Хлеба намолотилось немного – семян не хватало, и посеяно было меньше, чем сеяли до коммуны.
Не успели хуторяне измолотить весь хлеб, как приехало начальство из района и каждому хозяину вручили обязательство: свезти в город и сдать государству столько-то хлеба, мяса, яиц и шерсти.
Налог был непосильный. Придя с собранья домой, отец долго сидел задумавшись, подперев голову рукой: «Донимают нас не мытьем, так катаньем. Чё делать? Придётся везти хлеб, а самим даже охвостья[92] не хватит на зиму. А сеять потом што?»
Поохал, повздыхал отец, а хлеб пришлось выгребать из амбара и везти в город сдавать даром, также шерсть, мясо, яйца. Самим ничего не осталось. Опять с самой осени голодовка.
Мужики уж собрались снова зимогорить. Но в этот год в заводы никто не поехал. Поступил приказ из района организовать на месте промысловую артель.
Приехало начальство – дали указания и инструкции. Перевезли чьи-то кулацкие постройки, соорудили мастерские, и дело нашлось всем. Мужики рубили лес, сушили, а затем резали из дерева болванки для хомутов, лыж и ружейных лож. Вскоре привезли токарные станки – калиновцы стали вытачивать подрозетники и валики к сёдлам. Заработки были ничтожны, но зато дома.
Женщинам тоже нашлась работа – вязали сети, ткали рогожи, шили кули.
…После Покрова, уже по зимнему пути, к нам пришла бабушка Сусанна. Она вошла в избу и, присев на лавку, заговорила:
– Дорога об эту пору шибко убродна[93], а пимёшки-то худые… Полны снегу нагребла. Ох, грехи наши тяжкие, и смерти всё нет да нет…
Бабушка разулась и собралась залезать на печь.
– Говорят, ты внука женила? – будто в шутку спросил кто-то из наших.
– Да вот, привёл Серёга девку… Нонешная-то женитьба – это чё – привёл домой, как кобылу с ярманки, и всё! Я, говорит, баушка, женился! Ну, раз женился, говорю ему, – дак живите, идите-ка, спать ложитесь…
Федька с Костей-то у меня нанялись рубить дрова в казённой даче, дак вить ни обувки, ни одёжки нету – всё на себе прирвали. А этому Серёге-опентюху я сказала: шли бы и вы с женой тоже дрова рубить! А Серёга на меня – матерком…
Кроме коровёшки у нас ничё уж и не осталось…Чичас не доит корова-то, вот я и ушла – может, родня тут совсем не заморит, а? Ночую у вас ночи две-три?
– Какие там «две-три ночи»? – всплеснула руками мама. – Всю зиму у нас живи, а весной – видно будет. Раз женился Сергей, так пусть живут, теперь хоть есть кому у тебя по дому робить.
– Дак вить у меня сундучишко-то с одежонкой там остался, – пробовала возразить бабушка, – я даже и перемывки[94] с собой не взяла…
– Ничё, найдется у нас и перемывка: все мы, бабы, одинакову одёжу носим, – сказала мама, – а как посвободнее чуть станет, так съездим за твоим сундуком.
Бабушка Сусанна стала жить у нас. Какое это было для меня счастье! Она плохо слышала, но я садилась с ней рядом и не отставала с просьбой: «Бабушка, расскажи-и-и!»
– Дак о чём тебе рассказать-то, Манечка?
– А обо всём… Мне всё интересно! Расскажи, как люди в старое время жили!
Несмотря на годы, память у бабушки Сусанны была крепкой, и она каждый день рассказывала про неведомую мне жизнь. Слушая её, я из своего детства как будто переносилась в далёкое-далёкое бабушкино прошлое – в деревню Прядеину, где избы топились по-чёрному, а женщины, как и у нас теперь, долгими осенними и зимними вечерами пряли при лучине.
– Родитель-то у нас шибко богатой был, – вспоминала бабушка, – а я вот, грешница, и не живала в большом-то достатке, а теперя уж совсем стала нищая. Чё поделашь? Вить на долгом веку, что на долгом волоку, всякое бывает – и солнышко, и дождь грозовой…
Отец подшил бабушке валенки. А когда собрался в сельпо за керосином – попутно заехал на Пионерские хутора и привёз оттуда бабушкин сундук.
– Спасёт тебя Бог, Панфил Иванович! Добрый ты человек, – обрадовалась бабушка и стала перебирать свои пожитки.
Я, конечно, – тут как тут: интересно же, что там у бабушки в сундуке? Но, кроме старых юбок и поношенной клетчатой шали, ничего в нём и не было. Только в углу отдельно лежал перевязанный холстиной кошелёк. Мы с бабушкой развернули его. Там были пожелтевшая от времени льняная рубашка, холщовая юбка, такая же кофта и самодельные, тоже холщовые, с пеньковой подошвой, башмаки.
– Это, Манечка, – смертный мой сряд. Вить в гроб надо ложиться во всём своём, домотканом. Ленок-от надо самой вырастить, самой его обработать, напрясть да наткать – штоб всё своими руками. А то вить Боженька-то спросит: чё вы, православные, на земле-то делали? Есть, пить и носить готовое, но не твоими руками сделанное, – тяжкий грех. На Страшном суде мы за все грехи ответим…
– Баушка, да ведь ты такая добрая! У тебя, наверно, и грехов-то никаких нет?
Бабушка рассмеялась:
– Ох, Манечка, у кого их нет? У всех грехи есть! Да Господь-то – не без милости, много он прощает людям, согрешившим по неразумению. Иной раз вить мы и сами не знаем, што делаем…
Бабушка Сусанна прожила у нас всю зиму. Но постоянно вспоминала о доме на хуторе Пионерском: там корова должна была телиться, и бабушка беспокоилась, как бы молодая хозяйка Марина не оплошала, не проглядела бы чего. Пришлось бабушку везти домой.
Но весной, когда уже посадили огороды, она снова пришла к нам, расплакавшись прямо на пороге. Что она рассказывала маме – не знаю: в это время меня отправили на улицу. Я слышала потом, что зимой Марина родила девочку, которую назвали Шурой.
Саму Марину я так ни разу и не видела, но про неё говорили, что она хороша собой – и лицом, и ростом вышла. «Только вот ум-то у неё худой, – сокрушалась бабушка, – а чё она, красота-то стоит, коли ума и на грош нет?»
Бабушка прожила у нас всё лето. Иногда среди какого-нибудь дела она вдруг опускала руки, вздыхала, и слёзы катились из её глаз. Бывало, подбегу к ней, спрашиваю:
– Баушка, тебя обидел кто-то?
– Нет, Манечка, нихто меня не обижал. Это я так… Родная сторона на ум пала… Хорошо у вас-то, а всё равно – не дома! Живу тут, а душа – тама. О своей корове всё сердце выболело, да и об тех басурманах тоже…
Под осень ей пришлось уехать домой. Вот как это случилось. Мы с ней за огородом рвали лён. Она работала быстро, да и всякая работа двигалась у бабушки ловко и споро.
Лён – не то что конопля, он мягкий такой, и корешок в земле сидит неглубоко, рвать его – одно удовольствие. Лён дергать я любила больше всякой другой работы. И вот когда мы льняные снопики рассаживали рядком на вешала, к нам откуда ни возьмись подбежал рослый парень.
Бабушка даже снопик из рук выронила:
– Федя! Откуда ты взялся?!
Я с трудом узнала своего двоюродного брата с Пионерского хутора.
– По тебя приехал, баушка! Вон лошадь стоит, – торопливо заговорил Федя, – поедем скорей домой! Беда нам одним-то!
– Да как – «одним»? А Марина-то где?
– Марина к отцу ушла! Шурку забрала и ушла, а после отец и сундучишко её увез. Вчерась и сёдни утром корову сноха соседская доила… Но боле, говорит, не буду – баушку свою домой зовите!
Как бабушка обрадовалась, как сразу заулыбалась, даже глаза заблестели!
– Ты, поди, Федя, ись хочешь? Иди пообедай, а я мигом соберусь!
Пока он за столом хлебал щи, бабушка скоренько собралась, вынесла свои пожитки и положила в коробок. Я заревела во всю мочь…
– Не горюй, Манечка. Я после в гости приду к вам. Да и вы к нам приезжайте!
Я поехала с бабушкой – проводить её до моста. Там бабушка высадила меня из коробка и поцеловала на прощанье:
– Беги-ко скорей домой, девонька, не то заблудишься!
В детстве я очень любила высоту и часто залезала на крышу или на высокое дерево. Вот и сейчас, только придя домой, я взобралась на крышу пригона и села на самом «князьке»[95]: может, увижу сверху бабушкин коробок – хоть разочек!
Его я уже не увидела, но дальние и ближние окрестности были как на ладони. Вон на плоту баба полощет бельё. Вон в Максимовой ограде – зловредина Феклуха с тазом, полным выстиранных пелёнок. Увидав меня на крыше, заорала во всё горло: «Манька-гада, коза безрогая, кикимора долговязая! Штоб тебе упасть оттуда да шею свернуть!»
Я обозлилась, огляделась, чем бы сверху швырнуть в Феклуху, но ничего под рукой не было…
На Феклуху-то у меня – старые детские обиды. Ну невзлюбила она меня почему-то. Как я поняла много позже, такое часто бывает между разновозрастными девчонками. Но ведь даже и мать её, Афанасия Михайловна, как-то мне прямо в глаза сказала: «И куда ты всё растёшь да растёшь, Маньша? Ты ведь скоро выше вон тех берёз станешь. А девке-то некрасиво быть такой долгой!»
А ещё запомнился один случай: тётка Афанасия искала своих куриц, забежавших в нашу ограду. Я ей стала помогать, старательно звала «цып-цып-цып» (у меня выговаривалось – «шып-шып-шып»), и тётка меня так «отблагодарила»:
– И до каких пор у тебя язык-то такой худой будет? – вот в школу пойдёшь, так ведь там робята тебя засмеют, таку косноязычну. Уж говорила бы ты, как следоват![96]
«Как следоват, – передразнила я про себя тётку, – ну нарочно я, что ли, говорю неправильно?» Я обиделась и ушла в дом, и досыта там наревелась.
Вскоре к нам приехал старший внук бабушки Сусанны, Сергей. Он сказал, что его призывают в армию, отправка через неделю, и пригласил на проводы отца с матерью.
– Ну слава богу, хоть один балбес послужит в армии… Уж там-то никому разбаловаться не дадут, – сказал отец, когда они вернулись с проводов, – а со службы, глядишь, другим человеком выйдет, может, и поумнеет! Жаль только – Санко куда-то запропастился, больше года, говорят, писем от него нет. Даже проводить брата на службу и то не приехал …
Мама всплакнула. В ту осень пришёл из армии старший сын Евареста Фёдор.
– Поди, сейчас уж колобродить-то не станет, – судачили о нём соседи, – куда ему теперь от Ульяны деться? Отец вон какой строгий… Да и зазноба Федькина уже замужем…
И ещё одна новость была в ту осень: районному начальству взбрело на ум построить в Калиновке смолокуренный завод. На хутор привезли большие котлы, кирпич. Мужики принялись смолокурню ладить, а бабы и ребятишки стали собирать берёзовое корьё. Скоро завод заработал: стали гнать смолу и дёготь.
Для смолокуренных печей много дров нужно, и наши ребята всю зиму лесорубничали и попутно корчевали пни. Отец наш хорошо знал смолокурение: ещё в молодости ему приходилось наниматься подручным смолокура. A после лесозаготовок-то в Богословском заводе он любой работе был рад …
– Вот ведь дошло же, слава богу, до ума начальства, – говорил он за ужином, – здесь, прямо здесь, рядом с домом, со своей землёй – производство открыть! Всё равно мы каждую зиму нанимались дрова рубить в казённой даче. А то отрываться от земли, ехать чёрт-те куда на север, за сотни вёрст…
Когда завод задымил, работающим на нём стали давать кое-какие продукты. Даже, как сейчас говорят, спецодежду выдали: для лесорубов – валенки и ватники, для смолокуров – штаны и куртки из молескина или, как в народе называли этот простой, но крепчайший материал, из «чёртовой кожи». Мужики были рады; смеясь друг над другом, примеряли широченные, редко кому подходившие по размеру ватники и штаны.
«Ничё, робята, – из великих штанов, небось, не выпадешь! – балагурил самый маленький ростом мужичонка Федька Калпаса. – Баба моя враз их перекроит-перешьёт, дак даже двое штанов получится – мне да сыну!»