Мать начала работать на «Радиоволне» еще до моего рождения. Инженер-химик, она что-то проверяла, тестировала, предлагала, внедряла – то есть совершала важный, но сложнообъяснимый труд. Я много раз спрашивала мать о работе. Мне хотелось представить, как движутся ее руки, каких предметов касаются, пока я рисую и ем за низким столиком в детском саду. Мать отвечала, но я не понимала, и ее каждодневное исчезновение из моей жизни так и не связалось ни с какими образами. Я не знала, как выглядит ее кабинет, как работают лабораторные приборы и производственные линии, как пахнут темно-коричневые лифты, набитые бухгалтерами и лаборантами.
Однажды мать принесла с работы брошюру, на обложке которой были стеклянные сосуды с цветными химическими порошками. Их расставили живописно, по-видимому, ориентируясь на темные голландские натюрморты, где изобилие выражалось в определенной степени беспорядка. Серебристо-белый стол на первом плане освещен, задний план черен и неразличим. Красный, охристый и ярко-желтый порошки могут быть и заводской химией, и пигментами, какими пользуются художники. Одна из бутылочек перевернута, и порошок просыпан на стол аккуратно выверенной дорожкой. Внутри брошюры – столбики названий, набранных мелким кеглем. Наверное, это был какой-то каталог или справочник – бесполезная для воображения вещь, но ничего другого у меня не было. Я часами просиживала над брошюрой, стараясь извлечь из нее разгадку, получить короткий пропуск за пределы сияющих серебристых турникетов. Я вчитывалась в сложные сочетания букв, пытаясь найти сходство с обычными знакомыми словами. Иногда я различала что-нибудь – обрывочек, осколочек, ритмическое заклинание. Чтобы натренировать глаз и ум, я начала переписывать слова из брошюры в тетрадку – это позволяло по-новому посмотреть на бесконечный список неизвестных мне веществ, соединиться с ним телесно, физиологически. Моя рука движется, выводя названия, и я думаю: теперь я лучше знаю, что значит быть моей матерью.
На заводе «Радиоволна» раньше делали автомагнитолы. Его специально для этого и построили – Брестский завод уже не справлялся, нужны были новые мощности. «Радиоволна» – большое здание в стиле советского модернизма: продуманные формы, экономная, тщательно вписанная в пейзаж красота. Над широким и плоским параллелепипедом фойе устроено административное здание. Оно намного у́же, чем фойе, и тянется ввысь так же упорно, как основание расходится вширь. К этому зданию-кораблю присоединены два прямоугольника средней высоты: в самом длинном идет работа, а в коротком, украшенном мозаикой, находится зал для совещаний. Про зал я прочла в интернете. Мать не рассказывала мне, что он есть, – возможно, ее мало интересовали советские публичные места, совещания, речи. Она отказалась от должности секретаря, которую ей как-то предложил профсоюз. Сказала, что не хочет компостировать другим людям мозги. Еще была фраза «лезть во все это» – то есть участвовать во всяких делах, связанных с властью и возможным обманом. У матери были твердые принципы. Она хотела быть простым человеком, который не делает другим простым людям никакого зла. Еще мать хотела уехать из Гродно, где была «Радиоволна». Ее распределили на завод после университета, и время, которое обязательно нужно было здесь отработать, давно прошло. Однако возникла новая сложность.
Завод стоит на пересечении улицы Курчатова, ведущей к другим заводам и жилому микрорайону, и Елениной улицы Горького, куда весь город ездил лечить зубы и рожать детей. Я тоже родилась в роддоме на Горького. Оттуда до маминого завода можно было дойти за пять минут – так, приехав в Гродно по распределению, мать упрочила с ним связь. То, что эта связь может быть выражена в такой географической тесноте, казалось, говорило в пользу материнской неприязни к городу. Почему все здесь такое маленькое? Через дорогу от завода – сквер с памятником воинам-интернационалистам. Я спрашивала у матери, что это значит. Она отвечала: «Это про Афганистан». Потом она снова пересказывала, как отца там контузило. Было толком не ясно, почему мой отец умер так рано: ходили слухи про ядовитый газ моджахедов, но и радиация Припяти, где он жил в 86-м, внесла свою лепту.
Памятник, завод, роддом – все рядом. В квартале отсюда – еще и комната в коммуналке. Чтобы сосед перестал воровать яйца, пришлось купить маленький холодильник и поставить его в эту тесную, зажатую со всех сторон клеть. Раскладной диванчик для матери, кроватка с металлическими стойками и плетеной из пластика сеткой между ними – для меня. Шагу не ступить, глаз не отвести.
Однажды летом матери понадобилось что-то подписать на работе. Мы тогда жили уже не в коммуналке по соседству, а в однушке на Фолюше – то есть с противоположного края города. Мы сели в «десятку» – разболтанный и скрипучий троллейбус – и долго ехали мимо домов, Немана и сосен. Фонтан у «Радиоволны» тогда еще работал. В несколько уровней, похожий на хрустальный торт, он бил водой, освещенной вечерним солнцем. Мать оставила меня в фойе – просторном мраморном помещении с окнами в пол. Я сидела в кресле посреди пальм, словно в гостинице из советского фильма. Через проходную, шаркая, ходили люди. Они взмахивали пропусками, дежурная кивала, и никелированные сияющие турникеты вращались, отделяя меня от работников завода. Мать вызвала лифт и скрылась в его темно-коричневой тесноте. Я ждала и скучала. Происходило одно и то же: люди заходили и выходили, дежурная кивала. Я попыталась вспомнить, как выглядит мозаика на заводской стене. Решила, что когда мы с матерью выйдем на улицу, я проверю себя, сравню реальность и память. Мозаика была в оранжевых, бордовых и приглушенно-желтых тонах, словно изображаемую ею сцену освещало то же вечернее солнце, что воду в фонтане. Бесполые могучие фигуры двигались вперед, потрясая тяжеловесными инструментами.
Оказалось, я запомнила достаточно хорошо: там были и человеческие фигуры с массивными конечностями, и громадные, величественные орудия труда. Правда, люди были одеты во что-то наподобие лат. Грубые, негнущиеся плоскости, не совпадающие с линиями человеческого тела, скрывали груди, талии, бедра, промежности. Не знаю, была ли там, под латами, одежда. Могла быть, могла и не быть – еще одна заводская загадка.
Мать уволилась в начале нулевых, после долгих месяцев неуверенности и неустроенности. Помещения завода начали сдавать в аренду. Сначала там появился салон сотовой связи – он незаметно пристроился с непарадной стороны, проделав в фасаде собственную скромную дверцу. Фонтан работал все реже. Сотрудников переводили на сокращенный день и отправляли в отпуска за свой счет. Завод не отпускал людей, но работы и денег не было. В 2004 году, когда мне было девять лет, «Радиоволна» окончательно перестала производить радиоприемники. Название осталось прежним, но теперь завод делает оборудование для тракторов. Этому оборудованию не нужны никакие волны – оно работает так же, как работает все в машине. Элетроника, встраиваемая в трактор, ни к чему не прислушивается, не прощупывает воздух гибкой тонкой антенной.
Сейчас в здании «Радиоволны» не только завод, но и офис страховой компании, магазины электроприборов и изделий из кожи, компьютерный клуб и центр платного посредничества в получении виз. Я не знаю, изменилось ли что-то внутри. Возможно, в фойе крутятся все те же сияющие серебристые турникеты, и маленькие коричневые лифты, поскрипывая, тащат людей на пятый, шестой, восьмой этаж, где выпускают их в такие же, как двадцать пять лет назад, коридоры, которые ведут в те же самые кабинеты, по которым, шурша бумагами, ходила когда-то и моя мать.
«Здание супер, а в середине – бардак», – сказано в отзыве на гугл-картах. Мать давно не работает на «Радиоволне», поэтому я не знаю, какой бардак имеется в виду. Я вижу вымощенное мрамором фойе, толстые стволы фикусов и пальм, никелированные сияющие турникеты. Красные точки на табло складываются в часы и минуты. Почти вечер, и мать быстрым шагом идет от лифта к проходной. Все заводы на свете волшебные, потому что моя мама – инженер-химик.
Школа, в отличие от завода, не закрытое учреждение. В моем детстве, до введения системы пропусков, зайти туда мог любой желающий. Родители провожали нас до кабинетов, а к учительницам изредка заглядывали их дети. Если бы у Елены был ребенок, возможно, он или она увидели бы школьное здание таким же чудесным и загадочным, каким мне представлялся завод.
Думаю, опыт такого детского взгляда сильно отличался бы от того, как я видела школу. Мне хотелось, чтобы путь туда длился вечно – это были последние утренние минуты свободы.
Я училась не рядом с домом. Будильник на мамином Siemens A52 звенел в шесть утра, и мы с братом некоторое время лежали в полутьме. Сквозь стекло двери проходил желтый кухонный свет. Шипел газ, гудели водопроводные трубы. В комнате было холодно, и я пряталась под одеяло с головой. Под старым хлопковым бельем, застиранным до мягкости, я вытягивала и сжимала тело, словно пружину. Это движение было игрой со временем – я то принимала позу дремоты, то напрягалась как человек, готовящийся встать с постели. Перемещаясь между состояниями, я отодвигала начало дня. Наконец мать щелкала черной клавишей выключателя, похожей на изогнутый клюв, и комната заливалась тремя сотнями ватт света. Одежда, башней сложенная на стуле, мамины тетради с гороскопами и конспектами астрологических лекций, покосившиеся дверцы шкафа-стенки, тканевые салфетки и металлические корзинки, рисунки, торчащие из полуоткрытых полок, игрушки – все надвигалось на меня, напоминая, что никакие мысленные эксперименты не изменят реальность. Нужно было натягивать колготки и штаны, надевать джемпер с узким высоким горлом, чистить зубы и завтракать. Все это происходило практически в полной тишине – чтобы успеть в школу, приходилось держаться железного расписания, и мы напряженно и сосредоточенно выполняли действие за действием, не тратя времени на болтовню. Мать тревожно поглядывала на часы и время от времени восклицала: «Пора садиться за стол» или «У нас осталось шесть минут» – и мы пошевеливались, поторапливались, брали себя в руки.
Просыпаться всегда было тяжело. Зимой – из-за нежилой мрачной тьмы, весной – из-за ощущения утраты. Необходимость проводить день, полный красот, внутри здания, была несправедливой. Я чувствовала, как весеннее утреннее время растягивается под напором моих жадности и внимания. В троллейбусе я прижималась к окну, стараясь приметить все, что происходит на улицах: одежду прохожих, их прически, походки и жесты, небольшие женские сумочки и цветные пластиковые пакеты, клумбы и камни, приоткрытые окна, отодвинутые шторы, мужчин и женщин, разговаривающих возле открытых машин, пенсионерок с маленькими пушистыми собачками, дедов, курящих на покрытых изморозью скамейках. Проплывая сквозь неравномерное весеннее время, я забывала, что у меня есть тело – казалось, от меня оставался только этот внимательный и ненасытный взгляд.
Мы проезжали опору линии электропередач башенного типа и серые панельные девятиэтажки на улице Лизы Чайкиной, швейную фабрику «Динамо» и длинный-предлинный дом, который называли Китайской стеной. Автобус проезжал кольцо на площади Декабристов, миновал двухэтажный магазин «Волковысский», куда мы ходили за сосисками и фаршем, и поворачивал на Поповича. Мы ехали между двухэтажных домиков с двускатными шиферными крышами, из которых торчали старые печные трубы, проезжали панельки то в девять, то в пять этажей. Наконец справа показывался универсам «Каскад», недавно выкрашенный уродливой ярко-оранжевой краской. Это значило, что нужно пробираться к дверям: следующей остановкой будет «Обувная фабрика „Неман“». От остановки – еще десять минут пешком. Сначала вдоль экономического суда, потом перейти дорогу, пробежать наискосок через сквер с разбитым, вставшим на дыбы асфальтом – и школа уже виднеется за стадионом. Бывало, этот путь мы проходили за семь минут – на счету было каждое мгновение.
Я любила фильмы, в которых люди растягивали время, наполняли его трещины и пазухи непрактичными и медленными делами: мечтали о сапогах за столами конструкторского бюро, писали книги в котельных, подолгу смотрели в окно, планировали адюльтеры и свидания. Я ожидала, что взрослая жизнь будет полна ничейных островков ненасыщенного, украденного у работы времени. Когда я узнала Елену, она стала одним из примеров такой романтической и привольной жизни. Несмотря на то, что Елена работала много, в ее днях было достаточно пространства для чего-то такого, что не рождается внутри зарегулированного, жесткого распорядка.
Я хорошо помню нашу фолюшскую квартиру. Она была однокомнатной, с крошечной кухней, раздельным санузлом и коридором в виде буквы Г. Вдоль боковой коридорной стены стоял большой темный шкаф, а у той, что возле самой входной двери, – стеллаж для хозяйственной всячины. Стеллаж был сколочен из грубых, ничем не покрытых сосновых досок, и прикрывался оранжево-розовой шторой. Я любила этот стеллаж. Там было полно удивительных вещей: коробки с гвоздями, винтами и шурупами, разводные ключи, щетки для обуви и молоток, бутылки с хлоркой и детали швейной машинки.
Наша единственная комната была зонирована при помощи стеллажа и письменного стола – они были поставлены не вдоль стены, а поперек, чтобы выделить у окна небольшое пространство. Оно принадлежало нам с братом. Там мы хранили канцелярские ножницы и цветную бумагу, альбомы для рисования и книги, там можно было не убирать игрушки. Это было наше особенное место, которое мать отрезала от и без того тесной комнаты.
Я вспоминаю, как мать старалась нас порадовать: приносила карманный календарик или несколько карамелек, неожиданно готовила торт со сгущенкой и измельченным грецким орехом, предлагала погулять в новом месте. Меня восхищает жизненная сила, с которой мать придумывала эти затеи, и нежность, которую она в них вкладывала.
Я смотрю на фотографию, на которой Елена обнимает мальчика лет шести и думаю, что никогда не видела, как она общается с ребенком. Не с учеником или ученицей, с которыми существуют правила и рамки, а с настоящим, не подчиненным ей, не предъявленным для тестирования и оценки маленьким человеком. Наверное, многие, взглянув на краткое описание Елениной жизни, решат, что она была несчастна: без мужа и без ребенка, вечная дочь, замурованная в крошечной материнской двушке, где кухонная стена поросла черной плесенью. Но как было на самом деле, чего она хотела и что чувствовала? Елена говорила о любви только в общем смысле, ссылалась на примеры из кино и книг. Она никогда не рассказывала о собственных романтических историях. Говоря о семье, Елена всегда имела в виду себя и мать.