К книге
Россия и Европа 1462-1921. Книга I. Европейское столетие России 1480-1560ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ОТСТУПЛЕНИЕ В ТЕОРИЮ. ГЛАВА СЕДЬМАЯ. Язык, на котором мы спорим. Два слова о методологии
48%
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ОТСТУПЛЕНИЕ В ТЕОРИЮ. ГЛАВА СЕДЬМАЯ. Язык, на котором мы спорим. Два слова о методологии
121

Несообразность ситуации усугубляется еще и тем, что ни одна из методологий, с которыми мы до сих пор сталкивались, не сумела вывести нас из этого порочного круга.

Ни работы экспертов, прилежно копающих грядки одного какого-нибудь десятилетия (или столетия), с которыми пришлось нам иметь дело в первой части книги. Ни полеты мысли глобалистов, с которыми познакомились мы в теоретических главах и в работах «макроисторической» школы. И те и другие, независимо от масштабов исследования, остались, как мы видели, пленниками одной и той же антикварной модели политической вселенной, которая внушена была экспертам неизвестно кем и неизвестно когда.

Более того, обратившись от «экспертизы без мудрости», говоря словами профессора Чаргоффа, к самому источнику этой мудрости, убедились мы, что как раз он, источник этот, и оказался рассадником мифов, бессознательно усвоенных ничего не подозревающими экспертами. Я вовсе не единственный, кто это заметил. Джон Мейнард Кейнс поделился однажды аналогичным наблюдением (конечно, из своей области). «Идеи экономистов и политических философов, — писал он, — правильны они или нет, более могущественны, чем принято думать. Они, по сути, и правят миром. [Даже] вполне практические люди, уверенные, что свободны от каких бы то ни было интеллектуальных влияний, на самом деле рабы какого-нибудь давно забытого экономиста». Так или иначе, похоже, язык, на котором мы спорим, привел нас к чему-то очень напоминающему диалог глухих.

Я не знаю, существует ли общепринятая методологическая середина между двумя этими крайностями. Ну, допустим, жанр философии национальной истории, который позволил бы избежать как близорукого копания на изолированных «грядках», так и абстрактного космического размаха мыслителей-глобалистов. То есть в принципе жанр такой без сомнения существует, по крайней мере, в немецкой и русской историографии. Но и в Германии и в России он традиционно был исключительным доменом националистов. Изобрели его, как мы уже упоминали, немецкие романтики эпохи наполеоновских войн, так называемые тевтонофилы. Они назвали его Sonderweg, «особый путь», предназначенный отделить Германию с ее высокой Kultur от бездуховной европейской Zivilization. В 1830-е подхватили эстафету славянофилы, естественно, приписавшие Kultur России, оставив мещанскую Zivilization Европе, объединив её таким образом под именем некой «романо-германской» цивилизации.

Георгий Петрович Федотов объяснил, как миф Sonderweg завоевывал в XIX веке русскую культурную элиту. «Почти все крупные исследования национальных и имперских проблем, — писал он, — оказались предоставленными историкам националистического направления. Те, конечно, строили тенденциозную схему русской истории, смягчавшую все темные стороны исторической государственности. Эта схема вошла в официальные учебники, презираемые, но поневоле затверженные и не встречавшие корректива... Так укрепилось в умах не только либеральной, но отчасти и революционной интеллигенции наивное представление, что русское государство, в отличие от государств Запада, строилось не насилием, не завоеванием, а колонизацией».

Уже в наши дни нечто подобное повторяется с неоевразийством. Опять, похоже, именно ему «оказались предоставленными все крупные исследования национальных и имперских проблем». И опять строит оно «тенденциозную схему русской истории». Но этот раз — националистический миф об «историческом одиночестве» России «на вечном распутье» между Европой и Азией. Неоевразийцы тоже не отвергают традиционную биполярную модель. «На Востоке, — говорит В. В. Ильин, — возникла властная корпорация, на Западе — правовое собственничество. На Востоке утвердился подданный, на Западе гражданин... Отсюда следует: Запад и Восток — понятия не географические, — символизируя разные пути движения человечества по истории, разные миры, порядки, универсумы, в самом строгом смысле они могут быть уточнены как атрибуции социософские, цивилизационные».

Только выводы из этой архаической модели делают неоевразийцы совсем иные. А именно, что, будучи «ареной столкновения Западной и Восточной суперцивилизаций», Россия не принадлежит ни к той, ни к другой. Она сама себе суперцивилизация, открытая всем политическим ветрам на уже известном нам «вечном распутье». Тут могут быть и диктатура, и свобода, и вообще любая политическая система, лишь бы она была имперской, евразийской, лишь бы несла с собою «мессианскую идею, связанную с провозглашением мирового величия и призвания России». Короче, обыкновенный Sonderweg, лишь облаченный в модную цивилизационную терминологию.

Чтобы придать этой обветшалой тевтонофильской схеме основательность, идеологи неоевразийства пытаются опереться на действительно серьезную культурологическую концепцию покойного А. С. Ахиезера о неразвитости в России «срединной культуры» и вытекающей из этого «раскольности» русского общества. При ближайшем рассмотрении, однако, идеи Ахиезера ничего общего не имеют ни со схемой Sonderweg, ни с «вечным распутьем». Да, компромиссная «срединная культура» действительно в России неразвита, что вполне естественно вытекает из непримиримой междоусобной войны двух отрицающих друг друга и равных по силе политических традиций. Но, как свидетельствуют исследования учеников Ахиезера, неотъемлемое свойство русской культуры тем не менее в том, что она развивается. И притом именно в сторону утверждения той самой «срединной культуры», которой ей недоставало. Стало быть, «вечное распутье» оказывается тут ни при чем.

Я знаю, кажется, лишь один пример либеральной философии национальной истории, счастливо избежавшей как приземленности «экспертизы без мудрости», так и беспредельности глобализма (и, конечно, соблазна Sonderweg). Говорю я о книге Артура Шлейзингера младшего «Циклы американской истории». И думаю я так вовсе не потому, что с автором мы были друзьями и коллегами по кафедре истории в Нью-Йоркском университете, но потому, что он и впрямь, сколько я знаю, был единственным, кто не уклонился от рокового вопроса о месте своей страны в политической вселенной. И «собственный путь» Америки у него очень даже присутствует. В конце концов родилась она в процессе восстания против своей прародительницы Европы. И многие десятилетия считала её опасным гнездом монархических ястребов. (Почитайте с этой точки зрения хоть Марка Твена или О'Генри и вы увидите, до какой степени презирали янки Европу). Но годы шли. Европа менялась и, как отчетливо видим мы у Шлейзингера, поверхностная отчужденность уступала место глубинному родству.

Короче, Sonderweg Америки выступает у Шлейзингера «собственным путем» к Европе, если хотите, а не «особым», отдельным от Европы, как у немецких и русских националистов. И не оставляет его книга сомнений, что в конечном счете Америка — лишь ветвь европейской цивилизации, при всех отклонениях разделяющая с нею и судьбу ее и грехи. Вот почему подзаголовок его книги вполне мог бы гласить «Путь Америки в Европу» (несмотря даже на то, что остатки первоначального отчуждения всё еще, как свидетельствуют хотя бы мессианские эксцессы президентства Буша и протестантского фундаментализма в Америке, сохраняются и сегодня).

Другое дело, что под «циклами» разумел Шлейзингер лишь чередование динамичных и застойных периодов в американской истории, лишь смену фаз реформы и политической стагнации. В отличие от трехфазных исторических циклов России, не имели американские циклы, во всяком случае до сих пор, роковой третьей фазы, способной снести, подобно гигантскому цунами, всё достигнутое за время ее предшественниц, вынуждая страну снова и снова начинать с чистого листа. И раз за разом беспощадно срывая её политическую модернизацию.

Я говорю, конечно, о фазе русской контрреформы. Большей частью она совпадаете цивилизационными катаклизмами, хотя порою и затухает на полпути к ним, но всегда грозит обернуться финальным хаосом, небытием, в котором может неожиданно и страшно оборваться историческое путешествие великого народа. Даже реформы, в особенности те, что связаны со сменой культурно-политической ориентации страны, проходят в России, как правило, в беспощадном и катастрофическом ритме контрреформ (из-за этого, в частности, не могут российские мыслители договориться не только что о роли Ельцина, но вот уже три столетия даже о роли Петра в истории России. Я и сам в этом смысле грешен: в ранних моих работах Петр и впрямь, случалось, фигурировал в роли контрреформатора).

По сравнению с этой повторяющейся национальной драмой циклы Шлейзингера выглядят ручными, домашними, не более чем перепадами политической активности. И ясно поэтому, что либеральная философия русской истории должна писаться совсем иначе. Но я ведь не о форме сейчас, я о жанре, о подходе к проблеме.

Предыдущая главаГлава 121 из 250Следующая глава