К книге
Биография моего блокнотаЧАСТЬ I. В ДНИ ВОЙНЫ. БИОГРАФИЯ МОЕГО БЛОКНОТА Повесть в новеллах. САМОНЬКА
41%
ЧАСТЬ I. В ДНИ ВОЙНЫ. БИОГРАФИЯ МОЕГО БЛОКНОТА Повесть в новеллах. САМОНЬКА
16

«Побывал наконец в родном селе... Между прочим, встретил Самоньку. Стыдится, что не был на войне. Слава фронтовиков, похоже, не дает ему покоя. Представляется какой-то важной особой. Но разве проведешь моих селян. Высмеяли Самоньку вдрызг!

Этого долговязого парнишку с большими оттопыренными ушами звали в нашем селе Самонькой. Уши были очень приметной частью на круглой Самонькиной голове потому, что они непомерно большие, и потому, что вечно горели жарким пламенем от частого и не слишком ласкового прикосновения к ним отцовской руки. Помнится, Самонька принимал ежедневную трепку как должное, с мужеством провинившегося, когда в голове, сколько бы ни искал, так и не сыщешь хотя бы самый малый довод в свое оправдание. Да и что ты можешь сказать, ежели тебя хватают в чужом саду или в огороде, хватают и ведут к папаньке, который к тому же носил очки и прозывался четырехглазым вовсе не для того, чтобы не видеть проделок сына?

Мой старший брат Ленька имел неосторожность состоять в дружбе с Самонькой и по этой причине часто получал от своего отца то же самое, что его приятель — от своего. Нередко экзекуции вершились в один и тот же день, даже в один и тот же час, и это вроде бы уравнивало друзей, делало наказание не столь уж чувствительным.

Все-таки, думал Самонька, не меня одного отодрали, но и Леху. Ленька в свою очередь мог подумать точно так же о Самоньке, и обоим было легче. Не зря же сказано: на миру и смерть красна. Во всяком случае, через какой-нибудь час они начисто забывали о полученной трепке и, встретившись, уже планировали очередной разбойный набег на чей-либо сад или бахчу.

В школу Самонька и Ленька ходили лишь до рождества, на большее у них не хватало усердия. Забежит, бывало, Самонька в заранее определенный им срок к другу и торжественно объявит:

— Леха, кончаем!

При этом жутко выпачканная чернилами сумка с истерзанными учебниками и тетрадями летит к чертям, а плутовская рожица Самоньки сияет безмерным счастьем.

Ленька давно ждет этого часа и, разумеется, тотчас же соглашается.

Неведомо как, но приятели все же докарабкались до третьего класса, а уж дальше продвинуться не смогли. Так и сидели третий год в этом самом третьем, пока их не поперли совсем из школы.

Потом Самонька неожиданно исчез из села.

Его все уже позабыли, как вдруг — лет пятнадцать спустя — Самонька объявился вновь. Теперь это был высоченный детина, годов этак тридцати, в военной форме, по которой, однако, невозможно было определить, к какому роду войск причислен ее владелец.

Родных на селе у Самоньки не было — мать и отец умерли, а единственный дружок Ленька убит на войне, затерялась его могила где-то в Смоленских лесах.

Словом, не перед кем было Самоньке похвастаться и своей великолепной формой, и городским своим благоприобретенным выговором, презирающим местное, волжское оканье. И, что самое главное, не перед кем погордиться своей необыкновенной должностью в самой аж столице Москве. А как ему, бедняге, хотелось похвастаться! Если признаться по-честному, только для этого одного и припожаловал он в родное село.

С досады дернул как следует сорокаградусной в обществе семидесятипятилетней и непьющей бабушки Настасьи, у которой остановился квартировать, и сейчас же почувствовал жгучую потребность поведать ей, кто он и что.

— Знаешь, бабушка, где я служу?

— Нет, милый. Откель же мне знать?

— В Москве, бабушка!

— В Москве?! — удивилась Настасья, и Самоньке показалось, что старуха глядит на него с крайней завистью.

Он повторил с большей гордостью:

— В самой Москве, бабушка!

— И где ж ты там, сынок... кем?

Самонька глянул в одну, в другую сторону, покосился на окно, как бы опасаясь, что их подслушивают, и шепотом, как величайшую тайну, доверительно сообщил:

— Важный объект, бабушка, охраняю.

— Сторожем, значит?.. Трудно, поди? Вон мой старик десятый, кажись, год колхозные амбары охраняет, сторожит, стало быть... Ни дня ни ночи покоя нету... Придет, прозябнет весь...

Самонька нетерпеливо перебивает:

— Не сторожем, бабушка, пойми ты!.. Важный объект! Понимаешь?!

— Как же, как же, голубок!.. Вот я и говорю — простоит, сердешный, с ружьишком всю ночь. А ночи-то зимние длинные-предлинные, морозы лютые, стужа... Спроворю ему самовар. Весь как есть выпьет... Легко ли сторожем-то быть? Понимаю, чай, не первый год на свете живу...

Самонька в отчаянии крутит головой:

— Да пойми ты наконец, старая, не сторож я, не караульщик... Это тебе не амбары стеречь, а важный объект!

Бабушка Настасья продолжает, однако, свою линию:

— Я и понимаю, я и говорю: нелегко тебе, сынок. Сторож — должность беспокойная, ночная. Мой-то вон придет под утро домой, в бороде сосульки намерзли, отдираю ему их... Шел бы ты, говорю, старик на пенсию — сто семнадцать трудодней полагаются пенсионеру, хватит с нас... Нет, говорят, старуха, рано мне на пенсию — людёв не хватает в колхозе, как же я могу лежать на печи... Люблю, говорит, сторожить колхозное добро, особливо хлеб... Так что трудная у вас с моим стариком должность, сынок! Как же, я все понимаю!

Самонька чуть не плачет:

— Пошла ты к дьяволу, бабушка, со своим сторожем! — кричит он со стоном.

— А я, милый, сама так думаю: бросьте вы с моим стариком это самое...

Самонька — в бешенстве. Он соскакивает с лавки и, обхватив голову, бегает по избе, не находя, что делать: попробуй что-либо втолковать этой глупой старухе! Надо бы кому-нибудь помоложе...

Вдруг его осеняет:

— Бабушка, вдов-то много, поди, в селе?

Настасья хитренько глядит на своего квартиранта, вновь усевшегося против нее за столом.

— Ты, что же, сынок ай неженатый?

— Не женатый, бабушка. Не успел. Война помешала... Так как же... есть такая, помоложе что б?

— Есть. Как не быть? Много их опосля войны, сынок, осталось. И детных, и бездетных...

— Ну, ну!

— Ты, милый, сходил бы к Журавушке. Рада-радешенька будет.

— А она что, тово?..

— Молодая и личиком сходственная.

Самонька нетерпеливо ерзает на лавке, новые ремни на нем беспокойно скрипят, уши вспыхивают, как два ночных фонаря.

— Не прогонит, говоришь?

— Нет, нет. Поди, милый. Рада, говорю, будет.

— А живет-то она где?

— Да вот сразу же за Кочками, за озером. Первый дом справа.

Самонька стремительно встает, привычным движением рук расправляет под ремнем складки гимнастерки, смотрится в зеркало, рядом со своим отражением видит отражение радиоприемника, притулившегося в углу, на божнице, рядом с темными ликами святых. Не оглядываясь, спрашивает:

— Почему приемник-то молчит, бабушка?

— Корму, вишь, нет. В воскресенье старик поедет в район, купит.

— Чего купит?

— Корму.

— Питания, что ли? Батареи?

— Ну да.

Оглядев себя раз и два в зеркале, Самонька собирается уходить. У двери задерживается:

— А как же ее зовут, Журавушку вашу?

— Так и зовут — Журавушка.

— Что же, у нее имени нет?

— Как же, есть Марфушка. Да назвал ее покойный муж Журавушкой — любил, вишь, очень — так и осталась.

— Ну, я пошел! — с легкой от нетерпения дрожью в голосе сказал Самонька и вышел на улицу.

Вернулся перед рассветом, не включая лампы, разделся в темноте, быстро улегся на отданной ему хозяйской кровати.

Бабушка Настасья лежала на печи. Утром, проснувшись раньше гостя, она увидела на лице спящего, под правым его глазом, преогромный синяк — он жутко лиловел в предрассветных сумерках.

Старуха дрогнула от сдерживаемого, рвущегося на волю смеха, быстро спустилась на пол и загремела у печки ухватом.

Самонька приоткрыл подбитый глаз и украдкой глянул на хозяйку — к великому своему конфузу, узрел в уголках сморщенных ее губ ехидную, торжествующую ухмылку.

«Ах ты, старая ведьма! — гневно подумал он, пряча под одеяло лицо. — Постой, я те покажу Журавушку! Я не позволю смеяться надо мной!»

Когда рассветало, вернулся старик сторож.

Самонька и Настасья завтракали. Воспылавший было жаждой отмщения, гость вел себя сейчас более чем тихо и скромно. Очевидно, он был благодарен хозяйке за то, что у нее хватило душевного такта не спрашивать у квартиранта, где тот приобрел дулю под правым глазом.

Однако Настасья не успела предупредить старика, чтоб и он поступил точно таким же образом, и роковой для Самоньки вопрос все же был ему задан:

— Кто это тебе, товарищ, кхе... кхе... поднес?

Георгиевский кавалер еще с времен японской войны и унтер-офицер по воинскому званию, старик изо всех сил старался соблюсти субординацию и про себя очень огорчился, что у него вырвалось это обидное для «высокого» гостя словцо — «поднес». Как истинный солдат, поспешил на выручку попавшему в беду товарищу, заодно ликвидируя и свою промашку:

— Не в яму ль какую угодил, в старый погреб?.. Их с тридцатых годов вон сколько осталось... как после бомбежки. Неровен час — ввалишься... Сколько одного скота покалечено!..

— Об косяк, в темноте, — чуть внятно пробормотал Самонька.

— Оно и так бывает... Я прошлым летом тоже вот, как и ты, звезданулся... чуть было совсем глаза не лишился... А ты, товарищ, осторожней будь... Они, косяки эти, почитай, у всех дверей имеются... Так что же мы... можа, выпьем маненько? А? Достань, старая, соленого огурчика... В городе, значит, в Москве? Так, так... Ну и что... много там народу?

— Много, дедушка, — живо отозвался Самонька, радуясь, что разговор перекинулся на другое, пошел в сторону от нежелательной для него темы. — Миллионов шесть будет.

— Фью-ю-ю! — удивленно присвистнул старик. — И что же, все они там важный объект охраняют?

— Зачем же все! — снисходительно улыбнулся Самонька. — Кто на заводе, кто в учреждении — кто где. Все работают, все служат.

— Все, значит? Это хорошо, коли все. Ну, а ты насовсем к нам али как?

— Нет, дедушка, на побывку. Погостить. В отпуске я.

— В отпуске? Ну-ну. А нам сейчас нельзя. Работа у нас с вами разная. Вот будет поболе машин в колхозе, тогда... Не желаешь, значит, в родном селе оставаться? Плохо. А то оставайся, передам тебе свою орудью, — хозяин показал на стенку, где висело его старенькое ружье, — а сам на покой. Опыт у тебя есть. Важный объект охраняешь. А мой объект — наиважнейший. Хлеб! Что могет быть важнее хлеба? Хлеб — имя существительное! — Старик вымолвил эти слова особенно торжественно и по-ораторски воздел руку кверху. — Потому как все мы существуем, поскольку едим хлеб насущный! — От первой выпитой чарки лицо старика, красное с мороза, покраснело еще больше, ликующие глазки сияли победоносно, и он повторил с звенящей хрипотцой в голосе: — Хлеб — имя существительное, а весь остальной продукт — только прилагательное к хлебу. Так-то, товарищ!

Самонька, как известно, и в школьные-то свои годы не шибко разбирался в существительных и прилагательных, тем не менее в словах старика ему почудился обидный намек. Настроение его явно шло на убыль. Не желая вступать в рискованный диспут со стариками, он нашел предлог и быстро ушел на улицу.

Но именно тут, на улице, честолюбивым Самонькиным мечтам был нанесен окончательный удар. Не сделав и десяти шагов от дома, он увидал человека в форме артиллерийского полковника. Боясь разоблачения, юркнул за угол избы, и все это на глазах любопытствующих женщин, среди которых, к немалой своей досаде, Самонька вмиг приметил Журавушку.

В течение того невеселого дня Самонька сделал еще одно поразительное открытие: оказывается, его родное село при желании могло бы насчитать добрый десяток офицеров, перед званиями которых выдуманный Самонькин чин выглядел бы весьма и весьма скромно.

На третий день, наскоро попрощавшись с бабушкой Настасьей (деда дома не было — находился на охране своего «объекта»), Самонька быстрым шагом направился прямо на станцию. Длинные, оттопыренные уши его, поддерживающие форменную фуражку, полыхали жарким огнем, так что от них хоть прикуривай.

Предыдущая главаГлава 16 из 39Следующая глава