К книге
Россия и Европа 1462-1921. Книга I. Европейское столетие России 1480-1560ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ. ГЛАВА ПЕРВАЯ. Завязка трагедии. «Экспертиза без мудрости»
13%
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ. ГЛАВА ПЕРВАЯ. Завязка трагедии. «Экспертиза без мудрости»
32

Так назвал свою статью в Нью-Йоркском журнале Харпере Эрвин Чаргофф из Колумбийского университета. Истосковавшись, очевидно, по временам, когда «кропотливая подборка источников сопровождала, но не подменяла проницательные исторические обобщения», пришел он к неожиданному и парадоксальному заключению, что «там, где торжествует экспертиза, исчезает мудрость».

Я склонен с ним согласиться, хотя мой угол зрения несколько иной. Эксперт, который видит назначение своей работы в простом описании фактов истории, «как они были», презрительно сбрасывая со счетов все её несбывшиеся сюжеты, всё богатство нереализованных в ней возможностей, вводит, мне кажется, читателей в заблуждение. Ибо историю невозможно написать раз и навсегда — канонизировать её, как средневекового святого, или прикрепить к земле, как средневекового крестьянина. Ибо она движется, и поэтому факт, который вчера мог казаться экспертам незначащим и не заслуживающим упоминания, может завтра оказаться решающим. И никому не дано знать этого наперед.

Знаменитый американский поэт-квакер Джон Гринлиф Виттиер почти полтора столетия назад нечаянно сформулировал кредо такой «экспертизы без мудрости»:

Из всех печальных слов на нашем языке

Печальнейшие эти — а если бы!

Впоследствии отлились эти лирические строки во вполне прозаический канон современного эксперта, хотя и имеет он дело, в отличие от поэта, вовсе не с индивидуальной судьбой, но с судьбами народов. Вот он, этот канон: История не знает сослагательного наклонения. Победителей, другими словами, не судят.

Но ведь таким образом мы вторично осуждаем побежденных — навсегда лишая их права на апелляцию. Более того, из участника исторического процесса эксперт становится таким образом чем-то вроде клерка в суде истории, бесстрастно регистрирующем приговор судьбы. И сама история превращается из живой школы человеческого опыта в компендиум различных сведений о том или о сём, годный разве что для тренировки памяти студентов.

Такова была суть вызова, который бросил я западным экспертам в своей The Origins of Autocracy. Эксперты, однако, тоже за словом в карман не лезли. Они обвинили меня в откровенной пристрастности, в злоупотреблении гипотезами и сослагательным наклонением. Но самое главное, в схематичности моих исторических построений, предназначенных вытащить подспудный смысл из «фактов, как они были», смысл, без которого, я уверен, факты эти, по сути, немы.

Все упреки верны. С другой стороны, однако, как не быть пристрастным, если задача состоит в выкорчевывании буквально сотен глубоко укоренившихся в мировой историографии мифов о России, создатели и пропагандисты которых тоже ведь не были беспристрастны? А что до схематичности, точно такие же обвинения могли быть предъявлены — и, как мы еще в заключении к этой книге увидим, — предъявлялись и самому блестящему из историков России, которых я знаю, Василию Осиповичу Ключевскому. Вот как он от них защищался: «Историческая схема или формула, выражающая известный процесс, необходима, чтобы понять смысл этого процесса, найти его причины и указать его следствия. Факт, не приведенный в схему, есть смутное представление, из которого нельзя сделать научное употребление».

Другими словами, спорить можно, по мнению Ключевского, об обоснованности той или другой концептуальной схемы, но оспаривать схематичность исторических построений саму по себе бессмысленно, ибо постижение истории предполагает схему. А она, в свою очередь, предполагает принятие или отвержение всех других возможных схем (вариантов) исторического развития. Серьезная схема, иначе говоря, принципиально гипотетична. Если, конечно, она не предназначена для превращения в догму.

Предыдущая главаГлава 32 из 250Следующая глава