К книге
Россия и Европа 1462-1921. Книга I. Европейское столетие России 1480-1560ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ. ГЛАВА ВТОРАЯ. Первостроитель. Новгородская контроверза
16%
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ. ГЛАВА ВТОРАЯ. Первостроитель. Новгородская контроверза
40

Сложность истории не всегда усложняет жизнь историка. Порою она облегчает нам споры. Я не знаю, например, как можно было бы сейчас опровергнуть «патримониальный» миф, наглядно продемонстрировав читателю принципиальную разницу между традициями «отчины» и «вотчины», когда бы не аналогичные акции в отношении Новгорода, предпринятые дедом и внуком и разделенные между собою столетием. Словно бы нарочно поставила история такой эксперимент, чтобы с графической, можно сказать, скульптурной рельефностью запечатлеть эту разницу. Все, что требуется в таких случаях от историка — это просто её заметить.

Однако, поскольку тема новгородской республики и её традиционных вольностей болезненна в сегодняшней России, придется нам предварить разговор об этом эксперименте заметками о связанной с ним контроверзе.

Когда Иван III взошел на престол, Новгород, как мы уже знаем, представлял собою автономное политическое тело в том сложном и неуправляемом конгломерате, который условно назывался Московским государством. Так же, как германские торговые города, родственные ему по политической структуре, Новгород, собственно, был олигархической республикой, чем-то вроде русского Карфагена. Формально высшим органом власти считалось в нем всенародное вече. Оно ежегодно избирало посадника (президента республики) и тысяцкого (генерала, командовавшего народным ополчением), и те ведали администрацией, военным делом и юстицией. Реально же это выборное правительство контролировал, говоря словами В. О. Ключевского, считающегося лучшим знатоком вопроса, «Совет господ, Herrenrath, как называли его немцы, или господа, как он назывался в Пскове. В истории политической жизни Новгорода этот боярский совет имел гораздо большее значение, чем вече, бывшее обыкновенно послушным его орудием».

Это тем более бросалось в глаза, что вече, конечно, не было представительным учреждением, делегатов туда не избирали. Просто, заслышав звон колокола, все граждане города бежали на сходку. И потому «на вече не могло быть ни правильного обсуждения вопроса, ни правильного голосования. Решение составлялось на глаз, лучше сказать, на слух, скорее по силе криков, чем по большинству голосов. Когда вече разделялось на партии, приговор вырабатывался насильственным способом, посредством драки: осилившая сторона и признавалась большинством». Еще хуже обстояло дело, когда страсти достигали такого накала, что враждующие партии собирали свои отдельные веча, одно на Софийской стороне, другое на Торговой. В этих случаях исход «голосования» решался буквально побоищем двух огромных толп на большом Волховском мосту.

При всем том, однако, вольности Новгорода были вполне реальны. Выражались они главным образом в двух вещах. Во-первых, новгородцы свободно избирали должностных лиц республики. Во- вторых, с князьями, которых они приглашали для защиты своих владений, отношения у них были договорные (и, согласно договору, во внутренние дела республики князья вмешиваться не могли). А поскольку «устройство новгородской земли... было лишь дальнейшим развитием основ, лежавших в общественном быту старших городов Киевской Руси», то вольности Новгорода были живым свидетельством того, что, вопреки Карамзину, Русь от начала до конца оставалась вполне европейской страной, где самодержавием и не пахло. Так или иначе, новгородцам было что терять. Такова одна сторона контроверзы.

Другая состоит в том, что, не присоединив Новгород, новорожденное российское государство практически не имело шансов стать органической частью Европы. Просто потому, что новгородская империя контролировала весь Север страны (самую развитую и процветающую в ту пору её часть), отрезая тем самым России возможность непосредственной коммуникации с Западом. В буквальном смысле: новгородские владения действительно перекрывали все её выходы к морям — не только к Балтийскому, но и к Белому. А если еще иметь в виду, что от сухопутных связей с Европой Москва была тогда отгорожена, как выразился один коллега из Вильнюса, «могучим литовским задом», то независимость Новгорода обрекала её на полную изоляцию от Европы.

Короче говоря, не присоединив новгородские земли, которые князь Иван справедливо считал своей «прародительской отчиной» (в конце концов страна от самого своего начала была Киевско-Новгородской Русью), Москва не только не могла завершить свою Реконкисту, но и оказывалась безнадежно отброшенной в Азию. Вот и спрашивается: что было важнее для будущего России — сохранить новгородские вольности или все-таки дать стране шанс стать европейской державой?

Честно говоря, я не знаю историков, кроме Ключевского, которые всерьез задумывались бы над этой коварной контроверзой. Для советской историографии, например, проблемы тут вообще не существовало: централизация страны была для неё высшей, безусловной ценностью (как мы еще увидим в Иваниане, именно необходимостью этой централизации ухитрялась она оправдывать даже зверства опричнины, а не только ликвидацию новгородских вольностей). Для большей части дореволюционной и эмигрантской историографии проблема Новгорода состояла не столько в его вольностях, сколько в том, что он служил яблоком раздора между Литвой и Москвой, чтобы не сказать, между «латинством» и православием. И потому, как с полным сознанием своей правоты восклицает эмигрантский историк Василий Алексеев: «Со стороны православной Москвы это была действительно борьба за Родину и за Веру!» Для западной историографии проблемы тут и вовсе не было. Ясно же, что не мог московский деспотизм мириться с новгородскими вольностями. Так над чем тут задумываться?

Самое интересное, однако, в другом. Даже в книге, призванной, казалось бы, служить обобщающим итогом постсоветской историографии (с обязывающим названием «История человечества, т. VIII. Россия»), проблема по-прежнему выглядит двусмысленно. С одной стороны, «для России борьба с католицизмом... означала защиту от идеологической агрессии западных стран». С другой, однако, «объективно победа этой [пролитовской партии в Новгороде] означала бы сохранение городских свобод, избавление от тяжелой руки Москвы и движение по пути других восточноевропейских стран, находящихся в орбите европейского цивилизационного развития».

Но что означало бы это для России, отрезанной от Европы? Об этом ни слова. Никакой контроверзы нет. Впрочем, имея в виду, что все царствование князя Ивана проходит у авторов этого тома под рубрикой «Формирование государства по евразийской модели», изоляция России от «латинской» Европы их нисколько не заботит: всё равно ведь принципиально другая у нее евразийская, «модель государственности», другая, извините, цивилизация.

Похоже, что единственным серьезным историком, который высказал свою точку зрения на новгородскую контроверзу ясно и недвусмысленно, был все тот же Ключевский. «Уничтожение особенности земских частей независимо от их политической формы, — говорит он, — было жертвой, которую требовало благо земли, становящейся строго централизованным и однообразно устроенным государством». Другими словами, как ни жаль нам новгородских вольностей, но они были обречены.

Чего, однако, никто, сколько я знаю, не заметил, — Иван III, кажется, думал иначе. В конце концов, Новгород был богатейшей и процветающей частью его «прародительской отчины», её сокровищницей, живой нитью связывавшей её с Европой. И если для того чтобы сохранить эту сокровищницу, требовалась даже очень широкая автономия республики, великий князь, судя во всяком случае по результатам его первого похода на Новгород в 1471 году, был готов и на это — при условии, конечно, что пролитовская партия в Совете господ Новгорода сложит оружие раз и навсегда. Это, конечно, гипотеза. Но судите сами.

Как пишет британский эксперт Джон Феннелл в книге «Иван Великий», «на протяжении шестидесятых напряжение [между Москвой и Новгородом] росло. Раскол Новгорода... становился все более определенным и вел к беспорядкам в городе... пролитовская фракция становилась все более сильной и дерзкой. Она действовала так, словно пыталась спровоцировать Ивана на акт финального возмездия».

Представителей великого князя публично оскорбляли; земли, в прошлом уступленные Москве, были снова захвачены. Платить налоги республика отказывалась. Могла демонстративно пригласить на княжение сына Димитрия Шемяки, ослепившего в свое время отца великого князя. Обычным делом были переговоры с Казимиром литовским. И в довершение ко всему архиепископ новгородский вступил в контакт с киевским митрополитом, ставленником этого самого Казимира.

Что удивляет тут больше всего — это терпение великого князя. Почему в самом деле даже перед лицом открытых провокаций медлил он призвать к порядку мятежную отчину? От нерешительности? Из малодушия? Можно поверить в это, если не знать, какая могучая и беспощадная воля, какой хитрый умысел стояли за этими колебаниями. Ивану III нужно было, чтобы все поверили: он не решается на экспедицию против Новгорода. Это было частью его плана. Так же думает и Феннелл: «Одни лишь оскорбления... вряд ли могли быть использованы как предлог для серьезной экспедиции, предназначенной сокрушить то, что в конце концов было русским православным государством».

Если припомнить на минуту, что столетие спустя Иван Грозный тоже предпринял новгородскую экспедицию, превратившую тот же русский православный город в пустыню без какого бы то ни было предлога (если не считать, конечно, стандартного обвинения в «измене», какие фабриковались тогда на опричной карательной кухне тысячами), это объяснение может, пожалуй, выглядеть до смешного наивным. Представить Грозного царя спрашивающим себя, достаточно ли у него оснований для карательной экспедиции, — за пределами человеческого воображения.

Тем более необъяснимо, на первый взгляд, что такое словно бы само собою напрашивающееся сравнение даже в голову не пришло Джону Феннеллу. А ведь оно тотчас же продемонстрировало бы пропасть между дедом и внуком, между «отчинным» и «вотчинным» представлением о своей стране, между, если хотите, европейской и патерналистской Россией. Впрочем, после знакомства в предшествующей главе с аналогичным опытом Роберта Крамми, читателя едва ли удивит упущение Феннелла. Опять ведь грядка не та...

Как бы то ни было, даже когда измена Новгорода, и политическая и конфессиональная, стала очевидной, и тогда великий князь не бросился опрометью его наказывать. Он разыграл эту локальную революцию, как опытный гроссмейстер сложную шахматную партию. И вовсе не новгородцы, которые действовали крайне неуклюже и беспрестанно попадались в великокняжеские ловушки, были его настоящими противниками, а сама «старина» со всем её могущественным авторитетом: новгородские вольности были ее воплощением. Просто нагрянуть в один прекрасный день и стереть город с лица земли, как сделал его внук, Иван III не мог. Мысль его работала принципиально иначе. И замысел, как можно понять, заключался в том, чтобы предоставить Новгороду первым нарушить священную «старину». Вот тогда он и выступит — не разрушителем, а охранителем национального предания. Выступит против ниспровергателей «старины». Его атака должна была выглядеть лишь как ответный удар, как акт национальной самозащиты.

И он, конечно, дождался. Новгородцы заключили с Казимиром договор, «докончание». И тогда великий князь выступил против Новгорода. 14 июля 1471-го он нанес сокрушительное поражение республиканской армии на реке Шелони. Республика лежала у его ног, безоружная и беззащитная. Казалось, наступила минута, которую он терпеливо ждал целое десятилетие. И что же? Использовал он свою победу, чтобы разгромить Новгород политически? Разграбить его богатства? Уничтожить его вольности? Читатель мой уже, надеюсь, понимает, что должен был сделать наш герой в этой ситуации. Конечно же, он вступил в переговоры и согласился на компромисс. В договоре рядом со словами, подтверждающими, что Новгород есть «наша отчина», стояло: «мужи вольные новгородские». Другими словами, Новгороду действительно была предложена автономия. Вечевой колокол у него во всяком случае остался.

Даже Феннелл, сын страны компромисса, с удивлением замечает: «И все-таки Иван показал замечательное милосердие». Согласитесь, для русского царя получить такой комплимент от британца — дело почти неслыханное. Правда, и это не смогло поколебать изначальной убежденности нашего автора в том, что Россия страна от века тоталитарная и ничего иного строить князю Ивану было не дано, так сказать, по определению. Просто, как и большинство западных историков, Феннелл при всех обстоятельствах сохраняет верность Правящему Стереотипу, даже если эти обстоятельства ему полностью противоречат. Не вмещается в нее европейская Россия — и все тут. Оставалось лишь недоумевать: «Почему нужно было терпеть еще семь лет аномалию независимой свободолюбивой республики в том, что становилось централизованным тоталитарным государством?»

Но ведь ответ напрашивается сам собою. В отличие от будущих историков, великий князь подходил к проблеме без всяких стереотипов. Он экспериментировал. Пробовал разные формы сосуществования прошлого с будущим. В 1471 году Новгороду был дан шанс интегрироваться в рождающееся национальное государство на правах автономной республики — с максимальным сохранением его вольностей. Окажись Новгород в состоянии при этих условиях разгромить пролитовскую партию в своем Совете господ, так бы, вполне возможно, оно и было.

Предыдущая главаГлава 40 из 250Следующая глава