«9 мая 1945 г. Не самый ли это радостный день?! И странно, что именно в этот день так «зло» поддел нас Миша Лобанов!..»
Мы встретили его на продпункте в Ташкенте в начале декабря 1941 года, перед тем как выехать во вновь формируемую стрелковую дивизию в одном из небольших городков Северного Казахстана. Путь предстоял дальний, и мы запасались продуктами. Мы, то есть я и мой сосед по госпитальной койке старший лейтенант Грищенко, обратили внимание на Лобанова по двум причинам, скорее даже по трем: во-первых, лейтенант стоял рядом, в одной очереди; во-вторых, он ехал с нами в одну часть; в‑третьих, и, очевидно, главным образом потому, что этот офицер поразил нас своим видом: он был мал ростом и очень молод, его хотелось назвать не иначе как «мальчик».
Было странно видеть на нем лейтенантские знаки различия. Меня все время подмывало спросить его: «Послушай, хлопец, а уж не воспитанник ли ты какой-нибудь части? Не рано ли ты, братец мой, нацепил знаки различия?» Однако я не спросил. Сделал это за меня не отличавшийся особой деликатностью старший лейтенант Петр Грищенко. Он положил свою тяжелую руку на плечо Лобанова и, когда тот, застенчиво улыбнувшись, повернул курносое, круглое лицо, спросил:
— Откуда вы, молодой человек?
Нельзя сказать, чтобы вопрос прозвучал уважительно по отношению к еще незнакомому нам лейтенанту. Но Лобанов не обиделся. Он только опять как-то робко, неловко улыбнулся, и его маленькие черные глазки с несомненным восторгом уставились на моего приятеля. Меня нисколько не удивил этот взгляд. Грищенко был настоящий красавец: высок, строен, в меру горбонос, с крупным волевым ртом. Но это не все: на его новенькой гимнастерке сверкали две старательно начищенные медали «За отвагу», и это последнее обстоятельство не могло, конечно, не вызвать восторга у всякого человека, в особенности же у людей, не нюхавших пороху. А то, что Лобанов не нюхал пороху, у нас не вызывало ни малейшего сомнения. К тому же и сам он утвердил нас в этом убеждении, сказав в ответ на не слишком вежливый вопрос Петра:
— Я с курсов.
— Ну что ж, с курсов так с курсов. Вместе, значит, едем! — сказал Грищенко покровительственно. — На какую же должность?
— Командиром роты, — тихо ответил Лобанов и покраснел.
— Роты?! — Грищенко недоверчивым взглядом окинул маленькую, щупленькую фигурку. — Послушай, лейтенант, а ты не того... не загибаешь, случаем?
— Нет. Я — правду... Командиром роты связи.
Меня забавлял вид моего дружка. Петру явно не нравилось, что вот этот мальчик назначен на равную с ним должность. Правда, Грищенко мог бы успокоить себя тем, что сам он ехал командовать не обычной, а разведывательной ротой, которая, как там ни говори, была все же на особом положении у командования и которая, пожалуй, приравнивается к батальону, в чем меня старательно убеждал Петр еще в штабе округа, где мы получали назначение. Но сейчас Грищенко, по-видимому, забыл об этом и продолжал недоверчиво выпытывать у лейтенанта.
— Рота — дело серьезное, — говорил он Лобанову веско, уверенный в том, что каждое его слово много значит для этого юнца: ведь Лобанов имеет дело не с кем-нибудь, а с фронтовиком, черт побери! — Тут, брат, голова нужна. А то можно засыпаться, — на всякий случай припугнул Грищенко. — Может, для начала тебе и взвода хватило б, а?
— Меня на роту назначили, — спокойно и как будто даже равнодушно ответил Лобанов.
— А ты б отказался. Не могу, мол, ротой...
— Как же откажешься, коль приказ? — удивился Лобанов.
— Приказ?.. — в некотором замешательстве пробормотал мой приятель и, чтобы выиграть время на обдумывание доводов, начал было рассказывать какую-то притчу из фронтовой жизни. Поведать ее он не успел: подошла наша очередь получать продукты. Досказал уже в поезде, который мчал нас по студеной и, казалось, бескрайней Казахстанской степи. И, закончив, внушительно подытожил: — Вот как бывает, дружище, на фронте-то. А ты...
Кроме медалей Петр Грищенко привез с фронта не то чтобы уж очень глубокую, но все же порядочную отметину, которая лиловела на его левом предплечье. Отметина эта пользовалась у моего дружка особым вниманием: редкий час он не вспоминал о ней, любой предлог считал подходящим, чтобы рассказать о своем ранении. И часто напевал какую-то песню о ноющей ране.
Болела она у него почти всегда. Стоит чуть перемениться погоде, Грищенко начинал яростно почесывать левое предплечье, сокрушенно приговаривая: «Во... черт, покоя от нее нет». И оголял свою длинную волосатую руку. «А у тебя как, не болит?» — обращался он ко мне, чтобы, очевидно, не остаться одиноким в своем хвастовстве.
Я охотно поддерживал его: «Болит, дьявол бы ее взял совсем!» — хотя, если признаться по-честному, я уже давно забыл о том, что у меня вообще было когда-нибудь какое-то ранение. Раны наши, разумеется, давно зажили, и мы были вполне здоровы — я и мой приятель Петр Грищенко. Но что поделаешь, мы были молоды, мы не могли не похвастать тем, что уже успели пролить несколько капель своей крови за родную землю.
Ехали мы до места назначения что-то уж очень долго. Телеграфные столбы, мелькающие за окном, белая степь, кипяток на полустанках, домино, консервы да и собственная болтовня — все это надоело до смерти, и поэтому мы страшно обрадовались, когда на шестые сутки путешествию нашему пришел конец.
Степной городок, куда мы приехали, не поразил нас ничем. Случилось это просто потому, что мы его не видели. Едва вышли на привокзальную площадь, подвернулась какая-то полуторка, которая в один час перебросила нас в лагерь из многочисленных деревянных бараков.
— Эх-ма! — неопределенно вздохнул Грищенко и сокрушенно свистнул, косясь на темные и угрюмые громады бараков, вокруг которых с волчьим, злым подвыванием кружила вьюга, наметая снежные курганы и косы. — Это не Ташкент, а значительно хуже... Как ты думаешь, лейтенант? — обратился он к Лобанову.
Тот промолчал. Только как-то несмело улыбнулся.
— Что, грустно? — не без ехидства осведомился у него Петр. — То-то же! Ну ладно, пошли! Авось найдем кого-нибудь. Есть же здесь хотя б одна живая душа!
Еще на вокзале мы узнали от военного коменданта, что дивизии как таковой пока что нет. Существует один лишь ее номер и больше ничего и никого, если не считать начальника штаба да двух работников, десятка полтора молодых солдат и вот нас троих — командиров еще не существующих рот.
Лютая стужа, по-хозяйски разгуливавшая вокруг бараков, оказалась полновластной хозяйкой и внутри них: у большинства помещений не было окон.
Мы с трудом отыскали штаб и предстали перед начальником — пожилым офицером с утомленными, неласковыми глазами. Доложив о прибытии, мы подали ему свои документы. Он молча взял их и так же молча по очереди стал «изучать» нас сердитыми глазами.
Меньше всех начальник штаба занимался Петром Грищенко: судя по всему, командир разведроты понравился подполковнику, что называется, с первого взгляда, да Петр и впрямь выглядел орлом. Несколько дольше смотрел на меня и совсем долго — на лейтенанта Лобанова. Вероятно, щупленький вид молодого офицера не вызвал особого восторга и у подполковника.
— Вы сами пожелали командовать ротой связи? — спросил он строго, так, что Петр Грищенко шепнул мне: «Ну, дела нашего «мальчика» плохи. Жаль парня!..»
Нам действительно было жалко Лобанова: за время путешествия мы привыкли к нему; нам понравился этот застенчивый, спокойный и отзывчивый малый, который к тому же относился к нам с искренним уважением. Сейчас мы видели, как румянец утопил веснушки на широком лице Миши — так мы звали своего спутника с той минуты, как узнали его имя, — и нетерпеливо ждали, что ответит он сердитому подполковнику, не растеряется ли... Если растеряется, тогда считай, что дела лейтенанта действительно плохи. Но Михаил ответил как-то уж очень по-будничному просто:
— Меня назначил штаб округа на эту должность, товарищ подполковник.
— А справитесь? — спросил начальник штаба. Теперь он смотрел на Лобанова уже иными глазами, нежели прежде.
— Раз мне приказано...
— Добро! — перебил его начальник штаба и улыбнулся неожиданно доброй, отечески-ласковой улыбкой, как-то хорошо осветившей его морщинистое лицо, которое, должно быть, за долгие годы беспокойной службы подполковника познакомилось с южными и северными, с западными и восточными ветрами, было многократно сечено дождевыми струями, опалено зноем и стужей.
Я догадывался о причине такой резкой перемены подполковника в отношении к маленькому лейтенанту. Она заключалась, видно, в двух словах «мне приказано», произнесенных Лобановым со спокойным достоинством.
— Ну что ж, товарищи, будем работать! — сказал начальник штаба нам всем и, обращаясь уже к одному только Лобанову, добавил: — Будем командовать, товарищ лейтенант!
Мы с Петром Грищенко все же никак не могли представить себе, как станет командовать своей ротой наш новый товарищ: уж очень мало было в нем командирского! «Его и солдаты-то, пожалуй, не будут слушать», — думал Грищенко, украдкой поглядывая на почти детское лицо Лобанова. О том же думал и я, вспоминая при этом тоненький голосок Михаила.
На следующий день в наши роты стали прибывать люди — народ довольно разношерстный и разнокалиберный. Молодые парни: колхозники, шоферы, бухгалтеры, учителя, рабочие; русские, украинцы, казахи и грузины; безусые и сорокалетние, степенные и важные, озорные и тихие, безобидные и самолюбивые, веселые и мрачноватые. Словом, разный народ. И вот всех их нужно было сделать солдатами. И это поручалось нам, еще совсем юным командирам, для которых многие будущие солдаты сгодились бы в отцы.
Наши подразделения размещались в соседних бараках, и это позволяло нам время от времени встречаться, присматриваться друг к другу. Не скрою, по-прежнему у нас было повышенное любопытство к Лобанову. Любопытство это, однако, вскоре сменилось удивлением: перед нами вдруг исчез прежний и явился совсем другой Лобанов. Он мог подолгу держать в положении «смирно» какого-нибудь нерадивого солдата, заставлять несколько раз подряд проползать по-пластунски одно и то же расстояние в полной выкладке, три-четыре километра бежать бегом с катушками кабеля за спиной и рыть окопы в мерзлом грунте. Несмотря на лютую стужу, его солдаты возвращались с учебного поля мокрые, вспотевшие. Даже занятия, которые у других офицеров обычно проходили в казарме, Лобанов проводил в поле, в «снежном классе», как говорил он сам.
С нарушителями порядка он был строг до крайности. Особенно доставалось бойцу по фамилии Камушек. Об этом Камушке стоило бы сказать подробнее. Казалось, фамилию Камушек ему дали в насмешку: большего несоответствия фамилии внешнему облику, пожалуй, невозможно себе представить. Рядовой Камушек был длинен, тонок и неуклюж, как колодезный журавль. Обмундирование всегда вступало в непримиримое противоречие с его комплекцией. И надо было быть лейтенантом Лобановым, чтобы в конце концов ликвидировать это противоречие. Маленький Лобанов стоял перед непомерно длинным солдатом и говорил:
— Ну что за вид у вас, рядовой Камушек? Ну поглядите вы на себя! Разве вы солдат? Разве вы связист? Объявляю вам...
Однажды два связиста, в числе которых был и Камушек, вернулись с поля обмороженными. Они прокладывали кабель по снежной целине, вели «нитку» к наблюдательному пункту командира дивизии. Лобанов раздобыл где-то решето, через которое просеивали снег и таким образом маскировали закопанный кабель и следы связистов. Увлеченные этим новым для них делом, солдаты не заметили, как их щеки прихватил мороз. И вот теперь они ходили с обмороженными щеками. Это было хоть и не столь большое, но все же ЧП, и за него командиру роты пришлось отвечать перед комбатом. И вот тут-то Лобанов стал вновь прежним — немножко робким.
— Виноват, товарищ майор. Недоглядел.
Петр Грищенко решил «всерьез» поговорить с Лобановым. И он это сделал, когда мы остались втроем после офицерского собрания, на котором Лобанову порядочно влетело за ЧП в его роте.
— Послушай, Михаил, — начал Грищенко без лишних предисловий. — Надо все-таки больше заботиться о подчиненных.
— Я забочусь и ничего лишнего от них не требую, — спокойно возразил Лобанов и по обыкновению покраснел. — Но мне с этими людьми придется воевать, бить фашистов, и я...
— Ну что ты? — нетерпеливо перебил его Петр.
— Я учу их тому, что потребуется на войне.
— Видал его! — Грищенко победно взглянул на Михаила. — Нет, ты слышишь, что он говорит, а? А знаешь ли ты, что требуется на войне? — наступал торжествующий лейтенант.
— Знаю.
— Где же это? Неужели в Ташкенте ты на войну-то нагляделся? Хо!
Лобанов промолчал. И я не видел по его лицу, чтобы он обиделся на Петра.
Как-то разведчики и связисты участвовали вместе на одном учении. Во время привала Грищенко подошел к телефонисту Камушку, которому, как известно, больше всех доставалось от Лобанова, и участливо спросил:
— Ну как, солдат, нелегко служить-то?
— Трудно, — признался тот чистосердечно, но потом, почесав еще не совсем зажившую щеку, вдруг добавил: — Служба всюду трудная. Нашему лейтенанту тоже нелегко. И вам нелегко.
Грищенко молчал. Вот это «нашему лейтенанту», кажется, объяснило Петру очень многое.
Потом — фронт. Наблюдая на фронтовых дорогах и перепутьях Лобанова, мы должны были отметить для себя, что и тут командир роты связи не изменил своего курса: он по-прежнему был суров и строг с подчиненными. А ранней весной 1945 года Петру Грищенко где-то в районе венгерского города Секешфехервар (об этом городе наши солдаты, между прочим, говорили, что его легче взять, чем назвать, хотя, как оказалось потом, и то и другое было чрезвычайно трудно сделать), — так вот, в районе этого злополучного города Петру еще раз пришлось задуматься о невзрачном с виду, но удивительном офицере.
Группе разведчиков было приказано ночью проникнуть в расположение противника и захватить «языка». Задание хоть и нелегкое, но для разведчиков вполне привычное, особых тревог не вызывало. Однако Грищенко почему-то решил произвести этот очередной поиск сам и лично возглавил группу. И — надо же было случиться так! — разведчики были обнаружены немцами и перехвачены. Пришлось быстро проникнуть в какое-то каменное строение и забаррикадироваться в нем. Гитлеровцам, понятно, хотелось захватить разведчиков живыми, но это им не удалось: разведчики злобно отстреливались из автоматов и близко к строению не подпускали. Радиостанции у Грищенко не было, стало быть, помощи ждать не приходилось. Оставалось одно: биться до последнего патрона, до последней гранаты и как можно дороже отдать свою жизнь.
И, как ни трудно было свыкнуться с этой страшной мыслью, разведчики покорились ей. И вот наступила ночь, третья по счету ночь. По одному диску на автомат, по одной гранате на бойца. Этого хватит, пожалуй, еще на один день боя. А там...
— Кто-то подползает.
— Тебе показалось.
— Нет, не показалось. Ползет...
Оцепенели в напряженном ожидании.
— Товарищ капитан! Это наш... радист к нам пробрался!
И вот разведчики жарко дышат на него, помогают трясущимися от волнения руками натянуть антенну. В этом теперь спасение. Скорее, скорее!..
Переданы координаты. Ну, а теперь можно и познакомиться.
— Как ваша фамилия, ефрейтор?
— Камушек, — коротко и спокойно отвечает тот.
Грищенко долго молчит, что-то вспоминая.
— Камушек... Камушек... Кажется, я знаю тебя, друг наш долгожданный. Как же ты добрался-то до нас? Ведь кругом немцы!
— Комбат приказал, — все так же коротко и по-будничному просто отвечает солдат.
День Победы разведчики и связисты отмечали вместе. Это было в маленьком и чистеньком чехословацком городке неподалеку от Праги. Мы, то есть капитан Грищенко, Герой Советского Союза капитан Лобанов и я, сидели за праздничным столом рядом. Я заметил, что мой приятель Петр Грищенко уж что-то очень пристально рассматривает мускулистую, короткую, будто литую, шею Михаила Лобанова.
— Это... когда тебя так, Миша? — наконец не выдержал Петр, показывая на глубокий шрам, чуть выглядывавший из-под воротника лобановского кителя. — Что-то я не слыхал, чтоб тебя ранило... Когда же все-таки?
Лобанов смутился:
— Давно. В июле сорок первого. Под Жмеринкой.
Грищенко и я переглянулись. Потом улыбнулись. Улыбнулись, надо сказать, самым глупейшим образом — это была единственно возможная реакция в подобной ситуации.
— Так какого же ты черта молчал тогда в Ташкенте, когда мы...
— Когда вы меня фронтовыми историями угощали? — улыбнулся Михаил.
— Ну да!
— А вы меня не спрашивали.
Нам ничего не оставалось, как наградить маленького капитана увесистыми тумаками.
В тот день у нас был большой праздник.