голубь, там, в кустах, кто-то есть…

– Не обращай внимания, я и ночным дежурным велел закрывать на это глаза. Пока еще не холодно, пусть. Это онкологические.

– А что они там делают? – Я выпустил табачный дым в окно и засмеялся, догадавшись сам. Но Голубь не улыбнулся в ответ в темноте. – Извини, это, конечно, не смешно.

– Ну да, – сказал он. – Хотят жить. До последнего вздоха. Уже и надежды никакой, а жизнь хочет своего, не кончается. Ты не представляешь, хоть привязывай их на ночь к койкам, да и не на ночь тоже, да и все равно все порвут. Но это же тоже любовь. Пусть ненадолго, но важна не продолжительность, тем более тут получается, правда, до гроба. Сопротивление смерти. Так и должно быть, я за это. Я не верю, что в этом нет смысла.

– Если ты про Бодрийяра, то он убивается по исчезновению тайны, – сказал я. – Главная тайна состоит в том, что ее никогда и не было, но это становится понятно только теперь, в постмодерне. Все превращается в симулякр. Все избыточно: мы производим то, что не нужно. Столько еды нельзя съесть, столько книг все равно не прочесть, и они все про одно и то же. Мы слишком много знаем о человеке: по крайней мере, в животном смысле, в нем никакой тайны уже нет. Вы уже скоро сможете заменять в нас детали, мы станем вечны. Но зачем продлевать эту жизнь, если не будет смерти? Тогда и жизнь тоже превращается в предприятие без цели, это просто существование клеток, которым не нужно ничего, кроме какого-то количества белков и углеводов. По Бодрийяру, смерть – последняя реальность, и ты, врач, последний человек реального, потому что постоянно видишь и понимаешь ее.

– Да, конечно, человек – это не тело, – сказал он. – Тело – только биологическая масса, а человек – это душа или сознание, или как это там называется. Но и не просто сознание, а ясное, мыслящее сознание, а не какая-то каша, которая в конечном итоге опять только про жратву. Я раньше ясно видел: вот это тело, а вот человек, это разные вещи. А теперь вижу только бумажки. Конечно, симулякр, имитация и показуха. С другой стороны, чего ради продлевать жизнь биомассы?.. Это все уже не о жизни и смерти, а как-то неясно, сквозь проценты «смертности населения». Я бы послал это все на хер, но Люся…

– Ты стал материться, потому что ты теперь начальство? Это не каждому идет.

– Извини, я никакое не начальство сейчас здесь.

«Почему надо все время только о жизни и смерти, почему нельзя просто пожить…» – вспомнил я, и он тоже кивнул в темноте.

– Кстати, чуть не забыл: Лиля нас ждет завтра к себе на дачу. Точнее, ко мне – они там с Анри, с ее мамой и дочкой. Она нас подхватит в Александрове, надо только выехать не поздно, а там уж недалеко. Поедем? Она хочет тебя увидеть. Да и мне было бы легче с тобой. Там есть где переночевать.

– А что, в самом деле, – сказал он. – Водитель выходной, а на проходящем два часа до Александрова, наговоримся… Пойду скажу Люсе, а то она волнуется там…

Заснуть я все никак не мог и курил у окна, распечатав вторую пачку, которая была у меня с собой еще с Туниса. Кусты все шевелились и вздыхали, и смерть их не брала. В тишине мне померещился странный звук из-за стены – я испуганно вскочил и распахнул дверь в соседнюю комнату, где свет не гас: не умерла ли она часом? Нет, она дышала и даже какое-то движение мысли угадывалось за восковым лбом. Вдруг она разлепила губы и произнесла – даже довольно четко, ошибиться было нельзя:

– Паша? Паша?..

– Да, – сказал я, ведь не объяснять же, а ей надо было что-то сказать.

– Когда ты будешь уходить, не забудь выдернуть телевизор из розетки.

Я еще подождал, но больше ничего произнесено не было. В моей комнате откуда-то в октябре взялся комар, хотя он уже не кусался, а только тоненько где-то зудел. Уснул я под утро, когда вдруг похолодало, а комар улетел, и был безжалостно разбужен нянечкой в половине восьмого – пора было на колоноскопию, если бы я еще знал, что это за пытка.

* * *

После того как мне запихали какие-то шланги с фонариками в задницу, а потом и в горло, отчего я едва не задохнулся и не мог даже блевать, я еще сильней почувствовал свое ничтожество, но и облегчение: хорохорясь, я все-таки втайне боялся какого-нибудь невесть откуда взявшегося рака, но доктора один за другим хмыкали и говорили, что и с фонарем они не видят во мне никакой дряни. После всех унижений мне было позволено пройти в столовую, где рядовые больные уже поели, и после них на пластике столов еще валялись кое-где крошки и яичная скорлупа. Мне выдали тарелку каши, чай, масло, сыр и два яйца – наверное, тут всем полагалось по одному, но мне досталось лишнее, чье-то, кто уже умер сегодня ночью. Вкус у каши, яиц и жидкого чая был необыкновенный, словно я их сейчас попробовал первый раз в жизни.

Отпросившись покурить в саду, где утром на солнышке все было прозрачно и тихо, я перешел в кабинет эхокардиографии, если я правильно запомнил название. Докторше на вид было лет сорок – она попросила меня снять только рубашку и лечь на узкую койку, я почувствовал спиной холодок клеенки сквозь чистую простыню. Она намазала мне грудь слева тоже чем-то холодным и, сев подле, стала водить по ней чем-то округлым, чего я, не имея права подняться, не мог рассмотреть. Из своего положения я вбок видел докторшу, которая, собственно, на меня и не обращала никакого внимания, словно живым был не я, а только прибор перед ней. Она всматривалась в его экран, и вдруг я услышал оттуда тихий, но отчетливый чавкающий звук. Он был чудной, никогда и нигде прежде не слыханный, хотя в то же время как будто и знакомый, словно кто-то дышал под водой – но размеренно, без напряжения и запинки: «Чвок! – шш-шух… Чвок! – шш-шух…»

Неужели это мое сердце? Я почувствовал к нему, к деловитой его работе, в этот миг такую благодарность, что, казалось, сейчас оторвусь от койки и взлечу. Пятидесятилетнее, оно знало меня и всю мою жизнь, и чего только я не вытворял в этой жизни, а оно в это время только: «Чвок! – шш-шух…» – качало мою кровь с такой естественной простотой, с какой я сам никогда не сумел бы этого сделать сознанием.

Я чуть повернул голову вбок и посмотрел на докторшу. Лампа на столике освещала ее лицо и руку, которой она что-то писала, а прямо напротив моих глаз, совсем близко, была ее чуть полноватая коленка в коричневом полупрозрачном чулке – наверное, такие носят тут, в Ярославле. Коленка, должно быть, была мягкая: вот тут кожа гладкая и прохладная на ощупь, а вон там, дальше, где чуть задрался халат и бывают гусиные цыпки, теплее. В этих моих мыслях или мечтаниях не было ничего скабрезного, так можно думать о доме. Отчаянно захотелось жить – здоровым, умытым, с кашей и чаем в желудке и практически безгрешным, каковым я сейчас себя и ощущал.

– Разговаривать можно?

– Только тихо и не волноваться.

– Как вас зовут?

– Лариса. – Она не смотрела на меня, писала что-то в истории моей болезни.

«Чвок! – шш-шух… Чвок! – шш-шух…»

– Вы же каждый день раз по десять слышите, как бьется чье-нибудь сердце.

– Ну да, бывает и чаще.

– Это завораживает.

– Да нет, уже нет. В сущности, это просто сложная машина, такой насос.

– Черта с два! – сказал я. – Человек – это не машина. Даже комар, который откуда-то взялся у меня вчера ночью, для чего-то сделан избыточным и неповторимым. Черта с два, тут есть что-то еще… Вы не замужем?

– Что это вы так прямо в лоб? – сказала она, убирая коленку и кладя мне салфетку на грудь. Но она ее не просто бросила, а положила и как будто чуть придержала на груди: нет, человек не машина, и между нами уже было что-то личное, пусть только мгновенье. – Как это вы угадали? Разведена. Сыну пятнадцать. Вытирайте как следует и одевайтесь, я сама отнесу вашу карту Павлу Евгеньевичу.

– До свиданья, Лариса. Имейте в виду, что я, может быть, еще вернусь, вот только улажу кое-какие дела в Москве.

– Да ну, вы всегда только обещаете… – сказала она, подняв на меня наконец ясные голубые глаза. – Впрочем, жизнь – она такая штука, я запомню…

Какой-то пациент больницы довез нас с Голубем до вокзала, где мы взяли билеты на поезд, шедший из самого Архангельска. Там погода, видно, уже испортилась: окна плацкартного вагона были в потеках. Мимо нас бегали ничейные дети и шарахались в вагон-ресторан и обратно два похмельных мужика с девицей, но я еще помнил, что в каждом бьется такое же сердце, как у меня: «Чвок! – шш-шух…»

– Как жаль, что все это скоро облетит, – сказал я, когда мимо поплыли деревья. – Жаль, что осень всегда так плохо кончается.

– Будет зима, – сказал Голубь, – а потом снова. Жалко, мама этого уже не увидит, она очень любит сирень. Или любила? Я уже не понимаю, жива она еще или уже нет.

– Чуть не забыл! Знаешь, что она тебе велела сделать вчера ночью? Я что-то услышал или просто почувствовал и зашел к ней, а она считала, что я – это ты. Она сказала: «Когда ты будешь уходить, не забудь выдернуть телевизор из розетки». Я точно запомнил, было четко сказано, а ты что-нибудь понял?

– Нет, – сказал он, подумав. – Может быть, потом когда-нибудь пойму.

– А моя в Женеве, жива-здорова, – сказал я. – Ей только семьдесят, а отцу семьдесят три, и оба огурцом. Там воздух хороший, питание… Они меня молодыми родили. За границу холостых не брали, так что я появился, в общем, в порядке необходимости, для анкеты.

Опять эти трое пробирались мимо нас – теперь из ресторана, по дороге они падали и хватались в вагоне за все, что придется.

– Ляжьте проспитесь-то хоть до Москвы-то, – сочувственно сказал женский голос из соседнего купе, по-северному нажимая на «о».

– В любом случае тебе повезло, – сказал Голубь. – Нам всем повезло родиться. Я читал где-то, что человеческую яйцеклетку атакуют каждый раз сто миллионов сперматозоидов. А прорвался только один – и это я, представляешь?

– Да, жить хочется. Как хочется жить! Я, может, тоже перееду в Ярославль, там у вас как-то дышится легче, буду жить в гостинице, не все ли равно, где переводить. У вас есть же хорошая гостиница? Вот только курить там нельзя, придется на улицу бегать. Или вот: куплю себе «лексус», ведь «рено» я перед Тунисом продал, и вот, как снег ляжет, приеду женихаться к этой – кардио… кардиогра… Она еще разведена, она милая, мягкая.

– К Ларисе? Так она, знаешь, у нас еще с норовом.

– Ну, против «лексуса»-то она вряд ли устоит, как ты считаешь?..

Так и ехали мы с ним беспечно, пока у него в кармане не зазвонил телефон. Я тоже мельком увидел экран, там было написано: «Гоша».

– Алло! – сказал Голубь в трубку. – Привет. Ты где? – Хи что-то говорил ему в трубке. – Проехал поворот на Бологое?.. Хотел переночевать? Но я не в Ярославле, как обидно, что же делать!.. Мы с переводчиком, с Nicolas, едем сейчас к нему на дачу…

– Дай мне трубку. – Я протянул руку. – Я объясню дорогу, он тоже приедет к нам, там места хватит. Дай я объясню: когда он проедет Клин…

– Но там же… – начал Голубь, зажав трубку рукой, и в трубку: – Там сейчас Лиля со своим французом, я тебе говорил… Сейчас, постой, я включу громкую связь.

Поезд в это время замедлил ход и остановился на путях, хотя кругом был только лес и ничего боле. Голубь включил громкую связь и положил телефон на столик между нами.

– Значит, слушай, когда ты проедешь Клин… Алло… Ты слышишь? Алло!..

Но связь пропала – в трубке раздались гудки, и механический женский голос произнес: «Абонент недоступен».

– Он там едет черт знает где, – сказал Голубь. – Его вообще все время черт знает куда заносит. Если они встретятся с Лилей, да еще он выпьет, снова будет коррида…

– Вообще-то уже почти полгода прошло, – сказал я. – Можно уже и подвести какие-то итоги. Набери, может быть, уже появилась связь?

Но он был «недоступен». Поезд тронулся и набрал ход. За окном поплыли грязные многоэтажные дома, словно брошенные после войны эвакуированными, хотя с бельем, которое на их веревках развешали теперь уже победители, но тоже нерадостные, – это мы подъезжали к Александрову.

* * *

Лиля обещала встречать нас на черном «лендровере», который Анри купил, чтобы возить их на дачу, но номер она не сказала, а здесь, на станции, таких было, наверное, штук пять: эти черные джипы окружали платформу, как танки. Наконец я ее разглядел, она махала рукой от машины, и я еще издали заметил кольцо, блеснувшее у нее на пальце, – это было что-то новое, на скорой ни колец, ни браслетов она не носила.

– Это машина Анри, я боюсь ее оставлять: тут так ездят… – объяснила она, когда мы подошли. – Страшно рада вас видеть обоих, садитесь в машину.

Я сказал, что зам. главного врача полагается ехать спереди, а на самом деле так мне удобнее было ее разглядывать, когда она поворачивалась к нему, в профиль. Надо сказать, она выглядела великолепно, но что-то в ней теперь тоже было не так. Спина! Она больше не была такой прямой: то ли ямы на дороге заставляли ее горбиться за рулем, поглядывая еще и в навигатор и вбок на названия улиц, то ли давил быт – крыльев не было.

– Где это ты так загорела? Вроде бы в Тунис ездил я, а не ты. А там, на рекламе, у тебя цвет лица еще нежный…

– Специально маскируюсь, – сказала она, стараясь шутить. – А то меня уже и на улице узнают из-за «Барбарона», и в магазине… Анри для ужина все купил, есть даже Beaujolais nouveau прямо из Бургундии, но надо будет по дороге заехать еще в хозяйственный двор – купить пару книжных полок для Верочкиных учебников. Ты ведь не будешь возражать, если мы пока повесим их наверху? А твои книги мы не трогали, я только Чехова взяла почитать, но все поставлю на место… Да, еще кран для кухни, у меня записано. Анри нашел в интернете, но в магазине ему пока трудно объясниться, они по русскому сейчас с Верочкой в первом классе, а по французскому уже во втором…

– Смотри на дорогу, Лиля, тут ямы.

Я и сам стал смотреть по сторонам. Город, несмотря на солнечную осень, производил угрюмое впечатление. Нигде не было видно цветов, только новенькие вывески магазинов на старых, обшарпанных фасадах, машин было довольно много, сзади то и дело нервно гудели, но на тротуарах попадались навстречу все больше дети, почему-то глядевшие на нас.

– Какой странный город, – сказала Лиля. – Тут как будто что-то давит на плечи. Я здесь опять уже запуталась, где у них этот хозяйственный двор?

– Родина опричнины, – пояснил я. – Иван Грозный именно тут ее и замутил. С тех пор тут все так: ты думаешь, что это просто мент, а это сам Малюта Скуратов.

– Вот, приехали наконец! – сказала Лиля, сворачивая на переполненную стоянку. – Что они все сюда так ломанулись? Ага, вон тот, кажется, выезжает…

Здесь, на рынке, народу толклось битком – все бросились что-то покупать, будто завтра ждали конца света. Лиля с третьего раза запарковала джип, и мы с Голубем пошли за ней, чтобы тащить добычу. Полки нашлись быстро, и даже такие, как нужно, без стекол, но за краном, обойдя несколько железнодорожных контейнеров, превращенных тут в ларьки, вместе с полками пришлось тащиться в магазин – он возвышался над пестрым лагерем палаток, как крепость. Конечно, все это можно было купить в другом месте и в другое время, но Lila охватила какая-то последняя решимость с этим краном, как будто без него они все там, на даче, к утру могли умереть от обезвоживания.

Наконец мы погрузили добычу в багажник, куда влез бы и еще дедушкин книжный шкаф, и она завела мотор. Она собиралась сдавать задним ходом и переключила рычаг, но в это время у Голубя в кармане зазвонил мобильник – он был старый и играл Сороковую Моцарта, как у всех нас было еще на заре их появления, при Иване Грозном. Лиля, скосив глаза, должно быть, тоже увидела имя, появившееся на экране.

– Это Хи, – сказал Голубь, еще не нажимая прием. – Он въехал в зону действия сети. Он едет из Пскова, хотел нас с переводчиком повидать.

– Я думал, он тоже заедет на дачу, – сказал я. – Если Анри не стал бы возражать.

– При чем тут Анри? – сказала Лиля.

Телефон еще раз пропел «та-ра-рам!..» и умолк.

– Мы сейчас ему перезвоним, – сказал Голубь. – Но что ты скажешь?

– Да пусть приезжает, – сказала она, машинально отпустив и снова нажав на тормоз, – машину чуть качнуло назад. – В конце концов, мы же друзья, что тут такого?

Голубь включил телефон на громкую связь, и после короткого гудка трубка зарокотала почти не искаженным басом Михиладзе:

– Ну, где вы там? Я еще в Вышнем Волочке, тут пробка из-за фур.

– Хи, привет! – бодро сказала Лиля, наклонившись со своего сиденья к трубке, которую Голубь придерживал пальцем на торпеде. – Ты едешь к нам? Отлично: соберемся все!

– Не знаю, – сказал он. – Охота поболтать, но не знаю, доеду ли я и к ночи до Клина.

– Доедешь, – сказал я. – Потом тебе надо свернуть налево на Икшу, а там ты задашь навигатору поселок Новая Быль, улица Федина, двенадцать. Запомнишь или прислать эсэмэс?

– Посмотрим, я еще позвоню, – сказал он. – О, кажется мы тут поехали…

Он отключился, и Лиля тоже разом отпустила тормоз. «Лендровер» запищал короткими паническими сигналами, и сразу сзади раздался скрежет и треск.

– О, merde! – сказала она. – Что-то такое сегодня должно было случиться.

Мы все на мгновенье застыли, боясь оглянуться. Увесистый удар по металлу заставил нас обернуться, и мы стали вылезать из машины. Позади впритык стояла грязная «девятка» с затемненными стеклами, у которой была треснута фара, а у нас только царапина на бампере и вмятина от удара бейсбольной битой – ее держал в руке накачанный малый в спортивных шароварах, в майке и как будто без лица.

– Ну, это я была виновата, не посмотрела, – чуть визгливо сказала Лиля. – Но и вы тоже носитесь по стоянке, как на гонках. А зачем было машину-то бить? Я вызываю полицию, – но обернуться к машине, где в сумке остался ее телефон, она пока не решалась.

– Да я ж тебя недавно где-то видел… по телевизору, что ли? – сказал парень. – Ментов она вызовет!.. Да я сам тут, считай, прокурор. Тачку мы уже приговорили, теперь и тебе придется за такой базар что-нибудь сломать.

Голубь выступил вперед и встал между ними – он опять был прозрачный, ей-богу, – я сейчас видел этого, без лица, сквозь его узкую длинную спину.

– Эта женщина врач, – сказал Голубь. – Тогда ударьте лучше меня.

– А ты что за хуй с бугра? – спросил малый, перекладывая дубинку в левую руку.

– Тоже врач. Сколько мы вам должны за ремонт?

– Ну, пусть десятку дает, если врач.

– Пять, вы же нас тоже помяли, – сказал Голубь таким тоном, будто поставил диагноз в поликлинике, и полез за бумажником. – Вот деньги, отгоните машину, а то мы не выедем.

Малый сунул деньги в карман и сдал назад. Лиля завела свою, и мы выехали.

– Надо им всегда сразу говорить, что ты врач, – сказал Голубь. – Это, конечно, тоже какое-то злоупотребление, но это работает: врачей они пока не трогают.

– Значит, женщин бить можно, а врачей нельзя? – чуть визгливо спросила Лиля. – То есть это теперь у них такая этика?

– Да нет тут никакой этики, просто инстинкт самосохранения.

– Пятерку я тебе, Паша, дома отдам, сейчас все потратила. Надо, наверное, заехать в ГАИ, взять справку, – сказала она, опасливо посмотрев в зеркальце.

– Забудь, – сказал я. – Заплатишь еще больше, это же Александров.

– А Анри ты будешь объяснять, как это получилось?

Мы как раз проехали пост ГИБДД на выезде из столицы опричнины. Ну, проехали и проехали, что ж теперь расстраиваться.

– Нет, я не могу здесь больше жить, – сказала она.

– Ну, уезжайте с Анри во Францию.

– Он мне этого пока не предлагал…

И стоило ей тогда оставаться у него, чтобы теперь так волноваться из-за царапины на бампере? Ездила бы себе на скорой, и печалиться не о чем, а если и переживать, то за что-нибудь настоящее. Я прочел по ее спине, что Лиля думает о том же. И еще она думает, что думаем об этом мы с Голубем. Дорога пошла через поля и деревни – по крайней мере, тут нам вряд ли попадется еще и реклама «Барбарона».

– А Михиладзе все так же пьет? – нарушила она наконец молчание.

– Не думаю, – сказал Голубь. – Все-таки там война…

– А я хочу выпить. Пожалуй, приедем – выпью мартини.

И она включила в машине радио, заигравшее джаз. Пока мы стояли у шлагбаума, пропуская электричку, она позвонила Анри, чтобы сказать, что мы будем через полчаса – скоро можно уже разжигать угли для барбекю.

До Новой Были мы доехали, когда уже вечерело. Когда ты сам за рулем, ты глядишь на дорогу, а сейчас я мог смотреть по сторонам. Иные участки были отгорожены от своего прошлого трехметровыми заборами, и новые каменные этажи вздымались за ними под кроны сосен – кое-где светившиеся окна тоже хранили какую-то тайну, но она была уже совсем о другом. А где-то еще живы были старенькие дачки с верандами, едва ли не в каждой из которых жили у меня когда-то какие-нибудь приятели, но их окна были темны. Сами они сохраняли теперь значение только как досадный, непонятый укор, музеи стиля – да и то экскурсантам, если они никогда не пили осенью на этих верандах дешевый вермут из сельпо, что на станции, я бы не взялся объяснить, в чем была его холодная прелесть.

Нашу дачу с той стороны, откуда мы подъехали, я сначала тоже едва узнал: новый забор, правда не трехметровый, но из фальшивого камня, тянулся до новых же зеленых металлических ворот. А дальше пока еще был старый штакетник, по обе его стороны торчали осенние цветы – голубенькие, словно выцветшие, такой кучей, как веник, но с нежными лепестками и коричневым сердечком. Я помню их с того самого раннего детства, откуда и воспоминаний еще нет, потому что ничто еще не было названо, и до сих пор так и не знаю, как они называются, а растут они сами, я их тут не сажал, но каждую осень они вянут последними – на них еще сверху падает первый снег.

– Merde, куда он сунул ключ от ворот? – Lila наконец нашла ключ в бесчисленных ящичках и кармашках «лендровера» и жала на него.

Свеженькие, еще даже без паутинок, ворота волшебно поехали вбок – из-за них нам навстречу, пропуская машину, шли Анри, махавший рукой, пожилая сухонькая женщина, на которую Лиля была мало похожа, и за ней, опасливо, девочка, державшая в руке куклу.

– Верочка! – крикнула Лиля, открыв дверцу. – Брось куклу, ты же уже большая, а я тебе книжные полки привезла, надо их достать в багажнике.

– Привет, очень рад вас всех видеть, – сказал Анри, протягивая руку Голубю и мне, хотя мне показалось, что он был не так уж и рад. – Qu’est-ce que c’est que «bagajnik»?

– C’est ici, – объяснила ему Lila, поднимая заднюю дверцу, но тут он как раз заметил поцарапанный бампер и вмятину на боковине и стал водить по ней пальцем.

– Там же есть парктроник, как ты могла так удариться? Ну ничего, не расстраивайся. Ты взяла справку для страховой компании?

– Это кто-то в нас въехал, пока мы ходили за краном, – сказала Лиля. – Мы спешили, и я не сразу заметила. Мы потом в Москве заявим, а там мы бы застряли до ночи.

Девочка тоже испуганно смотрела на вмятину, а пожилая сказала ей: «Пойдем, Верочка, пойдем». Лиля их задержала и представила, чуть подтолкнув рукой:

– Это моя мама, Герта Франциевна, а это Верочка.

– Очень приятно, – сказала Герта Франциевна, взяв девочку за ту руку, которая была без куклы. А та была словно немая, хотя на все кивала головой. – Вы нас отпустите? Мы еще придем. Становится прохладно, а у Верочки насморк, надо теплей одеться, и к тому же мы еще не доделали уроки.

– Как там в школе, все в порядке? – спросил я ее из вежливости.

– Да, спасибо, очень хорошая школа, я знаю, что это вы помогли.

– Ну, моя роль тут достаточно скромная, – сказал я. – Это Лиля сама… Она говорила мне, что вы тоже учительница? По какому предмету?

– По истории… Верочка, ну что ты тут слушаешь? Пойдем!

Но девочке было интересно, и я сказал скорее даже для нее, а не для бабушки:

– Мне кажется, история кончилась. Не в том смысле, в каком лет двадцать назад писал Фукуяма, а в том, что не стало стиля. Если нет стиля, то вообще непонятно, как отличить один век от другого. Как вы думаете?

– История – это то, о чем есть документы и артефакты, – сказала Герта Франциевна, и голос у нее сразу стал чуть скрипучим и назидательным.

– Alors, allons, выпьем, – сказал Анри, произнеся последнее слово вполне отчетливо и к месту по-русски. – Не переживай, моя дорогая, я понимаю, что в России полиции иногда надо врать и платить, иначе тут ничего не сделаешь.

– Подождите, а как же полки! – сказала Лиля. – Их надо сегодня же повесить на место.

– Oh, oui, я сам это сделаю позже, – сказал Анри. – Давайте сначала к столу, поднимем бокалы за встречу. Кстати, моя рука уже почти не болит, спасибо.

– Это не мне, это Георгию, он, может быть, тоже еще приедет.

– Кто еще приедет? – переспросил Анри у меня. – Qui d’autre va arriver?

– Ну, который оперировал тебе руку, – беспечно сказала Лиля. – Но, он, может, приедет, а может, и нет.

Под елками быстро темнело, хотя на полянке посредине было еще светло.

– Сядем на веранде, – сказал Анри. – Там есть обогреватель. Все твои теплые вещи на месте, Nicolas, ты, может, дашь какой-нибудь свитер твоему другу?

– Да, – сказал Голубь, – не помешает. А то мне пришлось надеть пиджак и плащ, я завтра должен быть в министерстве. Но если мы выпьем, то нам придется переночевать у вас?

– Это же дом Nicolas! – сказал Анри. – Это он тут хозяин…

– Возьмем обогреватель и ляжем в летнем домике, там три старых дивана.

– Ты возьмешь в своей комнате свитер, а я покажу тебе, что мы сделали с кухней, – сказала мне Lila. – Пойдем, а вы тут пока накрывайте.

На кухне был новый желтый кафель и новые, совершенно не дачные, мойка и полки, громоздились еще не полностью распакованные картонные ящики, и везде какие-то статуэтки и безделушки: страсбургские аисты и куколки из ниток в цветах их флага – непонятно, где она их столько взяла, у Анри таких вроде не было, он был минималист.

– Тебе не нравится? Мы не выбросили старую мебель, просто отнесли в сарай.

– Ну, вам же по договору жить тут еще два года, а может, и больше, а там и я тоже привыкну, – сказал я. – Человек ко всему привыкает. А если нет стиля, один век от другого и свою жизнь от чьей-то чужой все равно уже не отличишь, так что мне все равно.

– Я старалась, чтобы всем было хорошо.

– Так не бывает.

– Как ты думаешь, Хи приедет?

– Сомневаюсь. Я бы на его месте проехал мимо.

– Да, но ты – это ты, а он – это он.

Я поднялся наверх в свою комнату, которая осталась почти нетронутой, только на тахте сидела кукла, а на столе лежала раскрытая ученическая тетрадь, где рядом с картинкой яблока с красным бочком было старательно, но все равно криво выведено: «La pomme».

Я спустился вниз, где Анри уже доставал из холодильника, тоже нового, втиснутого рядом со старым, бутылки, салат и сыр и ставил все это на поднос.

– Божоле пока не будем открывать, оно пойдет под мясо, – сказал он бодро. – Я помню, мсье доктор любит шампанское. А вам что?

– Мне мартини, – сказала Lila. – А потом, может быть, виски.

– А мне, наверное, рюмку-другую коньяку, если есть. Раньше мы тут осенью, когда случались деньги, пили коньяк.

– Разумеется, есть, – сказал Анри. – Вон там, в шкафчике, достань сам, а то здесь у меня уже не помещается. Я тоже тебя поддержу. И захвати бокалы и рюмки, если не трудно.

Голубь переоделся в мой свитер, который оказался ему широковат в плечах, но чуть коротковат, и тоже попросил себе коньяку, что было неожиданно и на него прежнего не похоже. Мы выпили и закусили яблочком из сада. Сразу стало теплей, как будто оттаяло.

– Ну, расскажи, как ты там устроился, в Ярославле. – Лиля повернулась к Голубю. – Там хоть перчатки одноразовые есть? А с лекарствами? Чем ты там занимаешься?

– Вот этим как раз и занимаюсь, – сказал Голубь. – От меня зависит, есть перчатки или нет. Но, ты не поверишь, есть даже магнитные томографы в каждой районной больнице и чуть ли не в деревнях. Только никто не умеет на них работать, и вряд ли научатся, потому что мне-то еще грех жаловаться, но в районной больнице зарплата…

Я стал переводить Анри, но он сказал, поднимаясь:

– Это очень интересно, но мне пора проверить угли.

Мне это было не то что неинтересно, но я это все, в общем, и так знал, а тут мне на глаза попался томик Чехова, принесенный сверху. Я взял его и стал искать по оглавлению свой любимый «Крыжовник» и следующий за ним рассказ, потому что то, что я хотел перечесть, там почти в конце. Я открыл на нужной странице – там была закладка, бланк рецепта, незаполненный и без подписи, зато с печатью и личным штампом: «Врач Л. Б. Кипчакова». Она, продолжая разговор, с беспокойством поглядывала в мою сторону.

– Это ты здесь читала? – спросил я.

– Нет… это, наверное, мама.

– А тут забавно. Можно, я вам вслух прочту?.. «Я видел счастливого человека, заветная мечта которого осуществилась так очевидно, который достиг своей цели в жизни, получил то, что хотел, который был доволен своею судьбою, самим собой… К моим мыслям о человеческом счастье всегда почему-то примешивалось что-то грустное, теперь же, при виде счастливого человека, мною овладело тяжелое чувство, близкое к отчаянью…»

– Не надо, – попросила Лиля. – Ты нам мешаешь. Мы же тоже говорим о важном, о состоянии медицины в провинции…

И они снова углубились в специальные темы. Анри в саду ворошил угли в круглой жаровне, которую они туда прикупили, а с другой стороны застекленной веранды снова появилась Верочка в пальто, но без бабушки. Она посадила свою куклу на скамейку, куда с террасы падал круг света, и что-то там ей объясняла. Я вспомнил про домики, отложил Чехова, подхватил со стула сумку и вышел к девочке.

– А у меня для тебя кое-что есть, смотри, – сказал я и выставил на скамейку рядом с куклой первый попавшийся в глубине сумки домик. Этот оказался фахверковый, откуда-то из Германии – я уже не помню точно, как он ко мне попал.

– Ой! – сказала она, протянув и сразу отдернув руку.

– Ты их не видела в той маленькой комнате в Москве?

– Видела, – не сумела она соврать. – Там еще заяц. Но я их не трогала. Бабушка сказала, что мне туда нельзя, я только заглянула. Это же ваших детей?

– Нет, что ты, у меня сын уже взрослый, это мои домики, но мне они тоже уже не очень нужны. Это я тебе привез, бери!

Чувствуя себя фокусником в цирке, я достал еще два и поставил перед ней: один был узкий трехэтажный, из Голландии, а другой тот самый английский, с каминными трубами.

– Ой! – сказала она. – Ой!.. – И я увидел на ее лице, так похожем на лицо ее матери, только детском, то же выражение неподдельного счастья, что на рекламе с «Силавитом», но ведь это-то была уже не реклама.

Какое счастье, когда вдруг получится сделать счастливым хотя бы одного человека, пусть ненадолго. А может быть, и не так уж ненадолго, кто его знает. Я предложил:

– Давай, может, на «ты»? Мне так будет удобнее, а то, знаешь, я не люблю неравенства. – Договорились? Тебе тут нравится?

– Да, тут лес высокий, не как у нас, только тут моря нет.

– Да, с морем, конечно, было бы лучше, но все сразу не бывает.

– А это ваша дача?

– Ты хотела сказать «твоя дача»?

– Ну да, твоя.

– Кто тебе объяснил? Мама?

– Нет, бабушка сейчас сказала.

– Это неважно. Понимаешь, любой дом – это довольно условное место… А дядя Анри с тобой занимается французским? У него хорошо получается с детьми, он любит.

– Да, только он сам не все понимает.

– Ну он же француз, что же ты от него хочешь?

– Не знаю…

– Не расстраивайся. Взрослые на самом деле тоже никогда не знают, чего они хотят, только делают вид. А в школу тебе нравится ходить?

– Не знаю. Если честно, не очень.

– Ну-ну. Учиться интересно. Я сам до сих пор все время учусь. Честно.

– Наверное, я тоже буду такая потом, – подумав, сказала она.

Она продолжала все так же завороженно глядеть на домики и разговаривала со мной из вежливости, а я у нее вроде уже все спросил и все сказал. Просто жалко было уходить от нее к этим взрослым, которые обсуждали что-то скучное там, за стеклом. Я пошел к Анри и стал смотреть на огонь и на угли, которые он ворошил в жаровне.

– Как там наш друг господин Витошкин? – спросил он. – Ты ему вполне доверяешь? Эти переговоры в Женеве они вели без меня, и я не уверен, какая часть денег на самом деле уходит швейцарским партнерам.

– Что касается денег, я ему верю, как себе, – сказал я. – Впрочем, Lila ведь тоже ездила с делегацией, ты бы лучше у нее спросил.

– О, она такая наивная, – сказал Анри. – А что, этот доктор, который оперировал мою руку, правда тоже собирается приехать? Нет, я просто спрашиваю – это же твой дом и ты вправе приглашать сюда, кого хочешь, тем более что есть еще летний домик… Просто мне надо понять, сколько жарить мяса.

– Мне кажется, он не приедет, – сказал я. – Смотри, уже скоро девять.

– Да, так было бы лучше, – сказал Анри. – А там, в доме, придется менять еще котел и трубы, если использовать его зимой. Давай как-нибудь прикинем, на сколько лет все это рассчитано, а сколько мы с Lila здесь проживем… Она такая домашняя, – снизил он голос доверительно, – и ей так хочется иметь собственный дом… Но это уж только во Франции, если я все же решусь, но сначала нам надо прожить здесь еще года два, пока тут у вас все не станет совсем плохо. Санкции работают, что бы ни болтали у вас по телевизору, евро в июне был еще пятьдесят, а сейчас иногда уже и восемьдесят…

– Давай не сейчас, – сказал я. – Это Lila так любит все планировать и загадывать на всю жизнь вперед, а я не вижу в этом особенного смысла.

У меня еще с Александрова было смутное предчувствие, что все это может как-то вдруг и совершенно измениться, но я не хотел ему этого говорить. Тем более что предчувствия меня часто обманывают – а значит, это никакие и не предчувствия вовсе.

Со стороны дома подошла Герта Франциевна:

– Ничего, что я вас отвлекаю?

– Что вы, что вы…

– Это вы ей привезли домики?

– Да, конечно.

– Хорошо, а то я боялась, что она сама взяла их там, – детям трудно удержаться.

– Что вы, Верочка честная, она замечательная девочка.

– У нас в Алма-Ате тоже была дача, – сказала она мечтательно. – Ну какая там дача – так, сарайка… А в Керчи – нет. В Керчи вышел из дома – и через пять минут уже море, там дача никому не нужна…

В это время брызнули первые капли дождя и зашипели на углях, а с той стороны ворот загудела странным захлебывающимся клаксоном машина. Анри бросился, словно дело шло о спасении от стихийного бедствия, искать в разом сгустившейся темноте купол от жаровни, одновременно объясняя Герте Франциевне что-то по-немецки.

– Он говорит, что ключ от ворот лежит на веранде на подоконнике, слева от входа, – перевела она. – И просит открыть.

– Хорошо, – сказал я. – Я сейчас открою.

Все, кроме Анри, суетившегося у жаровни, повернулись к воротам: Герта Франциевна взяла за руку девочку, оторвавшуюся от игры, Лиля и Голубь тоже вышли и стояли теперь на ступенях веранды. Я поднялся между ними и нашел синий ключ на брелоке в виде куколки из ниточек в цвета французского флага – впрочем, ведь и на новом российском они теперь такие же. Я нажал на одну кнопку, но ничего не произошло, и машина еще раз прогудела сорванным голосом, на другую – и ворота поехали в сторону.

Всунулась странная пугающая машина непонятно какого цвета, до того она вся была грязная, – значит, дождь всю дорогу от Пскова он вез с собой. На боковых окнах висели желтые занавесочки с кистями, как при советской власти, – это был, на самом деле, даже микроавтобус. Места во дворе не хватило, и Лиля бросилась переставлять «лендровер», а Верочка вдруг побежала к этой странной машине, и Герта Франциевна поторопилась за ней. Анри был занят у жаровни, к которой он тащил куски мяса в клетке из металлических прутьев – почти такой, какой Хи тогда обезопасил его сломанную руку после операции.

– И Герта Франциевна тоже уже здесь! – бодро закричал Михиладзе, вылезая из своей странной машины, как будто сходил с корабля. – Здравствуйте!

– Разве вы знакомы? – удивился я.

– Ну конечно, – сказала Герта Франциевна. – Он еще катал Верочку на мотоцикле в Керчи, я чуть не умерла со страху, хотя они ехали медленно…

– Верка!.. – загремел Хи.

Та еще немножко стеснялась, но он схватил ее и подбросил в воздух, под редкие еще капли, нет, даже брызги дождя, и она засмеялась там, наверху.

– Перестаньте, – сказала Лиля. – Она промокнет, дождь. Что это у тебя за номера?

– Ростовские, – объяснил он, осторожно опуская девочку на землю. – Хорошо еще не украинские, как в прошлый раз.

– А сейчас ты из Пскова? – уточнил Голубь.

– Ну да. Туда мы ехали вдвоем с одним парнем, но он там остался по делам. Ну что, не пора ли нам выпить с дорожки?

– Узнаю, – сказала Лиля. – Ну, поднимайтесь сюда, на террасу. Верочка, а тебе уже пора спать, мы завтра поедем в Москву. Ты уложишь ее, мама?

– А где же счастливый отец семейства? – насмешливо спросил Хи, бросая кожаную куртку на стул и оглядывая освещенную веранду. – Мне надо посмотреть его руку.

– Жарит мясо к твоему приезду, – пояснил я, показывая в сад через стекло. – Мы пока возьмем аперитив, ты можешь остаться, мы с тобой и с Голубем ляжем в летнем доме, там есть теплые одеяла. Принести водки? А то тут только вино и коньяк.

– Давай тогда коньяку, чтобы лишний раз не бегать, – гремел Хи, сам себе уже наливая в стакан. – Надеюсь, это у вас не последняя бутылка?

Он был вроде такой же, но тоже не такой. Волосы не торчали вихрами, а спутались вокруг проплешины – видно, он давно их не мыл. Рубашка стала жесткой от высохшего пота, а голос, все такой же низкий, звучал все же немного глуше, как будто из другой комнаты. Заметно было, что он устал – с дороги ли или еще раньше. Полстакана коньяку он бросил в себя одним махом и на мгновенье застыл, став похожим на надгробие.

– Я накрою в гостиной или принести сюда? – спросила, входя, Герта Франциевна. – Мне кажется, здесь уже холодновато, хотя, если столько пить…

– Верочка легла? – спросила Лиля, уходя в гостиную и на всякий случай унося с собой Чехова. – Я думаю, мы поужинаем здесь. Я пока принесу тарелки.

– Пойдем распакуем новые, – сказала ей Герта Франциевна. – Жалко старые, они тут еще с пятидесятых, наверное, а вы их переколотите.

Они вышли, и оттуда раздался треск – это, видимо, мама и дочь раздирали картонную коробку с новыми тарелками.

– Ну как ты? Зачем ты оказался в Пскове? – спросил Голубь друга. – Ты говорил, что приедешь за медикаментами и перевязочным материалом.

– Ну так, дела, – неопределенно сказал Хи. – Медикаменты, инструменты и материал я возьму завтра в Химках – как раз удобно отсюда будет заехать. Ну что тебе сказать? Мы ломим. Гнутся шведы. То есть укрофашисты и жидобандеровцы.

– Все паясничаешь, – сказала Лия, входя со стопкой цветных тарелок.

– Да какой там… – сказал Хи и разлил остатки из бутылки нам в рюмки и себе в стакан.

– Salut, camarade le chirurgien, – сказал Анри, входя на веранду из-под дождя с блюдом шипящего мяса. – Сколько лет, сколько зим!.. – это он сумел по-русски, а дальше я стал переводить: – Я видел, как вы приехали, но не мог бросить барбекю, там надо все время переворачивать. Ну, у нас еще будет время наговориться, вы ведь останетесь ночевать? Уже все собрались? А то мясо остынет. Я сейчас принесу божоле.

– Может, не стоит мешать? – опасливо спросил Голубь у Хи.

– Наоборот! Коньяк с молодым божоле – должно основательно забрать.

Мы расселись. Новые, только что вымытые цветные широкие тарелки были уже расставлены. Герта Франциевна раскладывала мясо и овощи. Анри что-то спросил у нее по-немецки, из чего я смог разобрать только «муттер» и «божоле» – бутылка с вином была у него как раз в руке.

– Нет, просто воды, – отвечала она по-русски: такие простые слова Анри, видимо, уже выучил. – Мне еще надо за Верочкой присматривать, она вряд ли сегодня быстро уснет.

– За встречу, – сказал Анри, поднимая бокал, и я стал переводить: – Мы познакомились всего полгода назад, но у меня такое чувство, что мы знаем друг друга всю жизнь. Я уже не говорю о том, что вы спасли мою руку…

– Оставь, это не главное, что я для тебя сделал. – Хи начал дерзить издалека.

– Что он говорит? Я еще не так хорошо понимаю по-русски.

– Он говорит, что это был его долг врача, – перевела Lila, толкая Хи под столом ногой, – с моей стороны это было видно, но и со стороны Анри, наверное, тоже.

– Вообще-то эти тарелки скорее для салата, а не для мяса, – сказал француз, делая вид, что не заметил ее маневра ногой.

– Не вижу разницы, – сказал Хи. – Хоть я наполовину и князь, я никогда, честно сказать, этого не понимал. Вот иголки бывают для внутривенных инъекций и внутримышечных, а вилки могут быть хоть «ляминевыми», как в СССР, которыми, впрочем, есть было нельзя, но не из соображений политеса, а просто они гнулись: в СССР мясо было жестким.

– Во Франции никто не стал бы есть барбекю из таких тарелок. Просто потому, что это не принято, хотя все понимают, что это только условность. Но это норма, а в России еще нет такого понятия, поэтому здесь так интересно, хотя иногда и трудно, жить.

– С этим не поспоришь, – сказал Хи. – Кстати, как там «Барбарон»? Мне попадалась реклама по дороге, но он теперь называется как-то про вставание с колен. Вы бы нам тоже отгрузили вагон-другой в Лугандонию, мы бы и жидобандеровцев угостили – глядишь, там бы все повеселей пошло…

– Еще вина?.. Ешьте, мясо остывает, а вы совсем не едите, – сказал Анри. – Усталый у вас вид. Я понимаю: вам должно быть нелегко там, в Донбассе…

Хи выпил и помолчал, собираясь с силами, чтобы ему выдать, а дождь забарабанил по крыше веранды вдруг тоже что есть силы.

– Да что он понимает, – сказал Хи, но не Анри, а нам. – Что вы все здесь можете понять? Настоящее мясо там, хотя война как будто не настоящая, она слишком из-за денег, чтобы быть настоящей. Ее надо вести не там, а здесь, это вас тут надо бомбить.

Анри тронул меня за рукав, и я все же начал ему переводить.

– А мы-то тут при чем? – спросила Лиля. – Что мы делаем плохого? Что ты от нас хочешь, Георгий? Зачем ты приехал?

– Да в том-то и дело, что вы ничего не делаете, – сказал он. – Только делите все время какую-то свою добычу. Да, там все не так, как я думал. Но есть красота краха, если ты поставил на кон не фальшивые деньги. Я живу в истории, а не где-то на обочине, как вы.

– А я хочу просто жить, – сказала она. – Человек рождается, чтобы быть счастливым, и больше ничего. Для чего ты приехал? Помнишь, ты задавал мне такой же вопрос тогда, в больнице? Я никому ничего не собиралась и не буду доказывать, я просто хотела тогда последний раз тебя увидеть – а вдруг больше вообще никогда? А ты для чего приехал теперь? Показать, какой ты герой, весь такой революционный, а мы тут буржуа, сидим и покупаем тарелки? И где, кстати, твой серебряный мотоцикл?

– То, что мы везли, не уместилось бы на мотоцикле. И в автобус-то еле запихнули…

Но тут он запнулся и потянулся еще налить – она, видимо, ткнула в какую-то больную точку как пальцем в небо.

– А! Они у тебя его отобрали, реквизировали на революционные нужды? Ну что ж, ты же отправился на войну, а война не бывает без жертв.

– Жертв?! – взревел он уже прежним басом. – Это ты говоришь о жертвах? Ты видела человеческое мясо после минометных обстрелов? Вы! Вот ты и ты. – Он вскочил и обеими руками показал на Lila и на Голубя. – Переводчик ладно, там и так все говорят по-русски. А этот вообще француз, это не его война. А вы двое сидите тут и говорите мне, что это не ваша война? Но вы врачи, поэтому любая война – это ваша война. А ну, вставайте!..

– Успокойся, Гоша, я тебя прошу, – сказал Голубь. – Ну, я сейчас принесу, там есть еще водка, а потом тебе надо просто поспать.

– Я не изменяла родине, которой у меня больше нет, – сказала Лиля, тоже вставая.

– Да не родине ты изменила и даже не мне, ты себе изменила, – сказал Хи.

Тут встал и Анри, которому я давно бросил переводить, но он, видимо, уже кое-что мог разобрать и по-русски:

– Послушайте, господин врач! Я уважаю вашу профессию, но я не хочу, чтобы вы в моем доме говорили такие вещи моей женщине…

Хи тоже кое-что понимал по-французски, но тут важен был один нюанс, за который, впрочем, и я бы не поручился, а переспросить не было времени: по-французски ma femme можно перевести и как «моя женщина», и как «моя жена» – Анри скорей имел в виду первое, ведь не мог же он назвать ее любовницей, но Хи услышал свое.

– Ну так женись на ней! – захохотал он. – Это я должен был это сделать, но тут мне помешала война. Но это не ваша война, поэтому давай, женись! Что же ты?..

– Георгий, – сказала, не вставая, Герта Франциевна. – Никто никого не неволит ни на ком жениться, хотя я помню и те ваши обещания. Дочь сама разберется со своей жизнью, и бог ей судья, а не вы, а вам точно сейчас лучше поспать.

– Да не буду я у вас оставаться! – крикнул Хи, опрокидывая по своему обыкновению стул и уже хватая куртку у двери. – Откройте мне ворота!

– Ты не можешь никуда ехать пьяный, – сказал Голубь. – Я тебя просто не пущу.

– Пусть едет, – сказал Анри. – Оставьте его. Если он мог оперировать в таком виде, то почему он не может вести машину?

– Заткнись! – прикрикнул Хи, и это не требовало перевода.

В проеме двери, но дальше, в полутемной гостиной, я увидел испуганную девочку и пошел к ней, на ходу прикладывая палец к губам, потому что маме с бабушкой сейчас было не до нее.

– Тсс!.. Все хорошо, – сказал я. – Ты их не расстраивай. Я тебе говорил, что взрослые сами не понимают, чего они хотят. Завтра поедешь в Москву, там тебя ждет еще заяц. Он очень соскучился, с ним уже, наверное, лет сорок никто не играл…

Я наклонился, чтобы поцеловать ее на прощанье, и она очень по-детски, но в то же время по-женски, подставила мне щеку и послушно зашлепала по лестнице вверх.

* * *

– Ключ!.. Нет!.. – кричали между тем со стороны веранды. – Дай сюда ключ от ворот!.. Никогда!.. Ты не можешь ехать такой пьяный, я тебя не пущу!..

Видно, Хи и сам нашел ключ – когда я прибежал, он был уже в своей страшной машине и ворота были открыты. Но в их проеме под дождем стоял теперь Голубь.

– Отойди! – крикнул Хи в открытое окно машины.

Но тот будто врос в землю, раскинув руки, как на кресте. Михиладзе выжал газ и отпустил сцепление, рассчитывая, что Голубь все-таки отступит, – машина медленно, но неотвратимо поехала на него. Хи чуть вывернул вбок: так он тоже проходил впритирку к столбу, но тут и Голубь шагнул вправо, а кто-то в это время нажал на кнопку ключа на веранде: полотнище ворот поехало влево, толкнув Голубя прямо на бампер, – раздался хруст, крик, машина встала и заглохла, и фары ее погасли, а Голубь стал падать у ворот – рука его скользнула по капоту, и он сел на землю.

Хирург целую вечность просидел в машине, Анри застыл на веранде, как статуя. Мы с Лилей бросились к упавшему. Хи догадался снова завести двигатель и отъехать задним ходом – в свете фар было видно, что чуть ниже колена сквозь бежевые брюки, в которых завтра Голубь должен был идти в министерство, торчала белая кость и эта штанина была уже вся в крови, казавшейся черной.

– Бампер-перелом, к сожалению, открытый, – поставил он сам себе диагноз спокойным голосом: наверное, боль он еще не успел почувствовать. – Не фатально, но главное сейчас остановить кровь.

– У него плохая свертываемость крови, – сказала Лиля так, как будто просто приехала по вызову на скорой, но сразу за этим сорвалась уже в истерику: – Не выключай фары!..

Хи опять завел мотор и выскочил наконец из-за руля. Теперь он командовал скупо, как в операционной:

– Шину, вату, бинты, быстро! И спирт, а если нет, то водку.

– Боже, у меня же здесь ничего нет! – сказала Лиля. – Бланки рецептов я только прихватила на всякий случай, но тоже сейчас сразу не вспомню где.

Она открыла багажник «лендровера» и вышвыривала оттуда на землю купленные днем книжные полки, какие-то тряпки и пакеты, пока не нашла аптечку.

– Пустой бланк рецепта есть на предпоследней странице «Крыжовника», – вспомнил я. – Ты его унесла в гостиную. Только аптека на станции уже не работает.

– В аптечке должен быть жгут, – сказал Хирург. Сам он уже ударом кулака разломал пополам одну из дощечек крыльца и теперь выворачивал обе половинки с корнем.

– Qu’est-ce qu’il fait là? À quoi bon, merde?! (Эй, он что там делает, какого черта?!) – очнулся Анри.

– Заткните его! Лиля, там есть эластичный? Переводчик, что ты стоишь, принеси водку!

– О боже! – сказала Герта Франциевна. – Георгий, что вы наделали? Вас же посадят, и что с вами со всеми теперь будет?.. Я пойду к Верочке. Не шумите так сильно, не дай бог, она встанет и выглянет в окно с этой стороны…

Я бросился за водкой и быстро нашел в новом холодильнике бутылку, свернул пробку, но там была еще такая штука, мешавшая водке быстро выливаться, – это я понял уже на бегу и не знал, как ее оттуда вытащить. Хи выхватил у меня бутылку и стал трясти ее над раной. Голубь совсем побелел, как мертвец, и наконец застонал. Хи поднял бутылку у него над головой:

– Пей, разожми зубы, подними голову! Это обезболивающее.

Лиля перетягивала ему ногу выше колена розовым резиновым жгутом, а водка текла по подбородку, но какая-то доза, видно, попала внутрь: вместо стонов он теперь хватал ртом воздух – жадно, словно только что вынырнул последним усилием.

– Не затягивай так сильно, – сказал он, отдышавшись. – Нам ехать не близко, а если кровь не будет поступать, после двух часов ногу придется ампутировать выше колена. А она мне нужна: я хочу вернуться в реанимацию.

– Ты вернешься, – сказала Лиля, чуть ослабляя жгут. – Все будет хорошо. Что тебе показано для экстренной свертываемости?

– Наверное, викасол, – сказал Голубь дрогнувшим голосом. – Внутривенно, тогда она повысится через полчаса. Но я же не вожу его в кармане.

– Мы заедем в ночную аптеку, переводчик вспомнил, где он видел бланк рецепта…

– Глупость, какая аптека, – сказал Хи. – Сейчас движение уже небольшое, мы будем у нас в больнице максимум через час. Паша, ты можешь сам повернуться и лечь? Или терпи тогда, я сейчас тебя переверну…

– Надо вызвать ambulance, – сказал Анри с террасы. – Где мой телефон? – Он уже сам нашел его в кармане и вертел в руках. – По какому номеру вызывают ambulance в России?

– Не надо, мы быстрей сами его отвезем, – сказал Хи.

Теперь он прижимал к ноге Голубя выломанные дощечки, а Лиля обматывала все это бинтом. Действовали они споро и ловко, но ногу лежавшего так или иначе надо было поворачивать, и Голубь опять застонал сквозь зубы.

– Еще надо вызвать полицию, – сказал Анри. – Они должны зафиксировать это как несчастный случай или как преступление. Мне бы очень этого не хотелось, тем более что они, наверное, должны будут сообщить и в посольство, но я вызываю. Это у вас сто два?

– Ради бога, не надо, Анри, – сказал ему Голубь уже сквозь зубы. – Если в травму, то в приемном придется зафиксировать бампер-перелом, и на Хи заведут уголовное дело. Да так мы все равно больше времени потеряем, пока меня будут оформлять, никто же из нас больше там не работает, и неизвестно, кто на приеме. Поехали в Ярославль. Переводчик, дай мой телефон, он должен быть в пиджаке на веранде. Я позвоню Люсе, чтобы готовили операционную…

Он лежал под дождем, прислоненный головой к столбу ворот, одну ногу он согнул, а вторая, зажатая дощечками, и сама теперь была как бревно. Его начало трясти.

– Хи, отгони свой рыдван, – крикнула Лиля. – Он большой, но на нем нельзя ехать, нас будут тормозить на каждом посту. – Анри, ключ от «тойоты» у меня или у тебя?

– Вы не можете ехать на моей машине, – сказал Анри, нащупывая рукой, видимо, ключ в кармане джинсов. – Салон будет весь в крови. Эта машина оформлена на французскую организацию, а если вы, пьяные, ее разобьете или если вас остановит полиция – а то или другое или даже все вместе случится наверняка, – я должен буду объясняться и меня вообще могут выдворить из России. Или вы именно так все и задумали? Ведь он сделал это специально, специально…

– Но там же на бампере кровь! – сказала Лиля. – Ты хочешь, чтобы меня тоже посадили в тюрьму? Решил отделаться сразу от нас обоих?

– Что они там про полицию? – спросил Хи. – Переведи. То, что я специально наехал, я и сам разобрал. А кстати, спроси: не он ли нажал на ключ от ворот?

– Это я нажала, – сказала Лиля. – Я думала тебя остановить. Ладно, поедем на твоей, а то он еще в самом деле позвонит, и нас задержат на «лендровере». Давайте грузить.

– Я бы таких расстреливал просто, – сказал Хи, распахивая заднюю дверцу своего катафалка. – Там, откуда я приехал, они сразу так и делают.

Мы осторожно затащили на руках намокшего под дождем Голубя в микроавтобус и усадили в салоне: спиной он упирался в стойку окна, а нога его помещалась на соседнем сиденье, и туда сразу натекла лужица крови. В середине салона кресла были частично вынуты, и там образовалось пустое место, непонятно для чего предназначенное.

– Ты умеешь водить механику? – спросил меня Хи. – Тебе придется вести, если Лиля там одна не справится и по дороге мне придется пересесть к нему.

– Да, но мне надо взять права, – сказал я. – Я оставил их здесь, они должны быть в ящике стола. Я же продал машину, когда уезжал на два года…

– Что ты несешь, какие права, все равно мы все пьяные, – сказала Лиля.

– Ну, это мы отмажемся, – сказал Хи. – Хоть самому полковнику Стрелкову позвоню, его как раз в Москву отозвали из Славянска. Вот только время… Поехали!

– Стойте, надо вымыть руки, нас же остановят!..

– Принеси мой пиджак, там телефон, надо позвонить Люсе, – повторил Голубь.

Анри уже стоял на веранде с его пиджаком и плащом, как хозяин, намекавший, что гостям пора убираться. Я бросил вещи в машину и подал Голубю его древнюю трубку – номер был там в памяти, а то бы он с этим уже вряд ли бы справился. На том конце не подходили довольно долго, так что и надежда стала утекать, как кровь из него.

– Люся! – сказал он наконец слабеющим, но сразу успокоившимся голосом. – У нас тут ЧП, ничего особенно страшного, но надо готовить операционную. Никого там не буди, с нами едет хирург, сам Михиладзе…

– Стой, ты же промок насквозь! – сказал я. – Пока ты ей объясняешь, я сбегаю за сухой рубашкой и курткой…

Навстречу мне шли Лиля и Хи, руки они уже вымыли, но пятна крови оставались у них на одежде – это, впрочем, через окна автобуса будет не видно.

– У тебя тоже руки в крови, и на щеке ты схватился, – сказала Лиля. – Давай быстрей!

Я побежал к раковине в кухне и стал тереть руки и лицо, но там не было зеркала, чтобы проверить. Ага, есть наверху, там же надо взять и куртку и тогда уж и права в ящике – я взбежал вверх по лестнице. Там Герта Франциевна прижимала палец к губам:

– Тсс!.. Перезвоните нам утром, мы будем волноваться…

Я схватил в своей комнате рубаху и куртку из шкафа, но замешкался, отыскивая в ящике права, которые три месяца назад засунул на всякий случай подальше, – сверху там уже лежал школьный дневник, какие-то прописи и высохший лист клена. Обратно бегом с лестницы, где я сам чуть не полетел кубарем вниз, но успел ухватиться за стену.

А Анри так и стоял, как статуя, на веранде, единственный из нас оставшийся сухим и не запачканным кровью. Я бросил ему на ходу:

– Ложись спать, только закрой ворота. Утром мы позвоним…

Я прыгнул на правое сиденье рядом с Хи, он рванул с места, а Лиля вытирала мокрую голову Голубя желтой занавеской, которую сорвала с окна, и помогала ему на ходу снять промокший свитер – он постанывал сквозь зубы, но они справлялись.

– Проклятые ворота!.. – бормотала она. – Проклятая дача! Проклятая страна! Будь проклято это все!!!

В машине, оказывается, крутился диск и бесновался Мик Джаггер, помогавший до этого Хи не уснуть в дороге. Он повернул ручку, чтобы выключить звук, но Голубь сказал:

– Пусть. Я же еще не покойник. Да и на похоронах можно это, ты же любишь.

– Ты что, дурак? – сказал Хи. Он был уже как будто совершенно трезвый. – Вопрос вообще только в том, чтобы сохранить ногу. Да мы успеем…

– Если ты не сможешь ее спасти, пусть я лучше умру. Мне нужна нога, я тогда вернусь в реанимацию.

«Oh, now, it’s only rock-n-roll but I like it…»

– Ты что, дурак?! – снова рявкнул Хи и выключил Джаггера.

– Чем это у тебя так воняет, как будто формалином в морге? – спросила Лиля.

Мы уже мчались по пустынному дачному шоссе в направлении трассы.

– Не может быть, – сказал Хи. – Они оба были в запаянных цинках. Еле втиснули – нам надо было отвезти их домой, в военный городок под Псковом. Напарник остался там – все, что нужно, я завтра смогу в Химках получить и без него. Если мы успеем…

– Поэтому желтые занавесочки?

– А?.. Что?.. Нет, это они еще бог знает с какого мирного времени, наверное.

– Если через Икшу, то тут надо налево, – сказал я. – Но там пост, наверное, лучше объехать. Тогда направо. Там будет железная дорога, но чуть дальше есть переезд.

– Проклятая страна, – продолжала сзади Лиля сама с собой, начав еще и всхлипывать: видимо, теперь у нее наступила реакция. – Проклятый француз, будь проклят тот день…

– Это твой выбор, – сказал я, не удержавшись. – У тебя были и другие варианты.

– Это ты мне говоришь? – сказала она, переставая плакать. – Ты-то всегда получал все готовое. Квартира, дача, московская прописка, МГИМО, откуда ты вылетел только из-за собственной дурости, дедушка – поэт… И даже те деньги, которые у тебя теперь есть, ты заработал не сам, а все это сделал Витошкин, ну и немножко я…

– Он же тоже не бездельничает, – примирительно сказал Хи, ведя машину со скоростью, которая казалась бешеной, но это скорей оттого, что внутри все громыхало и дребезжало. – Мы спасаем людей, а он язык, без языка мы же тоже погибнем.

– А ты?! – без передышки переключилась на него Лиля. – Ведь я была счастлива, зачем ты приехал и все разрушил?

– Значит, там было особенно и нечего разрушать, – буркнул он, глядя на дорогу.

– Перестаньте, – сказал Голубь, но голос его уже слабел. – Нашли время выяснять отношения. Лиля, надо чуть-чуть ослабить жгут, а то я перестаю чувствовать пальцы… Гоша, ты ведь сделал это не нарочно?..

– Ты совсем ебнулся?..

Мы мчались, обгоняя последнюю пустую электричку, уже вдоль железной дороги мимо станции, вот здесь должен был быть переезд, я когда-то часто так ездил. Но теперь он был перегорожен бетонными плитами. Электричка, отвалив от стации, набирая скорость и воя, проносилась мимо. Рядом остановились два парня на мотоцикле, без шлемов – видно, они просто катались тут где-то неподалеку ночью от нечего делать.

– Ребята, там дальше есть переезд? – спросил у них Хи, открыв левое окно.

– Есть-то он есть, – сказал задний ездок, и я узнал в нем давешнего водителя «девятки» с Александровского рынка. Я надеялся, что он нас не узнает: мы же были на совсем другой машине, но стало тревожно. – Но я бы на вашем месте туда не совался, – медленно сказал он, посмотрев на меня, – там всегда ночью дежурят менты…

Оба седока стали разглядывать между тем в свете фонаря через стекло – там, где она содрала занавеску с кистями, – Лилю и Голубя, кажется впавшего в забытье.

– А почему мы должны бояться ментов? – спросил Хи.

– Хули ты с ним разговариваешь? – спросил, полуобернувшись, передний. Он убрал ногу, повернул рукоятку, второй засмеялся, и они с грохотом уехали дальше.

– Это же тот самый, который днем на рынке, без лица, – сказала Лиля. – Это какой-то рок. Я их боюсь. Я тут всех боюсь, тут жить невозможно. Поехали через, как ее, Икшу. Пост – это все-таки не так страшно. Проскочим.

– Да чего нам бояться, – сказал Хи, наклоняясь вправо, чтобы открыть ящик бардачка напротив моего сиденья. Там лежал черный пистолет, но вроде не макаров, а какой-то такой, каких я даже на картинках не видел, с глушителем. – Переводчик, ты умеешь с ним обращаться в случае чего?

– Послушай, я и в стройбате старался не брать в руки ничего огнестрельнее лопаты, – сказал я испуганно. – Да ведь они же уехали, что ты паникуешь, Лия?

– Я пошутил, – сказал Хи. – Просто чтобы спокойнее было. Сейчас проблема в том, что мы теряем время и если мы не найдем аптеку, то у Пашиной ноги будет маловато шансов. Там дальше есть какая-нибудь большая станция?

– Я по этой ветке редко езжу, но, кажется, должна быть какая-то.

– Нам нужна аптека. Викасол не такой уж редкий препарат… Лиля, ты не помнишь?

– Какой там! – сказала она, чуть успокоившись. – Его все бляди пьют при месячных, но нам нужен в ампулах, да, Голубь?

– Мне нужна нога, – откликнулся Голубь, не открывая глаз. – Ведь это кара за то, что я ушел из реанимации и стал заниматься черт знает чем.

– Не говори чушь, – сказала Лиля. – Рок, кара, карма – это все не про сейчас.

– Ты рецепт не забыла? – спросил Хи, трогаясь. Она кивнула и стала рыться в сумке, нашла бланк. – Выпиши викасол и промедол. Или промедол не дадут?

– Не дадут, там нужен специальный бланк, попробуем трамал… Переводчик, у тебя есть ручка?.. Стойте, я не могу так на ходу, получаются одни каракули…

– Надо еще сначала найти аптеку, – сказал Хи, поддавая газу.

Еще километров через шесть, где к железной дороге подступили опять большие дома, на одном из них в самом деле светился зеленый крест. Мы свернули. Лиля торопливо заполнила бланк, и Михиладзе вылез из машины. Ему пришлось минут пять барабанить, пока продавщица проснулась, – было видно через витрину, как он втолковывал ей что-то довольно долго, но вернулся довольный и с пакетом.

– Попалась добрая, – сказал Хи. – Такие еще остались, если не в Москве. Все есть. Ты же попадешь ему в вену? Надо только отъехать куда-то в такое место, где светло, но никто не будет задавать вопросов…

– Там были какие-то гаражи, мы недавно проезжали, – сказал я.

Мы поехали назад вдоль путей, и там был прожектор. Хи остановился у въезда в ряды гаражей, где живыми выглядели только лопухи, еще летние, не знавшие, что уже пришла осень, а был ли кто живой в темной сторожевой будке над воротами, было не угадать. Мы открыли все двери, чтобы было светлей внутри, Хи стал протирать руку Голубя тампоном, смоченным водкой, а Лиля, ставшая вдруг совершенно спокойной, как будто на ней откуда-то появился белый халат, достала ампулы из пакета, сломала носики и уже внимательно и бережно набирала в шприц их содержимое.

– Паша, Паша. – Она побила его по щеке, а Хи сунул тампон ему под нос, и тот вроде опять очнулся. – Паша, кулаком, кулаком поработай, я не нахожу вену… Ага, есть!..

Она аккуратно, а не так, как когда-то в cul, ввела иглу, но тут на шоссе раздался треск мотоцикла: те двое, без шлемов, ехали к нам. Лиля продолжала вводить препарат, а Хи спокойно обошел машину и достал нужное из бардачка. Мотоциклисты остановились неподалеку, задний седок слез и уже направлялся к нам. В руке у него была бейсбольная бита – видно, он без нее вообще не выходил из дома. Но страшно уже не было, потому что с нами был Хи, и он был в своей стихии.

– Ты же хотел, чтобы тут тоже была война, – сказал я ему. – Вот она уже и пришла. Я присмотрю за вторым, а с этим, который с дубинкой, мы еще днем познакомились.

– Слышите, вы! – сказал тот, без лица, негромко, но внятно. – Это наш поселок и наши гаражи. Вы что тут делаете? У вас еще какой-то вроде покойник в салоне и телка…

– А ты что это с битой-то? – весело спросил Хи. – А мячик у тебя тоже есть?

– Яйца вам оторвем, вот и мячики, – осклабился тот. – Ладно, не бзди, даже деньги не возьмем, а вы оставьте нам вашу телку.

– Я тебе лучше привет передам из Славянска, – сказал Хи, поднимая пистолет. – Я там таких, как ты, немало уже повидал.

– Не пугай, дядя, врешь ты про Славянск. – Он продолжал приближаться, хотя теперь и с осторожностью, а второй молча смотрел, не слезая с мотоцикла. – А телка будет наша. Я еще днем вспомнить не мог, где же я ее видел, думал в кино. А она про силавит. Пусть пососет мой барбарон, а вы езжайте себе на кладбище со своим покойником…

– Тварь, – негромко сказал Хи и стал свекольным, как тогда в больнице. Парень застыл, а он чуть повел стволом и выстрелил ему куда-то в область бедра. Выстрел был совсем негромкий, будто кто-то просто смачно плюнул, но тот сразу выпустил биту и рухнул.

Второй застыл на мотоцикле, не двигаясь, – Хи теперь направил ствол на него.

– Ну что, запомнил номер? Это ростовский… Позвонить ворам или кто у вас тут, чтобы ты не вспоминал?

– Не надо, я все понял, – сказал тот. – Я вас вообще здесь не видел. Езжайте, а я вызову Блину скорую.

– Мы сами скорая, – сказал Хи. – Иди сюда и тащи его к нам в машину. Это кличка у него, что ли, – Блин? Похоже, морда у него правда как блин. Давай тащи, я сам его как подстрелил, так и зашью. Только телки Блину уже вряд ли когда-нибудь понадобятся. Лиля, ты его перевяжешь? Бинтов я там набрал, в пакете…

– В пах? – уточнила она деловито, заканчивая бинтовать руку Голубя и натягивая на нее свитер, – он приоткрыл глаза и смотрел теперь с испугом через открытую дверцу. – Тогда это бесполезно, все равно не довезем.

– Я так и хотел, но в последний момент все-таки в бедро, – сказал Хи. – Бог отвел, я же, в конце концов, не убийца.

– Ну, что встал столбом? Тащи, – сказала Лиля второму. – Через заднюю дверцу. И сними с него штаны, выбрось их где-нибудь, я не буду к нему лишний раз прикасаться.

Тот седок наконец слез с мотоцикла и не без усилия поднял тело товарища. Было непонятно, в сознании он или нет, а в будке над въездом в гаражи шевельнулась как будто какая-то тень, и где-то вдали сразу взвыла милицейская сирена.

– Все, запихал? Вали отсюда, – сказал Хи. – На тебе вот еще на всякий случай, я бы и в бензобак выстрелил, но байк жалко, тем более что вы его наверняка угнали.

Он навскидку выстрелил в колесо мотоцикла, и свист воздуха, вырвавшегося из шины, опять был громче, чем выстрел.

– Переводчик, за руль! Она там одна с ними двумя не справится, перевязывать надо, – крикнул Хи. – Я назад! Надо сматываться, быстро!..

– Ему тоже надо бы вколоть трамал, а то может быть шок, – сказала Лиля. – Но тут уже нет, может, заедем еще раз в аптеку?

– Еще чего! – сказал Хи. – Перевяжешь его, и пусть терпит, а я пока немного ослаблю шину у Голубя, теперь можно. Переводчик, трогай!

Я сел за руль, выжал сцепление и тронулся, приноравливаясь к новой машине.

– Стой! Надо захватить биту… – Хи уже выскочил на ходу.

– На хрена она нам?..

По насыпи чуть выше загрохотал товарный. Он схватил с земли биту, прыгнул назад, и я рванул в сторону, противоположную сирене, – вдоль путей, потом свернул и повел наугад сквозь поселок, боявшийся спать в оба глаза. Сирена выла сбоку, подонок застонал сзади, и Лиля сказала ему не то со злобой, не то, наоборот, с жалостью:

– Что, больно тебе, пидор? На, ладно, глотни обезболивающего. Погоди, разинь пасть, я тебе туда налью, чтобы ты не обмусолил горлышко…

Блин поперхнулся и закашлялся и запричитал неразборчивым, однообразным матом, а мы каким-то чудом выскочили на шоссе, по которому я гнал теперь, оставляя вой сирены за спиной и сбоку, к третьей бетонке – она должна была быть где-то уже совсем близко.

– Паша, ты в себе? Ты слышишь меня? Ответь… – говорил сзади Хи, но Голубь молчал – я видел в зеркальце, что голова его болтается уже как-то сама по себе.

– Ты не можешь уйти, – крикнул я, не оборачиваясь. – Твоя мама велела тебе, перед тем как уйти, вытащить телевизор из розетки. Тебе нельзя, пока ты этого не сделал!..

– Да… – это я скорее не услышал, а различил в свете мелькнувшего фонаря по губам.

– Давай гони, не отвлекайся, – сказал Хи. – На хрен Ярославль, едем в Москву…

Но впереди на перекресток у поста ГИБДД выскочил полицейский, махавший нам светящимся жезлом, а в другой руке у него был пистолет.

– Все, приехали, – сказал Хи. – Отстреливаться не будем, тут надо по-другому.

Остановившуюся нашу страшную машину окружили сразу несколько автоматчиков в масках. Михиладзе вылез первым, по-военному подняв руки вверх.

– Остальные тоже вышли! – крикнул, видимо, старший. – Все! – Он заглянул в салон, чтобы убедиться, что остальные сами выйти не смогут. – Руки на капот! Ноги шире!..

Один из них ударил меня сзади по лодыжке, заставив встать едва не на шпагат. Рядом в такой же неловкой позе я видел, чуть повернув голову, Лилю, но мой сторож съездил меня по затылку, и я ударился головой о стойку кузова.

– Оружие где?! – кричал старший. – Это же вы стреляли там, возле станции? А вот и пистолет. – Он сам уже тащил его из бардачка рукой в перчатке. – Еще оружие есть?

– Мы не знаем, кто стрелял, – сказал Хи с другой стороны от меня. – Этот, без штанов, сам полз через дорогу, мы его просто подобрали и перевязали. Мы врачи.

– Пистолет тоже подобрал, врач? Это «6П9», такие вообще-то где попало не валяются.

– Пистолет служебный, там на него есть документы. Он зарегистрирован в Славянске, я только вчера из тех краев.

– Руки за спину! Наручники! – крикнул старший. – Красавцы! Бампер-перелом, а второй вообще огнестрел… Бейсбольная бита – а ну-ка, ее тоже сюда. И машина какая-то левая с ростовскими номерами, наверняка в розыске. Да от вас от всех еще и перегаром разит!..

Наручники сдавили запястья, я опять повернул голову, чтобы посмотреть на Лилю – на ней тоже были наручники, и я больше переживал за нее, но спина у нее была прямая, как раньше, а я опять получил на этот раз по уху.

– Полегче с наручниками, – сказал Хи. – Мне этой ночью еще оперировать, я хирург.

– Этой ночью ты будешь занят в другом месте, а утром будешь отвечать на вопросы следователя, и тебе придется говорить правду. – В маске было отверстие для рта, но голос все равно звучал из этой дырки приглушенно и как будто механически, как в кино. – В дежурное помещение! Там документы и все из карманов! Медленно пошли!..

– Слышишь, – сказал Хи, не поворачивая головы, чтобы тоже не получить зря. – Звони Юрию Викторовичу Шарапенко.

– Кому? – делано изумился тот, на котором я разглядел погоны старшего лейтенанта.

– А ты не знаешь такого? Тогда узнаешь. Это ваш генерал.

– А ты что, его знаешь?

– Не только я его знаю, он тоже меня знает и помнит.

– Ладно, – с сомнением сказал тот. – Утром позвоню, сейчас два часа ночи, он спит.

Мы стояли в наручниках уже у входа в будку поста, но, кажется, бить нас они больше не собирались, и можно было поворачивать голову, только не резко.

– Нет, сейчас, – сказал Хи. – Потому что если подохнет тот, которого мы подобрали, то туда ему и дорога, а второй – это анестезиолог, и у него низкая свертываемость крови, и если мы не довезем его в больницу, то завтра вы останетесь без погон – все, это я тебе обещаю. Звони его адъютанту, какому-нибудь дежурному, куда хочешь звони, но передай генералу Шарапенко сейчас же, что хирург Михиладзе – тот, который пришил ему руку в Кандагаре в тысяча девятьсот семьдесят восьмом году, просит о помощи.

– Ладно, – сказала маска уже другим тоном, поняв, что это не просто понты. – Вы тут пока не дергайтесь, а я пойду попробую, если ты хирург.

Я не увидел, а услышал, как он стянул маску на ходу. Дождь кончился, пока мы ехали и воевали возле станции, но похолодало, а мы еще и сами не высохли по дороге, занявшей с приключениями, может быть, час, и я заметил, что Лилю бьет дрожь.

– Холодно тут стоять, отведите нас в будку, – сказал я. – Тем более эта женщина тоже врач, и она ни в кого никогда не стреляла.

– Старшой решит, – примирительно сказал стороживший меня автоматчик. – Вон он уже возвращается – кажется, дозвонился.

– Снимите наручники, – сказал старлей, который без маски оказался на вид довольно моложавым, с курносым деревенским лицом. – Генерал отдал приказ выделить вам пока сопровождение, а утром он сам вам позвонит.

– Ну, слава богу, – сказал Хи, потирая ладони, – с него первого сняли наручники. – Ты только пистолет положи на место, он на учете. И эту дубинку дурацкую тоже, где взял… Все, некогда, поехали.

– Я сяду к вам за руль, а машина сопровождения поедет спереди, – сказал старлей, подходя к нашей машине и открывая левую дверцу. – Маршрут следования?

– Москва, прямо по Ленинградке, там я покажу, – сказал Хи, садясь с ним рядом.

Мы с Лилей тоже стали садиться с этой стороны. Голубь попытался встать и захрипел.

– Что, что?! – крикнула Лиля. – Успокойся, мы через полчаса будем в больнице.

– Воды, – сказал Хи. – Воды, у него обезвоживание. Сейчас, Паша, сейчас…

Кто-то из полицейских, теперь как будто виноватых перед нами и готовых исполнить любой наш каприз, уже бежал с бутылкой минералки. Лиля совала ее Голубю, вода текла у него по подбородку, зато он смог сказать то, что до этого хотел, но не мог:

– А!.. Гоша! А!.. Нельзя в Москву, там же сзади с огнестрельным…

– Верно, – сказал лейтенант. – Это не мое дело, что там у вас случилось и чем кончится, но обязательно возбудят уголовное дело, и тогда наш генерал вам уже не поможет, это к Следственному комитету, если огнестрел.

– Неважно, – сказал Хи. – Возбудят дело – значит, отвечу.

– Водки… глотнуть… болит… – прохрипел Голубь, и Лиля торопливо сунула ему в рот горлышко бутылки. Он чуть глотнул и закашлялся. – Фу. А!.. Нет. Сравни: здесь даже не жизнь, а только моя нога, а если тебя задержат, то кто отвезет медикаменты, которые ты должен завтра получить? А кто будет там оперировать?.. В Яро…

Он запнулся и теперь уже только сипел что-то, из чего я вдруг даже не разобрал, а угадал, потому что знал, о чем это: «Телевизор… Розетка… Мама… Не уходи…»

Хи застыл на переднем сиденье, ярко освещенный прожектором, который бил с крыши полицейского поста, как на сцене: это был, может быть, единственный раз в жизни, когда он не знал, что делать, и не мог решиться.

– Это решение Голубя, – сказала Лиля. – В Ярославль.

– В Москву! – твердо сказал Михиладзе. – Старший лейтенант, выполняйте…

Но тот заколебался, повисла какая-то странная для этого места и обстановки тишина, и в этот момент у Голубя в кармане старинным Моцартом сыграл телефон. Достать его он уже не мог. Хи своим огромным телом как-то перевалился к нам в салон, залез в карман Голубя, достал аппарат, нажал на прием и сказал:

– Алло?!. – и вдруг спокойней, будто гора с плеч: – Нет, это не Паша, это Гоша.

– Это Люся? – догадался я. А какие еще больные могли звонить ему ночью?

– Вы Люся? – уточнил в трубку Хи и стал слушать, светлея лицом. – Подъезжаете к Сергиеву Посаду?.. Поворачивайте направо, или нет, развернитесь в обратную сторону и ждите нас после развязки. Мы едем вам навстречу, перегрузим его там. Да, минут через тридцать, у вас с собой есть кровь?.. Перфторан? Отлично!.. Лиля, Лиля, иди сюда, а ну-ка ослабь ему жгут…

Он нажал отбой и толкал Голубя локтем в бок, забыв, что тот уже вряд ли что-нибудь слышит и чувствует, как школяры толкают друг друга, чтобы похвастаться или показать на что-то, как они теперь говорят, прикольное:

– Ты умница, анестезиолог! Когда же ты успел отправить их навстречу?

– Он все успел ей объяснить, пока я ходил взять ему сухой свитер и рубаху, – вспомнил я и ответил вместо Голубя: сам он уже ничего не мог сказать, да и незачем было.

– Двое на нашей машине в сопровождение, – скомандовал старлей своим. – Идете в пяти метрах впереди, включите световой сигнал, а сирену ночью только по необходимости.

Минут через двадцать мы были на развязке у Сергиева Посада, где, так же тревожно освещая синими всполохами лес, нас уже ждала скорая из Ярославля.

Люсины очки блеснули синим, но на нас она даже не обратила внимание, бросилась к Голубю, и столько в ней было нежности и любви, что было понятно: кто счастлив, тот и прав – с ногой ли, без ноги, с ним все будет хорошо. Хи с ярославским фельдшером уже несли его на носилках в их скорую, через заднюю дверцу которой видны были внутри спасительные капельницы.

– Люся, у вас должен быть промедол, спишите на Голубя, надо вколоть этому парню, – деловито сказал Михиладзе. – И оставь нам еще бинтов…

– Я вколю, а потом поеду с вами, – сказала Лиля. – Я врач скорой.

– Здесь больше нет места, – отрезала Люся враждебно, отдала ей ампулу, захлопнула заднюю дверцу и остановилась с правой стороны фургона. – Я налажу капельницу, а вы поезжайте вперед. Паша сказал, что оперировать будет доктор Михиладзе. Это вы?

– Я, – сказал Хи устало. – Мы пока покурим и заправимся вон там, чуть дальше, а потом поедем следом, а машина сопровождения спереди. Нельзя разрывать колонну, так у нас по уставу, товарищ старший лейтенант? Как, кстати, ваша фамилия?

– Так точно! Старший лейтенант Курносов, – сказал тот, по привычке козырнув, и я чуть не прыснул, глядя на его деревенский нос.

Я угостил всех последними Gitanes и сунул смятую голубую пачку в карман, чтобы выбросить ее на заправке. Старлей с непривычки закашлялся и засмеялся:

– Ух ты! Как «Памир», у нас в детстве в деревне были такие сигареты.

– Вы с трех лет, что ли, курите, Курносов?

– С тринадцати, я просто молодо выгляжу.

– Надо будет купить новых, пока будем заправляться. Конечно, там нет Gitanes, придется, наверное, теперь отвыкать, – сказал я, поворачиваясь к Lila. – Впрочем, а что у нас меняется в жизни? Пусть-ка Анри купит мне блок в посольстве, когда будет там.

– Ну, попроси его сам, – сказала Лиля, выбрасывая окурок в кусты и залезая в автобус, все-таки снаружи было довольно прохладно. – Поехали…

Мы заправили катафалк, а там как раз подъехали машина ГИБДД и скорая. Мы ехали теперь между ними двумя, бросавшими по сторонам синие всполохи, в которых листья тоже казались то темно-фиолетовыми, то голубыми: старлей за рулем, Хи рядом, а я переместился в салон. Лиля на ходу сделала бандиту укол в ляжку и меняла повязку, а тот после укола открыл глаза и смотрел теперь молча то на свой перебинтованный пах, то на нас с нескрываемой злобой – я встретился с ним взглядом, обернувшись к Лиле. А Хи, которому пора было уже просыпаться и готовиться к станку, вдруг взревел:

– Доктор едет, едет сквозь снежную равнину!.. Порошок целебный людям он везе-от! Человек и кошка!.. а па-ра-шок тот примут! И печаль отступит! И-и тоска пройдет!..

– Прекрати, – сказала Лиля, перебираясь вперед, где три кресла были установлены задом наперед, а четвертое снято, чтобы освободить проход. – Я бы вздремнула лучше. Я хорошо сплю в машине – привыкла на скорой…

– Ладно, спокойной ночи, – сказал Михиладзе. – А ты, бандит, не сопи там, а то отрежу ногу, на фиг мне надо ее пришивать…

Лиля легла, чуть согнув ноги в коленях: она была маленькая и места ей там хватило. Я набросил на нее сверху свою куртку, которую взял для Голубя, но она ему была больше не нужна. Минут десять мы ехали в молчании, и я догадался, что она в самом деле уснула, согревшись: я даже мог расслышать, наклонившись, ее спокойное дыхание.

– А вы правда, что ли, вчера из Донбасса? – шепотом спросил у Хи старлей.

– Ошибся малость, уже позавчера. А ты туда в отпуск собрался? Телефончик дать?

– Телефончик у меня есть, они сами названивают, – сказал Курносов.

– Денег, что ли, хочешь подзаработать?

– Ну, не только, там же за идею тоже…

– А звать-то тебя как, Курносов?

– Александр, – чуть запнувшись, ответил тот. – Можно просто Саша.

– Саша, если не из-за денег, не езди туда, – сказал Михиладзе. – Послушай меня, ты вроде парень не злой, а я все-таки доктор. Не езди, нечего тебе там делать.

Старлей озадаченно замолчал, а я шепотом спросил Хи:

– Что, АББА?

Он помолчал, прежде чем ответить:

– Да, ты умеешь находить слова, переводчик.

– Это твое слово.

– Но я не догадался там его применить. А ведь точно: попса. Там вот такие, – он кивнул головой назад, – только размножаются, как бациллы… Видно, их уже не переделать… Лия, ты спишь или только прикидываешься? Ладно, про мотоцикл ты почти угадала. Нет, они у меня его не отобрали, хрен бы я им его отдал. Я его сам сбросил с обрыва – разогнался и спрыгнул перед самым обрывом, а он, как на крыльях, полетел. Нельзя порождать зависть, это их питательная среда…

– Ничего, когда кончится война, я куплю тебе «Харлей-Дэвидсон», лучше красный, – сказал я. – Деньги у нас теперь есть.

– Напомню, – сказал Хи. – Но когда она кончится?

– Я, может, тоже бы в Луганск, если бы ты меня возле гаражей не подстрелил, – сказал сзади любитель бейсбольных бит Блин.

– Э, да ты патриот! – сказал Хи. – Конечно, я тоже виноват: надо было тебя просто отмудохать, но я вспыльчивый и был контужен когда-то – не сдержался. Придется, так и быть, зашить твое муде. И поехали со мной в Дебальцево, там таких полно, придурков, – посмотрим, на что ты сгодишься.

– Надо было все-таки стрелять ему по яйцам, когда он размахивал битой, – сказала Лиля из-под куртки. – Везем на стол, ты его прооперируешь, а он тебя потом еще и заложит.

– С этим парнем вам надо что-то придумать, – сказал старлей. – С огнестрельным его нельзя оставлять в больнице. Придется регистрировать, это уголовное дело. Зачем вы его вообще потащили с собой?

– Глупый вопрос, – сказал Хи.

Подстреленный сзади притаился: зря он напомнил о себе.

– Погодите, так это его, что ли, бита? – обрадованно догадался Курносов. – И вы все трое видели, как он ею замахнулся?

– Нет, это вон, переводчика, – сказал Хи. – Он решил научиться играть в бейсбол. Да, этого, а чья же. Но у меня нет времени все это кому-то тут объяснять, там у меня раненые, и там уже не приходится разбирать, кто из них какой мудак и зачем туда попал.

– Я слышал, Юрий Викторович каждый день встает в пять утра и час занимается в зале, прежде чем ехать к себе на Самотечную, – сказал старлей. – Я его, конечно, видел только пару раз из строя, но такая легенда у нас ходит про него.

– Когда Юрий Викторович позвонит, я ему скажу, что вы нам очень помогли, – сказал Хи. – Значит, Курносов, Саша?

– Так точно, старший лейтенант Курносов, МРЭО ГИБДД-4.

– Запомнил. Но то не его вопрос, – сказал Хи. – Впрочем, вы правы, Курносов, мне ведь разных приходилось оперировать… – Он повернулся ко мне: – У меня телефон разрядился, дай-ка мне твой, переводчик. Хотя нет, с твоего не надо, я сейчас свой подзаряжу, у меня и зарядка есть, и карточка украинская…

– Точно! – восхищенно догадался старлей. – К вам же всяких, наверное, возили, пусть с ним блатные сами и решают…

Но тут рация у него на груди гнусаво сказала: «Первый, прошли поворот на Гаврилов-Ям, скоро Ярославль, а там нам куда?»

– Остановимся у поста, доложите сейчас им по связи, а там пусть они ведут. Вы поедете дальше в хвосте колонны, а потом заберете меня у больницы, и домой спать…

* * *

К больнице на набережной мы подъехали около трех утра уже целой кавалькадой – две машины ГИБДД, выключив мигалки, остались снаружи, а скорая с микроавтобусом через ворота заехали во двор. Больница если и спит, то редко глубоко и спокойно: каждую ночь в ней кто-то умирает и остывает к утру, а кого-то, наоборот, время спасать – три окна на втором этаже старого корпуса светились не синим, как другие, а огненно-белым, как будто ангелы, проснувшись еще до рассвета, уже расправляли там, внутри, свои грозные и спасительные крылья.

Голубя извлекали с предосторожностями и даже подобострастно: по дороге в скорой он ожил, а здесь стал уже снова замглавврача и даже командовал с носилок Люсе, Лиле и Михиладзе, а больше никого лишних тут не было:

– Давайте его первым, везите сразу в операционную.

– Сегодня тут командовать буду я, – сказал Хи. – Сначала тебя.

– Его нужно до восьми, мы же можем его не регистрировать до обхода?

– Тебе это может стоить должности, – сказал я. – Но ты же и твердил всю дорогу, когда приходил в себя, что хочешь вернуться в реанимацию. Или ты уже передумал?

Он промолчал, покосившись на Люсю, а та посмотрела на меня так, что я запнулся: то ли не поняла контекста, то ли у нее с чувством юмора вообще было неважно, да и не было тут на самом деле ничего смешного. Откуда-то появилась вторая каталка, и как-то вдруг я остался в темном и холодном после дождя осеннем саду один – я ведь не принадлежал к их касте, а переводчик им там был не нужен.

Здесь я уже все знал. Обойдя сад по периметру дорожки, я толкнул дверь лечебного корпуса – Голубь ведь не велел запирать ее на ночь. В полутьме я прошел по коридору и остановился у кабинета с надписью «Эхокардиография. Врач Грачева Л. В.». Я толкнул эту дверь, которая тоже почему-то оказалась не запертой, и прилег на кушетку, снова ощутив спиной ее холод. Вот тут, у самого моего лица, была ее коленка в полупрозрачном чулке: «Чвок! – шш-шух…» Так это же все было только вчера утром, а три дня назад я вообще был еще в Африке. Зачем же жизнь несется так быстро?

Но коленка Ларисы – мягкой, но с норовом, – больше не занимала меня: я понял, что не думаю даже о Голубе, лежавшем сейчас на операционном столе, а только о Лиле – как она там? Я встал и снова вышел в сад, остановился, вслушиваясь, где раздастся на этот раз шорох листьев под спинами и коленями онкобольных, но все было тихо и пусто: дождь и холод, что ли, их распугали?

– Молодой человек! – тихо окликнул меня сзади охранник в камуфляже, и я подумал, до чего же у нас все нелепо: никто ничего так и не смог придумать поумней этого «молодого человека». Или правда мы все здесь вечно несовершеннолетние?

– Да?..

– Тут приехали и спрашивают доктора Михиладзе, а он в операционной. Но вы же приехали вместе с ним, вы не могли бы поговорить?

В полутемном вестибюле стоял человек невысокого роста, очень хорошо и тщательно одетый для пяти часов утра, а в трех метрах от него торчал другой – видимо, охранник: он все время чуть переминался с ноги на ногу, как боксер на ринге, хотя здесь вряд ли кто-то собирался на них нападать.

– Мне сказали, что вы приехали с доктором, – уточнил невысокий. – Вы друг Георгия?

– Да, – сказал я, потому что это было теперь уже, точно, правдой.

– Прекрасно, меня зовут Мераб. Давайте пройдем ко мне в машину, а то здесь неуютно, а там можно выпить кофе, – предложил он. Он говорил очень правильно, но с акцентом, возможно, он даже чуть подчеркивал его нарочито.

Охранник в камуфляже распахнул перед нами дверь, и мы вышли на набережную – над тем берегом, за Волгой, небо уже начало едва заметно сереть. У дверей больницы стоял, не выключая подфарников, одинокий черный седан – такой отполированно роскошный, что «лендровер» Анри рядом с ним показался бы грязной «девяткой» из Александрова. Но мне не хотелось туда садиться, тем более что воздух над рекой был свеж и чист.

– Простите, Мераб, мне не хочется в машину, мы сегодня наездились. Мы можем сесть на лавочку, для вас это прилично?

– Почему бы и нет. Реваз, принеси нам кофе. Вы курите? Сигару?

– Сигара в шесть утра это, как теперь говорят, прикольно, – сказал я, раз уж меня тут только что назвали молодым человеком, и он едва заметно поморщился.

Мы сели на скамейку, глядевшую на реку, там в темноте между бакенами проплывал теплоход, едва светлевший на черной воде, но с огоньками над верхней палубой и на корме. Охранник встал позади, а водитель нес нам из машины кофе и сигары, он даже их обрезал и дал прикурить сначала ему, а потом мне. Вежливый Мераб сказал:

– Он не стал мне ничего объяснять по телефону, но я подумал, может быть, у доктора какие-то проблемы, иначе он не стал бы звонить ночью. О, разумеется, я его дождусь, но может быть, нужно принять какие-то безотлагательные меры?

– Я думаю, это не лишнее, вопрос надо решить до восьми, до первого обхода, когда больница станет как муравейник, – сказал я так же учтиво.

Сигара в самом деле была восхитительна, да и кофе хорош.

– А вы кто по профессии, если не секрет? С вами приятно беседовать.

– Переводчик. Мы познакомились с Михиладзе у одного француза.

– Понятно. А из меня он несколько лет назад вынул три пули. Но дома, в больницу меня нельзя было везти. Так что у вас случилось, если я не слишком любопытен?

– Вам можно, а вот полиции вряд ли нужно все знать. Просто мы везли раненого, и по дороге ему надо было сделать инъекцию. Пришлось остановиться в безлюдном месте под фонарем, а там к нам привязался этот парень на мотоцикле. Они хотели обидеть женщину, которая ехала с нами, их было двое. Это там, недалеко от станции. Ну, доктор сгоряча и выстрелил в него, тем более что тот был с битой.

– Понятно. Что за станция? И где этот недоносок сейчас?

– Станцию я точно не вспомню, это по другой ветке от моей дачи – на Фрязево. А этот парень здесь, в больнице. Я думаю, доктор Михиладзе как раз его оперирует.

– А зачем вам надо было везти его с собой? – спросил вежливый, затянувшись сигарой и подержав дым во рту. – Извините, что я спрашиваю, это не имеет отношения к делу, но мне важно понять это для себя. Ведь он обидел очень уважаемых людей, даже не дав себе труда узнать, кто вы такие. Зачем вам было рисковать и теперь тратить время на падаль?

– А зачем он вытаскивал из вас три пули? – спросил я. – Неужели только ради денег?

Я почувствовал спиной, как громила сзади напрягся, но вежливый только рассмеялся.

– Тоже верно, – сказал он. – Я как-то об этом сразу не подумал. Я понял. Мы попросим тут кое-кого забрать этого малого часов в семь, отвезти его домой, но кое-что по дороге ему объяснить. Но я все-таки дождусь Гоги.

– Думаю, это будет правильно. Прекрасная сигара. Можно я заберу с собой окурок?

– Ну что вы, я вам дам с собой еще несколько, раз они вам понравились… А сам я никогда ни в кого не выстрелил, чтобы вы знали… Реваз, пойди принеси полдюжины.

– Спасибо, – сказал я, но и окурок все-таки тоже сунул в карман.

Больничный охранник почтительно подходил к нам:

– Доктор сейчас выйдет, они закончили.

Мы все втроем вернулись в вестибюль, и сверху вскоре спустились Гоша и Лиля – переодетые, как-то по-особенному умытые, но вид у них обоих первые мгновенья был такой, как будто они только что прилетели с луны.

– Все в порядке, – откуда-то оттуда сказал Хи. – Может быть, он будет чуть хромать, но с Люсей это не страшно. Он сможет вернуться в реанимацию, если она еще его пустит.

– Тебе бы такую Люсю, – сказала Лиля. – Сидел бы ты дома и не ездил ни на какую войну. Но тебе же надо адреналину…

– О, Мераб, простите, что заставил вас ждать, – спохватился Хи, только сейчас увидев гостя, – тот умел быть незаметным. – Я просто не думал, что вы приедете сами, проблема не так сложна. Как ваше здоровье? Ничего там не беспокоит?

– Спасибо, если не напрягаться, то даже не вспоминаю по целым неделям. Но я уже отошел от дел, так что все хорошо. Про того парня ваш друг мне уже очень любезно все рассказал. Его можно забирать? Я понял, что это надо сделать до восьми? Реваз, позвони…

– Тут есть такая Люся, Реваз ее сразу узнает, она добрая, в очках, – сказал я. – Она вам все объяснит, откуда его забрать.

– Не беспокойтесь. Но мы с доктором Гоги должны еще выпить за встречу.

– Не могу, дорогой Мераб, спасибо за предложение и за помощь, но мне сегодня еще далеко ехать за рулем. Если я вам понадоблюсь, вы знаете, как меня найти, но в этот раз я звонил вам с другой симки.

– Это украинский номер, вы там на войне?

– Да, батоно Мераб. Но я не воюю, я лечу.

– В добрый путь! – сказал невысокий. – Реваз, ты позвонил, они едут?.. До встречи!

Реваз совал мне сигары. Их машина уехала бесшумно, только красные стоп-сигналы мелькнули по набережной в мутном рассвете.

– Очень порядочный человек, – сказал Хи, глядя им вслед. – Патриот. Но какая судьба!..

– Тебе бы надо поспать, – сказал я.

– Некогда, придавлю где-нибудь по дороге на заправке пару часов, – сказал он. – Звонил генерал: у меня есть сутки, чтобы исчезнуть вместе с этой машиной где-нибудь в ДНР. Я теперь там тоже буду как все. Пойду за машиной, не предлагаю вам ехать со мной.

– Хочешь сигару вместо Gitanes? Батоно Мераб подарил мне шесть, да еще у меня есть окурок. Ты заработал, я тебе отдам пять – пригодятся.

– Спасибо, я не выкурю больше одной за дорогу, а там они будут не нужны, – сказал он, суя сигару в карман кожанки. – Нельзя возбуждать там зависть.

– Довезешь нас до вокзала? Мы сядем на электричку, – сказала Лиля.

– Сейчас выгоню свой танк, – сказал Хи. – До вокзала – это легко.

– Чуть не забыл, тебе привет от Володи Плоткина, я его встречал в Тунисе, – сказал я, когда мы влезли в автобус с желтыми занавесками, постаравшись присесть на краешек, где не было пятен крови. – Он говорит, что ты выпрыгивал, как дьявол, над сеткой…

– А, да, помню, волейбол! – сказал он. – Сейчас, конечно, так уже не прыгну. А может, и выпрыгнул бы – иногда, знаешь, стук мяча снится, охота поиграть.

– Сделай для меня еще одну вещь, – сказала Лиля, думавшая о чем-то своем и даже не разобравшая эту нашу чепуху про волейбол. – Обещаешь?

– Для тебя – все, что смогу.

Движение на улицах было еще не оживленное, хотя автобусы ехали полные.

– Позвони Анри, ты же можешь чуть-чуть по-французски, да и по-русски он тебя тоже поймет. Скажи ему… Нет, это я сама скажу, а ты скажи, что если он будет пытаться меня вернуть, к нему подъедут эти твои ребята из ДНР.

– Ты серьезно?.. Хорошо, позвоню откуда-нибудь из Химок, когда все там получу, а то что же его будить. Вот и вокзал. Переводчик, у тебя деньги есть?

– Да, спасибо, у меня теперь с этим нет проблем. Тебе дать на бензин?

– Нет, мне не нужно, я насчет ваших билетов. Вон кассы, вам туда, до встречи…

– Пока.

– Пока. Еще увидимся, бог даст.

Мы как раз успели на семичасовую электричку, она была полна в понедельник, но нам достались два сданных кем-то билета рядом, и я посадил Лию у окна.

– Что же ты теперь собираешься делать? – спросил я, пока мы еще не тронулись. – Попросишь у Витошкина кредит на московскую квартиру под приемлемые проценты?

– У Витошкина я больше ничего просить не буду. Да и сомневаюсь я что-то, что там хватит на московскую, не больно-то это раскупается, дураков уже нет. Зато в Крыму я и с такими деньгами буду королевой, а может, пойду и поработаю куда-нибудь в санаторий. Зато там – море…

– А Верочка? Она же тоже живая, чтобы ее вот так туда и обратно возить.

– Ну что Верочка? Все равно она почему-то не любит Анри.

– Неужели ты это из-за машины? – спросил я.

– Машина – это просто последняя капля. Но ты же все угадал, тебя не проведешь: да, я перечитывала «Крыжовник». За дверью каждого счастливого человека должен стоять кто-нибудь с молоточком и напоминать ему стуком, что есть несчастные. Вот для этого вы и приехали вчера. Да если бы и не приехали – не получается у меня быть счастливой. Или как-то не так это надо делать…

– Вот что, – сказал я. – Ни в какой Крым ты не вернешься, а выйдешь за меня замуж. Только надо будет запретить эту рекламу «Барбарона».

– Зачем это тебе? – сказала она, помолчав. Тут как раз поезд тронулся, и капли дождя поползли по стеклу. – Только не говори, что ты меня любишь. Тогда мне останется только пойти в тамбур и выброситься на ходу из поезда.

– Меня-то любить как раз сложно, – сказал я. – Я часто сам себе бываю мерзок. А ты до нынешнего утра просто не понимала, чего достойна… «Любить иных – тяжелый крест, а ты прекрасна без извилин, и прелести твоей секрет разгадке жизни равносилен…»

– Это откуда?

– Пастернак. Это, который «не читал, но скажу»… «Легко проснуться и прозреть, словесный сор из сердца вытрясть, и жить, не засоряясь впредь. Все это небольшая хитрость». Понимаешь, так получилось: я люблю вас всех: Хи, Голубя, тебя – мы не должны расставаться. Но не могу же я сделать такое предложение Голубю, хотя он мне и объяснял тут как-то, что сексуальная ориентация – это не главное… Эй, ты что?

Она плакала теперь беззвучно, как этот дождь в окне, и уже не слушала мое ерничанье.

– Да, – сказала она сквозь слезы. – Да, теперь я поняла. Я буду любить тебя всю жизнь. Я никогда не буду тебе изменять. Просто прости мне все. Как ты сказал? «Легко…»

– «Легко проснуться и прозреть, словесный сор…»

Я почувствовал ее голову у себя на плече: она уже спала, она беспокоится по ночам, зато привыкла спать вот так, на ходу – в скорой.

Что ж, до сих пор она держит свое обещание, хотя писать я все равно предпочитаю в доме отдыха, где мне никто ничего не должен. Да и я тоже уже мало кому что должен, вот только Верочке почему-то не нравится французский.

На этом месте я хотел бы поставить многоточие, оставив финал открытым, но это еще не конец истории, к сожалению.

* * *

В конце ноября, когда дни становятся коротки, а ночи бесконечны, черны и промозглы, Лия позвонила мне из больницы и попросила срочно приехать. Я спросил, что случилось, но она ответила как-то непонятно, что да, случилось, но не с ней. Я сел в новый «ауди», чьи кожаные сиденья еще пахли магазином, и сразу попал в пробку на Ленинградском. Погода была точь-в-точь такая, как в тот раз в марте: падал мокрый снег, из-под колес на лобовое стекло летела грязная жижа, день был похож не на день, а на бесконечный вечер, который уж скорей бы закончился, чтобы можно было лечь и провалиться в сон.

Я оставил машину у ворот и пошел через парк к приемному отделению, где она теперь работала дежурным врачом, – там у парапета, на который санитары привычно затаскивали носилки с больными из скорых, стояла чужая в их белом ряду знакомая грязная машина с желтыми занавесками. Я уже все понял. Лию в белом я тоже увидел еще издали, но пока я туда подходил, она махнула человеку в камуфляжной куртке куда-то в сторону, он сел в свой страшный катафалк, и тот отъехал.

– В морг… Завтра в их специальный крематорий, нас туда не пустят, мы же ему даже не родственники, мы здесь попрощаемся, утром. Хотя он в цинке, и они не велят вскрывать, – объясняла Лия, опершись на мою руку так тяжело, будто в ней сейчас было не пятьдесят, как всегда, а двести кило, словно этот цинковый гроб сейчас тоже лежал у нее на плечах.

– Давно это случилось?

– Они сказали, три дня назад. Там есть свидетельство о смерти.

– А почему к тебе? У него же есть, кажется, жена.

– Не знаю. Ой, мне Белле Исааковне сейчас надо будет позвонить, – спохватилась она. – И еще Голубю в Ярославль. Всех собирать не будем, это странная история, только свои… Они сказали, что Хи сам дал им мой телефон перед смертью.

– Как это может быть? Он сам, что ли, застрелился? Это на него не похоже. Хотя о чем мы сейчас говорим? Я вообще не могу себе его представить мертвым.

– А мне страшно подумать, что он был ранен и понимал, что умирает, что он умирал несколько часов, а может быть, дней… Я же чувствовала что-то такое…

– Почему нельзя вскрывать?

– Ну, наверное, разложение… Какая разница? Они сказали: нельзя, и все. Вот он там лежит, там есть окошко, в цинке, я заглянула – ну да, он… Спасибо, что ты приехал. Тебе еще придется забрать Верочку из школы, а мне надо в морг и звонить…

На следующий день в маленьком зале при больничном морге народу собралось совсем немного. Приехали на машине из Ярославля Голубь с Люсей, он был еще на костылях, но нога его срасталась правильно. Люся в очках не отходила от него, а он только обнялся с нами и все время молчал. Пришли Вика и Женечка – я их не сразу узнал в пальто: добрая сестра обняла Лилю, и обе заплакали, а Вика отвернулась, ища, куда положить букет роз, но там, на подставке, был только металлический ящик с окошком, величиной не шире, чем кормушка в тюремной камере. Я собрался с духом, чтобы туда заглянуть, – лицо его, видно было, не очень изменилось. Я подумал, что, если бы не эта консервная банка, он бы сейчас оттуда выпрыгнул, как в волейболе над сеткой, – черные глаза горят, вихры в стороны – он бы оттуда выскочил и заорал: «Где ты, где ты, где ты, белая карета?..»

Я стоял чуть в стороне, так как не принадлежал к их ордену, а был только случайно и временно допущен, и старался не упускать прямую спину Лии. Последней вошла совсем пожилая и сгорбившаяся женщина, которую поддерживал за локоть торжественный сухой старик в дорогом пальто – сразу видно, что нездешний. Никто не знал, что теперь делать, надо ли что-нибудь говорить железному ящику и кому тогда начинать. Старик понял, что должен взять на себя ответственность, положил сухую руку на металл и сказал:

– Печально пережить тебя, сын, но мы будем гордиться тобой: ты был настоящий врач и погиб в бою как мужчина…

Белла Исааковна, продолжавшая держаться за его руку, закивала головой, но ничего не могла сказать и не плакала – наступила тягостная пауза.

– Серебряный мотоцикл… – начал Голубь, но дальше он уже не смог говорить.

– Что ж, – сказал князь, – раз тут так, по-воровски, мы тебя помянем в Тбилиси. Я позову всех, кого там вылечил, я тебе обещаю. А здесь – что же, пойдемте…

Мы вышли в парк, чьи голые ветки расчерчивали мутное и мокрое предзимнее небо, и пошли к стоянке за воротами. Лия сказала:

– Простите меня, если сможете, Белла Исааковна.

– Ну что ты, деточка, – ответила та. – Не ты же придумала эту войну.

Голубь на костылях ковылял медленно, и мы отстали. Лия сказала совсем тихо:

– Я попросила нашего патологоанатома все-таки вскрыть, а потом запаять обратно, они там умеют, и он посмотрел. Слава богу, Хи не мучился долго. Был всего один выстрел, но прямо в сердце навылет, из макарова, метров с трех. Наверное, он им что-нибудь не так сказал, а извиняться он ни за что бы не стал. Ну, вы же его знаете… Знали.

Мы прошли еще метров сто, и перед воротами я сказал:

– По крайней мере он был из нас единственным, кто не изменил себе.

Голубь довольно уверенно переставлял свои костыли по мокрому асфальту – им надо было направо к машине, ждавшей их с водителем, и мы обнялись на прощанье.

– Почему единственным? – сказал Голубь. – А ты?

Я посчитал тогда, что это аванс. Но теперь, когда я уже готов поставить точку, я надеюсь, что Бог, меня таким создавый, тоже как-то войдет в мое положение.

Яко долготерпелив и многомилостив, и да будет Воля Твоя, Аминь.

Предыдущая главаГлава 1 из 4Следующая глава