Более пятисот лет центральная проблема в определении Европы состояла в том, включать или исключать из неё Россию.
Сентябрь — октябрь 2000 года посвятил я обсуждению в Москве своей незадолго до того опубликованной книги «Россия против России». Тем более казалось мне такое обсуждение необходимым, что написана была книга в жанре, если можно так выразиться, предостережения. В том же, иначе говоря, жанре, в каком написаны, допустим, последние перед Крымской войной письма Петра Яковлевича Чаадаева или «Национальный вопрос в России» Владимира Сергеевича Соловьева.
Современники, как мы знаем, их предостережений не услышали. Несмотря даже на то, что как писатели — и мыслители — превосходили они меня многократно. Потому-то и нужно мне было выяснить, услышали ли мои современники меня. В конце концов строил я свои аргументы на мощном фундаменте: ведь аналогичные предостережения моих предшественников полностью подтвердились.
Мы будем еще говорить о них подробно. Сейчас лишь один пример. Вот что писал в 1855 году Чаадаев: «новые учителя [так окрестил он идеологов режима, царствовавшего тогда Николая I] хотят водворить на русской почве новый моральный строй, нимало не догадываясь, что, обособляясь от европейских народов морально, мы тем самым обособляемся от них политически, [рвём] нашу братскую связь с великой семьей европейской». Как увидим мы в трилогии, постниколаевские поколения российской элиты так никогда и не поняли смысл этого предостережения. А оно между тем предрекало им гибель. Ибо то, что Чаадаев называл «великой семьей европейской», было тогда и остается теперь — символом и воплощением политической модернизации (иначе говоря, как мы уже знаем, способности страны сопротивляться произволу власти и её бюрократии). Обособляясь от Европы морально, Россия на самом деле отказывалась от этой модернизации.
Чаадаев принадлежал к пушкинскому, самому, пожалуй, интеллектуально одаренному и совершенно европейскому поколению в русской истории. Ему было невыносимо видеть, как страна собственными руками порывает со своей единственной надеждой стать свободной.
И дело было не только в том, что, бросив вызов Европе, Россия обрекла себя, как он был уверен, на катастрофическое поражение в Крыму. Дело было в том, как отнесутся к этому поражению элиты постниколаевских поколений на очередном историческом перекрестке, на котором они неминуемо после него окажутся.
Станет оно для них стимулом к примирению, даже к «слиянию» с европейской семьей, как писал Чаадаев еще в «Апологии сумасшедшего», и, следовательно к политической модернизации? Или окажется для них крымский позор стимулом к отчуждению от Европы, к тому, чтобы «начать жить своим умом», руководясь при этом идеей реванша за пережитое при Николае унижение?
Таков был выбор, стоявший перед культурной элитой России в середине XIX века. Она могла последовать заветам пушкинского антисамодержавного поколения, ради которых вышли на площадь в 1825 году декабристы. Но могла и предать их. О последствиях такого предательства и предупреждал Чаадаев.
Надо ли напоминать читателю о том, что постниколаевские элиты предпочли «жить своим умом», морально обособившись от Европы? Или о том, как страшно расплатились они за это после октября 1917, когда были практически уничтожены.
Не помог им, увы, «свой ум». Так или иначе, в результате оказалась в 2000 году новая, постсоветская культурная элита на том же — чаадаевском, если хотите, — перекрестке и тот же перед нею чаадаевский выбор.
Так научила её чему-нибудь роковая ошибка её дореволюционных предшественников? Способна она теперь — две национальных катастрофы и полтора столетия спустя — принять эстафету пушкинского поколения? Или хотя бы просто понять, от чего предостерегали её Чаадаев и Пушкин?
Так или примерно так изложил я своим собеседникам смысл «России против России». Понимаю, что несколько выжатых досуха фраз крадут у мысли и глубину аргументации и живость реальных деталей. Но по крайней мере читатель теперь знает, о чем был спор.