Но совершенно уже невыносимой становилась ситуация советского историка, когда бреши, оставленные классиками, заполняли чиновники из идеологического отдела ЦК КПСС. Самый важный их взнос состоял в простом, но непреложном постулате, согласно которому истории России предписывалось развиваться в направлении от феодальной раздробленности к абсолютной монархии, ничем не отличавшейся от европейской. Причем, защита этого постулата почиталась ни больше ни меньше как патриотическим долгом историков.
Другими словами, из страха, что Россию могут чего доброго зачислить по ведомству восточного деспотизма, советским историкам предписано было доказывать прямо противоположное тому, что провозглашают сегодня неоевразийцы (включая главного редактора — и автора — Тома VIII, исполнявшего в ту пору, как это ни парадоксально, роль одного из главных жрецов в храме священных «высказываний»). Вот они и доказывали, что самодержавие вовсе не было уникально, что Россия, напротив, была более или менее как все и нет поэтому никаких оснований отлучать ее от Европы. Более того, неограниченная власть царей отождествлена была не только с европейским абсолютизмом, но и с «прогрессивным движением истории» и оттого становилась совсем уж неотличимой от Моисеевой скрижали.
Конечно, не подозревали по невежеству чиновники, что их марксистско-ленинское предписание русской истории всего лишь повторяет патриотический наказ Екатерины II, которая тоже, как известно, утверждала, что «до Смутного времени Россия шла наравне со всей Европою» и лишь Смута затормозила ее европейские «успехи на 40 или 50 лет». При этом самодержавная революция Грозного, как раз эту Смуту и вызвавшая, выпадала, если можно так выразиться, из теоретической тележки — как у Екатерины, так и у советских чиновников.
Тем не менее, даже присвоив себе функции вседержителей-классиков (и императрицы), допустили по обыкновению чиновники промашку, не подумали о том, как следует поступать историкам в случаях, когда патриотический постулат входил в противоречие со священными «высказываниями». Как легко себе представить, такие коллизии приводили к ситуациям драматическим. Вот лишь один пример. Докладывая в 1968 г. советско-итальянской конференции о крестьянской войне начала XVII века (как трактовалась в советской историографии та же Смута), академик Л. В. Черепнин пришел к неожиданному выводу. По его мнению, она была «одной из причин того, что переход к абсолютизму задержался в России больше, чем на столетие». Это был скандал.
Екатерина, конечно, тоже относилась к крестьянским бунтам отрицательно. Но ей-то классики марксизма были не указ. Черепнину, однако, следовало утверждать обратное. Ибо классовой борьбе положено было ускорять «прогрессивное движение истории» (т. е. в данном случае переход к абсолютизму), а она, оказывается, его тормозила. Аудитория затаила дыхание: доведет академик крамольную мысль до логического конца? Не довел. Вывод повис в воздухе. Намек, однако, был вполне внятный. Никогда не огласил бы свое наблюдение Черепнин, не будь он уверен, что лояльность патриотическому постулату важнее в глазах начальства, чем следование «высказываниям». Намекнул, другими словами, перефразируя Аристотеля, что хоть классовая борьба ему и друг, но абсолютизм дороже.
Еще более отчетливо подчеркнул он патриотический приоритет абсолютизма, говоря об опричнине. Признав, что «попытка установить абсолютизм, связанная с политикой Ивана Грозного... вылилась в открытую диктатуру крепостников, приняв форму самого чудовищного деспотизма», Черепнин тем не менее продолжал, не переводя дыхания: «ослабив боярскую аристократию и поддержав централизацию государства, опричнина в определенной мере расчистила путь абсолютизму». Другими словами, кровавое воцарение крепостничества, сопровождавшееся самым, по его собственным словам, «чудовищным деспотизмом», сослужило-таки свою службу «прогрессивному движению истории». Удивляться ли после этого, что вузовский учебник «Истории СССР» без всяких уже оговорок объявил : «опричнина носила прогрессивный характер»?
Как видим, коллизии между «высказываниями» классиков и патриотическим долгом заводили советскую историографию в самые беспросветные тупики, где царствование Ивана Грозного представало вдруг предвестием европейского абсолютизма в России, а «чудовищный деспотизм» залогом прогресса. Но действительный ее парадокс состоял все-таки в другом. Объявив себя единственной обладательницей истины, она продолжала изъясняться на языке Достоевского — несмотря даже на то, что обеими руками открещивалась от православия, преклонившись перед атеистическими идолами.
Именно это обстоятельство, надо полагать, так и не дало ей даже подступиться к обсуждению тех ключевых вопросов, о которых мы говорили. Гигантские цивилизационные сдвиги и «выпадения» из Европы, потрясавшие Россию на протяжении четырех столетий, вообще остались вне ее поля зрения. Философия истории оказалась для нее terra incognita.