К книге
Оно мне надоНевинность без защиты
33%
Невинность без защиты
27

14 апреля 1994 года

Все чаще и чаще бессонными ночами мне вспоминается одна сцена, которую я не так давно наблюдал в аэропорту Сараева. Встречая маму, я заметил большую группу людей. Среди них выделялся высокий горец с заразительной улыбкой. Он снимал феску с головы, приглаживал остатки седых волос, пока из толпы не выбежал какой-то ребенок и не обнял его.

Дедушка, счастливый, что живой, и внук – что дед вернулся из далекой Мекки, из хаджа, – вместе плакали и пробирались к выходу.

Я смотрел им вслед, и слеза скатилась по щеке. И как тогда я не знал, почему прослезился, так не знаю и сейчас, сидя в аэропорту Амстердама.

Четыре года спустя сижу в ожидании самолета, бродя по свету со своим новым фильмом. Нет ни одного пассажира, на чье лицо я бы не посмотрел и не сравнил с лицами моих любимых людей из Сараева: один похож на Ноку, другой на Пашу, какой-то высокий голландец похож на Зорана Билана…

Снова я в слезах, на этот раз по совершенно другой причине.

В Амстердаме я встретил Расима из Лопара.

Шахтер, которого четники выбрали из группы шахтеров, связали и подковали!

В сцене счастливых объятий внука и деда, вернувшегося из великого паломничества, я видел радость, а образ Расима из Лопара поразил меня с силой мощнейшего землетрясения. Тут нет слез.

Его бледное растерянное лицо словно спрашивало меня еще более мягким взглядом:

– За что, Эмир?

Я не могу ему ответить, потому что вижу перед собой картину страданий Боснии; в один миг этот образ, эти мягкие глаза передо мной разбили вдребезги все мои политические и исторические иллюзии.

С этого момента все, что я увижу и услышу, будет иметь иную ценность…

Моя душа склонилась, затрепетала перед подкованным Расимом, человеком, смотревшим на меня взглядом мученика, и я знал, что упаду перед ним ниц, как перед святым.

По ночам, после встречи с Расимом, я разгадываю тайны: распутываю свои собственные загадки – совсем как мама, когда я был маленький, ближе к зиме распускала мой свитер, чтобы связать новый.

Спрашиваю себя вполголоса: как так вышло, что я отождествил с политиками, которых никто не уважает, свое детство и культуру, к которой принадлежу, свой родной город, и как так получилось, что я не отреагировал со свойственной мне горячностью?

Когда в Боснии разразилась война, мой голос был слышен. Но, как мне кажется, в гвалте, доносившемся со всех сторон, этот голос, полный отвращения к армии политиков, с которыми я не пошел бы в кабак, не то что в республику, к журналистам, порочившим моих близких, называвшим моих детей ублюдками, жену шлюхой, покойного отца шпионом, – из-за всех этих людей, а их было как деревьев в лесу – умолк, а я ослеп, но, как какой-то Дон Кихот, продолжал вести свою приватную войну. А люди в Сараеве страдали изо дня в день.

Возможно ли, что из-за тех, кто распространял ложь о виллах и дипломатических паспортах, я подавил образ своего детства, своего города и любимых людей?

Видимо, да!

Мне было недостаточно смотреть Си-эн-эн, потому что я им не доверяю, не доверяю и Европе, потому что, как оказалось (я уже об этом писал), Европа просто наблюдает за преступлениями в Боснии.

Мне надо было увидеть образ мученика Расима из Лопара, эмоционально выгореть и забыть обо всякой политике и историях мира.

Мне нужно было увидеть мягкие вопрошающие глаза: «За что, Эмир?» – и понять, что не существует такой истории или предыстории, которая могла бы оправдать подковывание живого человека.

Лицо Расима выражает боль всех страданий в Боснии.

И пока я блуждаю по этому миру, боснийских мусульман убивают не как сезонных сборщиков хлопка[55], а просто потому, что они мусульмане.

Я знаю, что страдают и другие, но несомненно – мусульмане больше всего!

Я брожу по миру, неся с собой свой последний фильм и горечь в душе.

Примирившись со смертью, я говорю и пишу от всего сердца.

Вскоре после публикации в белградской газете мне написал сосед из Чекрчичей и заявил: «Эта война – бешеный зверь».

«Представь новорожденного ребенка, которого боевики Алии прибили к маленькому кресту и пустили вниз по реке Босне, а наш патруль это заметил! Только родившийся ребенок плывет по Босне, пригвожденный к деревянному кресту, Босна вздулась, снося все на своем пути. Они вытащили бедного младенца из-под моста, соединяющего два берега, по которому можно перейти от твоего дома в Чекрчичи. Знаешь, это там, где ты покупал хлеб и где мастерская Ратко Лалича! Они вытащили маленькое тельце, синее и безжизненное. Рядом с твоим домом проходила линия разграничения, стреляли сильно. Говорят, когда ребенка вытащили и сняли с креста, наши плакали хором. А я припомнил наши довоенные истории в "Партизане", когда за кружкой пива мы часто вспоминали Андрича и эпизод с насаживанием Радисава на кол[56]. Вот видишь, призвала его судьба, ребенка похоронили на возвышенности, вспомнив тех крестьян, которые выкупили тело у цыган за шесть грошей, и их главная мысль была: он – Божье творение, не собака, надо знать, где его могила! Ночью его похоронили недалеко от моста, соединяющего Кула-Банер, рядом с твоим домом и селом Чекрчичи!»

После этого письма и времени, потребовавшегося на проверку по разным источникам, чтобы убедиться в правдивости истории, я понял, сколь велико мое горе. Мои чувства были распяты на кресте между двумя историями, и гвозди навсегда приковали к нему мои руки. Я плакал от потрясения из-за деда с внуком и Расима, но история о зверствах, которые подонки Изетбеговича сотворили в отношении сербского ребенка, поразила меня, как несущийся поезд. Эту историю подтвердил Милан Срдич, беженец из Илияша! Возникает ли политическая некорректность, когда человек искренне оплакивает обе стороны в войне?

Предыдущая главаГлава 27 из 83Следующая глава