При всем том Соловьев был историком, а не идеологом. Он просто не мог пожертвовать арифметикой фактов ради алгебраической стройности теории. Эпохе Грозного посвящена в его диссертации лишь заключительная глава, своего рода аппендикс к основной теме, и строилась она главным образом на анализе переписки царя с Курбским. С первоисточниками Соловьеву еще предстояло познакомиться. И работа с ними оказалась для него испытанием не менее страшным, чем для Карамзина. Она повергла его в смятение.
Впрочем, не его первого и не его последнего. Когда много лет спустя после Соловьева познакомился с первоисточниками замечательный русский поэт Алексей Константинович Толстой, он признался, что при чтении их перо выпадало у него из рук. И не столько оттого, что могло существовать на русской земле такое чудовище, как Иван Грозный, — писал он, — сколько от того, что могло существовать общество, которое смотрело на него без негодования.
Даже такой непримиримый адвокат Грозного, как известный харьковский реакционер конца XIX века профессор К. Ярош, заметил однажды, прочитав Синодик (поминальник жертв опричнины, составленный по приказу самого Грозного): «Кровь брызнула повсюду фонтанами и русские города и веси огласились стонами... Трепетною рукою перелистываем страницы знаменитого Синодика, останавливаясь с особенно тяжелым чувством на кратких и многоречивых отметках — помяни, Господи, душу раба твоего такого-то — «сматерью, изженою, и ссыном, исдочерью»».
С. Б. Веселовский, глубоко, по-видимому, религиозный человек, был на всю жизнь потрясен другой стороной дела: «Физическая жестокость палачей казалась царю Ивану недостаточной, и он... прибег к крайним мерам... которые, для жертв и их современников, были еще ужаснее, чем физическая боль или даже смерть, поскольку они поражали душу в вечности. Для того, чтобы у человека не было времени покаяться и сделать последние распоряжения, его убивали внезапно. Для того, чтобы его тело не получило выгод христианского погребения, его разрубали на куски, сталкивали под лед или бросали на съедение собакам, хищным птицам и диким зверям, запрещая родственникам или посторонним похоронить его. Для того, чтобы лишить человека надежды на спасение души, его лишали поминовения»?
Почему, перебью себя, оставил без внимания эти первоисточники А. Елисеев, идеолог сегодняшнего «опричного братства», которого цитировали мы в предыдущей главе? Думаю, потому, что вся его «эзотерика» тотчас и вылетела бы в трубу. Какое уж там «просветление разума» в зрелище массовых убийств, специально совершаемых неожиданно, чтобы не дать жертвам времени покаяться? Чтобы не только погубить их тела здесь, на земле, но и души их обречь на вечную муку за гробом?
Это правда, что в момент раскаяния царь приказал записывать имена жертв, тех, по крайней мере, кого палачи запомнили. Большей частью, однако, оказывалось это невозможно. Тогда в Синодике появлялись такие вот записи: Помяни Господи пятьдесят (или сто) душ, погибших в такой-то вотчине в такой-то деревне. К сожалению, моменты раскаяния были у Грозного редки, всегда сменяясь новыми приступами ярости и, следовательно, новыми гекатомбами анонимных жертв.
Не только убить, но и истребить потомство до последнего, чтобы не осталось близких помянуть твою душу. Такова была повседневная практика кавелинского героя. И даже всеспасающей «государственной необходимостью» оправдать ее было невозможно. Во всяком случае уважающему себя и свой предмет историку.
Вот почему то, что легко давалось Кавелину с его алгебраической логикой, было для Соловьева невыносимо. Конечно, и в «Истории России» остался он верен абсолютному приоритету «государственной необходимости». Но, с другой стороны, «более, чем странно, — восклицает он, — смешение исторического объяснения явлений с нравственным их оправданием... Иоанн оправдан быть не может... Человек плоти и крови, он не сознавал нравственных духовных средств для установления правды и наряда или, что еще хуже, сознавши, забыл о них; вместо целения он усилил болезнь, приучил еще более к пыткам, кострам и плахам, он сеял страшными семенами — и страшна была жатва... Не произнесет историк слова оправдания такому человеку».