— Как вы насчет Рима, батюшка?
Дуня, другая Дуня, Феня и Домаша с завистью взглянули на Леокадию.
— Имя-то у вас, сударыня, действительно как бы римско-католическое.
— Еще бы! — повела бы плечом Леокадия и лихо отошла бы в сторону. Но так как она была в белом, то чьи-то черные рукава заметно образовали бы темный крест на ее стане.
— Что это вы призадумались, Эсэс? — спросила Лямер: — Вам уже надоело Мирандино?
— Нет, это так, — отвечал Сергей.
— А мне здесь нравится. Или это после Москвы? Посмотрите: тополя, детишки, на дороге пыль, под балконом Фингал. Что это он сегодня все лежит? Нет этих, знаете, трамваев, оркестров, режиссеров.
— Да и сахару нет, без него и чай пить не хочется, — сказал подошедший Федор.
— А, мы уже встали! И кажется, с левой ноги?
— Файгиню, оставь мои ноги в покое. Сергей, идите меня умывать.
Федор действительно глядел заспанным, взъерошенным, тусклым, кулачками протирал он себе глаза.
Сергей лил воду в протянутые ладони Федора, лицо которого сразу освежилось, покрытое водяным лаком.
— Вы действительно не в духе, Федор?
— Духа вообще нет, пора это знать. Дайте-ка сюда полотенце.
Вернувшись на балкон и отодвинув от себя стакан с чаем, Федор принялся за сочни, изготовленные бабушкой. Он отворачивал верхний лепесток теста и извлекал муку, запеченную в белом твороге. После трех сочней лицо его совсем просветлело, как лик иконы в Успенье.
— Ну, Файгиню, ну, Сережка, дело движется к развязке: истинно говорю вам, дондеже, убо, аще, что завтра будем пить чай уже с сахаром{282}.
— Неужто выдадут! — воскликнула бабушка. — Вот сколько здесь живем, ничего нет.
— Что же ты, пророк, что ли, Федя? Да и то сказать, встал ты хмурый, желтый.
— Я сержусь, Файгиню, есть причины, да и Сережка уезжает. Ему не придется пить сладкого чая. Оставайтесь-ка вы здесь еще хоть на денек.
— Нет, Федор, мне никак нельзя, вы сами знаете. Но если ваше пророчество сбудется, то да усладит вам сахар горечь разлуки.
— На кого ты нас покидаешь, отец наш{283}? — запела Лямер, вставая из-за стола.
Из-под досок балкона, заходивших под танцующими, раздалось недовольное рыканье Фингала.
— Он недоволен, — сказал Сергей, — у него здешний, местный вкус. Ему, очевидно, больше бы понравилось «Гайда, тройка, снег пушистый, мчится парочка.{284}».
— Втроем, — добавила Лямер.
Из-под балкона раздалось, однако, несколько стенаний. Федор, не выдержав, лег на землю и полез под балкон.
— Скандал, скандал, — сапоги Федора, не скрытые балконом, неудержимо плясали. Наконец, отряхивая с локтей землю и куриные перья, Федор вылез, весь красный.
— Кто бы мог думать, ай да Фингал, — Федор прошептал что-то на ухо Лямер. Было слышно слово «шесть».
— Так молока им туда скорее, — догадался Сергей.
— Ах вы, иностранец! Они еще не умеют лакать с блюдца. Фингал их сам накормит. А вот ему, действительно, можно дать молока.
Хозяйка, узнав о случившемся, заметила кратко, что надо будет позвать сегодня же Мотеньку. Сергей умолял пригласить кого-нибудь другого, только не Мотеньку. Хозяйка указывала, что вообще, конечно, дело это недолгое, но она хотела бы доставить Мотеньке удовольствие, так как он иногда исполнял в Туле ее поручения. Наконец Иса Макаровна полезла сама под балкон. Сквозь прореху в полу отчасти было видно ее сраженье с Фингалом: отдувающаяся жирная спина хозяйки, костистая собачья лапа, рычанье и крики «цыц!».
Наконец уже с наполненным мешком пошла хозяйка к ведру, из которого недавно черпал Сергей воду для умыванья Федора. Ничего не доставая из мешка, она, немного помяв его, втиснула целиком в ведро и удалилась к колодцу. Сергею припомнились слова Федора, сказанные при умываньи{285}.
— Значит, — сказал он, — Дамка умнее Фингала и недаром выбрала развалившуюся избу.
— Ну, Федя, иди гулять с Сергеем, ведь он завтра уезжает. О Фингалке я позабочусь, это наше материнское дело.
Федор в русской рубашке шел по полям, сегодня уже совершенно просторным. Вчерашняя золотая полоса исчезла. Стали курить и напевать, сперва, под влиянием Лямер, из опер, но пение не вышло.
— К черту папиросы, — закричал Федор, — давайте лучше помолчим.
Пологий овраг выглядел колким от уже стриженой, но не бритой ржи. Роща, где два дня тому назад встретили девушек, стояла тихо, по-воскресному не знающая, что ей делать.
Сели на бугреватой кочке. Федор начал объяснять бурение:
— На конец одного из звеньев штанги{286}, Сережка, навинчивают буровую ложку, а на другой конец ушко, и в проушину вставляют рукоятку. А как все просто у этого бурового мастера: водочка да девочки — вот и воскресенье пролетело незаметно. Ему столько же лет, как и вам. Разбитные светлые глаза. Сейчас он, вероятно, прохлаждается. Как, по-вашему, хорошо бы быть таким, как он? Помните девушек тогда в роще?
— Я помню их и в роще, и на деревенской улице, и вчера у попадьи. Я только не понимаю, почему, когда я приехал, они сказали, что у них здесь Стратилатов много?
— Ну, это глупость, это буровые мастера сложили такую песню. Вам ее незачем знать.
Рассмеявшись, Федор полетел с кочки. Валяясь по траве и задирая кверху ноги, заголосил он: «Во субботу, день ненастный, нельзя в поле работать, ни борунить, ни пахать, во зеленый сад гулять{287}».
«У него выходит, надо и мне», — подумал Сергей, опрокинулся навзничь и попробовал тоже выделывать выкрутасы, но не мог сравняться с Федором. Однако оба решили, что это недурно снова стать пятнадцатилетними.
Из-за кустов раздался смех: тот, другой Федор, сидел там с гармошкой и Марьянкой. Под песни обоих Федоров и Сергея завела она пляску, босоногая, в малиновой юбке. Наконец, умаявшись, застыдилась и села поодаль от своего жениха, покусывая былинку. Сергей и Федор, прощаясь, поцеловали ей руку и подмигнули тому Федору. Оркестр, составленный из прищелкиваний языком, из губ, сложенных для свиста с всунутыми в рот двумя пальцами для придания посвисту разбойничьего оттенка, из хлопанья в медные тарелки ладоней, уже шествовал по черноземной пашне.
Встреченный землепашец, работавший, несмотря на воскресенье, поглядел, снял шапку и промолвил:
— Бог в помочь.
Но оркестру некогда было отвечать на его приветствие: медные трубы старательно набирали в себя горячий воздух, готовясь к трем оглушительным и заключительным своим аккордам.
— Стойте, — сказал Федор, — вот, кстати, проверим десятника: эта Моя невинность забывает иногда прикрывать дудки щитками, туда может попасть всякая дрянь.
Среди хлебного поля утоптано было гуменцо. Коричневый этот песок, по словам Федора, рудокопы называют «табачком».
— Под ним фосфориты — твердые глянцевитые желвачки.
— А что под этим щитком? Вообще, что вы чувствуете на дне дудки?
— Здесь сто пятая, глубина тридцать метров. А вот, кстати, он сам. Ну как, все в порядке?
Десятник не отвечал, сумрачно глядя на Федора.
— Я тебя, товарищ, спрашиваю, все ли в порядке?
— Если б ты, Федор Федорович, не был моим начальником, я бы с тобой и говорить не стал после того, что случилось.
— Что так? Значит, уже случилось? Вот они, мои-то кнопки! Колются насквозь!
— Сам знаешь. Да не в кнопках дело. А как прочитали все, так и повалили.
— Да и ты знаешь, — возразил Федор, — зачем сам не смотрел. Могло бы выйти и похуже. Жена да боится мужа{288}. Ну не сердись, Моя невинность.
Десятник еще колебался, наконец пожал протянутую Федором руку.
— Шума-то, визга-то сколько было, — сказал он, — я от них прямо бежал. А ты, Федор Федорович, может, и прав, мне-то оно лучше, авось теперь она и совсем образумится. Прощай пока, пойду другие дудки обсмотрю. А только здесь мне после всего оставаться никак невозможно. Попрошусь в другой район.
Федор посмотрел вслед ушедшему. Сергей засуетился, желая узнать, в чем дело.
— Тайна сия велика есть{289}, — отвечал ему Федор.
— Так вы хоть намекните, я догадаюсь.
— Нет, нет, нельзя. Поломайте-ка себе голову.
— Хорошо, поломаю ее вслух{290}. Слушайте: мы сейчас встретили Леокадина мужа. Он десятник, а вы красный инженер. Деревня здесь, разумеется, кулацкая. Следовательно, вы убиты, Федор.
— Но факты этому противоречат: я живехонек.
— Да, мускулы ничего себе, но у того Федора лучше. Ну тогда другое. Вы с кем-нибудь тайно обвенчались, да? То-то вы в роще все про девушек вспоминали. Вы завтра похищаете Леокадию? Она образумится. Вот почему тут ее муж. Он, само собой, согласен.
— Близко, но не совсем то. Это я, конечно, сделаю завтра в первую голову. Не уезжайте, сами увидите.
— Невозможно, Федор, и так мне будет порядочный нагоняй. Но я заранее вижу: закрытая карета подкатывает к Леокадину дому, вы, как условлено, свистите три раза. Леокадия в капюшоне спускается по веревке, которую она скрутила из простыни и прикрепила к подоконнику кнопками. Спустившись, Леокадия пляшет, но накалывается голой пяткой на оброненную кнопку и взвизгивает. Дверцы захлопываются, форейтор гонит стремглав, но на мосту дураччйо, кулаччйо, в масках, с дубинами, вилами, пистонами окружает карету. «Смерть или кошелек!» Кошелька у нас с вами нет, значит, смерть. Карета опрокидывается, Леокадия тонет в реке, становится зеленой нимфой, увитой водорослями, и держит зеркало. Все бегут на утопленника, видят ржавую, как чай, воду, вопят, девицы причитают: «Я страдала, страданула, с моста в речку сиганула». А вы, Федор, летите из шарабана вверх.
— Вот это очень похоже на правду, — сказал Федор, — а когда мы с вами сейчас придем домой, оказывается, кулачье восстановило старый режим. Пришлось бы читать французские романы с Зюзи, ездить к обедне, и потом нас с вами немедленно арестовали бы, лишили бы всех прав и состояния, которого, впрочем, у нас нет, и сослали бы в Сибирь.
— Нет, в самом деле, Федор, еще возможно знаете что? Буровой мастер забрался в шалаш к Елене. Хотя, знаете, я не против этого. У него такие разбитные глаза.
— Ну, Гриша Ермолов ее в обиду не даст. Идемте скорее домой, есть хочется. А вот и Файгиню вышла нам навстречу. А вы, известное дело, дрянь.
Лямер одиноко шла, закинув руки назад.