В любом языке и в любой культуре есть понятия, в которых особенно четко отражаются их особые качества. Предметы объединяются иначе, чем в другом языке схожими понятиями, и по этой причине перевод подчас бывает невозможен. В отличие от логики и математики разговорный язык не является нескончаемой тавтологией, живым языком невозможно бесконечно варьировать, не сказав ничего нового. В суждениях о реальном мире логические тавтологии уничтожают очень многие оттенки значений. Каждый, кто использует язык, опирается на истоки своей культуры и сохраняет, сознательно, или несознательно, наследие прежних поколений. С радикальной точки зрения давление традиции может оказаться очень обременительным, давящим на мозги каждого поколения «тяжестью свинца», как говорил Маркс. Но на этот вопрос можно взглянуть и иначе.
Русские охотно подчеркивают особость собственной культуры, и часто это объясняется простым желанием видеть в ней что-то неевропейское, выстроенное на собственных законах и собственных принципах. Так поступали не только российские славянофилы и иностранные русофобы. Ныне, например, Самуэль Хантингтон в своей работе о цивилизационных конфликтах выделяет русскую «православную» культуру как нечто совершенно особенное. Так же поступают многие более или менее модные российские мыслители.
Не стремясь разрешить извечный спор о европействе России, можно, вместе с тем, сказать, что в русской культуре присутствует много понятий, перевод которых однозначно на многие индоевропейские языки действительно не удается осуществить. (Я не говорю здесь о финно-угорских языках.) Например, возьмем такое понятие как «пошлость». Это понятие стало известным на Западе благодаря Владимиру Набокову после опубликованного им в 1940-х гг. эссе о Гоголе. Набоков считает, что слово пошлость выражает нечто внешне блестящее и красивое, но внутренне пустое или испорченное. В нем есть что-то фальшивое и неприятное, но эту испорченность на первый взгляд отнюдь не сразу заметишь. При переводе на финский язык предлагается слово matalahenkisyys, но я полагаю, что оно не очень помогает читателю. Кроме того, слово «пошлость» по своему значению более широкое и более жесткое. Оно обозначает также известного рода неприятную наглость. Человеку, который оказывается в публичном месте «нализавшимся», можно с упреком сказать, что его поведение пошло. Слово это подходит для того, чтобы охарактеризовать также открытое проявление сексуальных инстинктов. В свое время даже цыганские романсы характеризовались этим термином в силу своей чувственности.
Как видим, различные проявления пошлости можно в финском языке описать словами helppohintaisuus («дешевость»), häpeämättömyys («бесстыдство», «наглость»), mauttomuus («безвкусица»). Это слово, однако, в действительности не описывает дерзость и грубость, для которых есть свое обозначение — слово «хамство», у которого наличествуют скорее классовые коннотации.
Набоков использовал слово «пошлость», чтобы провести различие между подлинной достойной культурой и американской пустой бестселлер-макулатурой. Пошлость означала для него скорее кичливую искусственную глубину. Схожим образом основное течение российской интеллигенции еще за сотню лет до него стремилось отделиться от «обывателей» и представляемых ими человеческих свойств, описываемых в русском языке словом «мещанство». Это также понятие, которое затруднительно однозначно перевести одним словом на другой язык. Слово «мелкобуржуазность» в значительной мере передает его суть. Современный исследователь Светлана Бойм, которая уклоняется от предположения об исключительности русской культуры, объясняла навязчивую борьбу интеллигенции против пошлости социальным положением этой группы: интеллигенты унаследовали от аристократии презрение к низшим классам. Это, однако, не следует обращать на собственно народные классы, которых идеализировали, но на ту группу, которая находилась между аристократией и народом и не принадлежала к интеллигенции. Это была презираемая мелкая буржуазия, от которой следовало отстраниться. Понятие пошлость служило именно этой отстраненности.
Есть основания согласиться с объяснением Бойм. Во всяком случае, если правда то, что в культуре ничего объективно глубокого не существует, то тогда объективно не существует и противоположность глубокого. Все относительно, все зависит от субъекта.
Однако именно это было и находится в резком противоречии с традицией российской интеллигенции. Последняя считает борьбу против мещанства и представляемой им пошлости основной задачей жизни. В этом можно проследить линию от Александра Герцена к Максиму Горькому, Владимиру Набокову и далее вплоть до наших дней. Различия в подходах, правда, значительны. Герцена раздражало в мелкобуржуазности, прежде всего, давление однообразия и отдача драгоценных часов жизни второстепенным и просто не имеющим никакого значения вопросам, превращающим жизнь в некий суррогат. Сосредоточенность французов на семье и служение деньгам американцев символизировали для Герцена пошлость лучше всего. На Францию как родину мелкобуржуазности указывал пальцем и Бердяев, по мнению которого, легенда о легкомысленности французов — чистый миф, на деле французский мелкий буржуа принадлежит к самым типичным и самым ханжеским явлениям в мире, ценностный мир его совершенно пуст. Особенно славянофильски настроенные российские интеллигенты чернили также германскую культуру, которая рисовалась маловыразительной и ограниченной. Узкая немецкая душа, в соответствии с этим представлением, никогда не была способна понять широкую душу русского, которая, в свою очередь, могла заключать в себе целый мир. Народ России был народом-богоносцем, и русский человек был способен понимать все человечество, как считал Достоевский.
Наиболее плохая оценка от русской интеллигенции пришлась на долю американской культуры. Русские познакомились с классической критикой американской демократии давно. Еще Александр Пушкин читал критическую работу Алексиса де Токвиля «Демократия в Америке». В кругах российской интеллигенции уже в XIX в. Америка стала представать как жульническая страна, а в следующем столетии этот образ только усилился. Хорошим примером является Максим Горький, который в начале XX столетия пробыл некоторое время в Америке и написал об увиденном крайне ядовитые очерки. Корни несчастий американского общества, по мнению Горького, в том, что в этой стране только один общественный класс — мелкая буржуазия. Никто не ведет себя как рабочий или крестьянин, даже пьяницы не горланят, а пытаются оставаться в рамках порядочности слабоумного среднего класса. Вся культура находится на уровне 13-14-летних.
Русские сделаны из иного материала — верила интеллигенция. Еще Герцен считал, что народ России никогда не пойдет тем путем «золотой середины», juste milieu, который французский король Луи-Филипп сделал национальным идеалом. Русские по своей природе склонны впадать в крайности, и в добре, и в зле. На самом деле и французы отнюдь не были столь педантичными мелкими буржуа, как опасался Герцен. Революционный пыл проявился в этой стране так же, как и в России. Миф об особой антибуржуазности русского человека в любом случае жив и оказывает свое влияние. Когда в 1917 г. Россия впала в безотрадную анархию, Бердяев считал это естественным следствием русского национального характера: русский никогда не сможет стать мелким буржуа, он апокалиптик и нигилист. Революция, по мнению Бердяева, осуществила то, что предсказывал Достоевский. Российская интеллигенция действовала как один из братьев Карамазовых — Иван, научившийся атеизму и нигилизму у Смердякова. Иван убил отца в своем воображении, Смердяков — народ России — сделал это в действительности и ненавидел Ивана — интеллигенцию — за то, что та лишила его своей веры.
Большевистский переворот российская интеллигенция отвергла все же почти единодушно. Правда, она почти сотню лет стремилась к революции, но представляла ее себе совершенно иной. В действительности революция действительно уничтожила ненавидимую мелкую буржуазию и ее пошлость, как того всегда хотела интеллигенция. Однако она не уничтожила и даже не ослабила ее грубости — хамства, которое усилилось у рабочего класса и крестьянства.
Только в 1930-е гг. Сталин поставил перед новой, формирующейся интеллигенцией задачу овладеть формой жизни мелкой буржуазии, которая теперь проходила под новым кодовым именем «культурность». Официальное искусство получило задачу правильно описывать новую социалистическую действительность и быстро выработать слащавый и высокий стиль, который скрыл бы под плотным покрывалом давно известную пошлость.
Социалистический реализм был совершенно не русским явлением, полагал Набоков. Но чем же он был? Пожалуй, он, все-таки, был второй головой русской двойственной традиции, ставшей теперь господствующей. В России он породил, во всяком случае, реакцию, влияние которой сохраняется и сказывается и у нас, и в наше время.