Гоголь чрезвычайно радовался, если в Риме его навещали русские друзья. Он обязательно устраивал для них экскурсии по городу. «Никто не знал лучше Рима, подобного чичероне не было и быть не может. Не было итальянского историка или хроникера, которого бы он не прочел, не было латинского писателя, которого бы он не знал; все, что относилось до исторического развития искусства, даже благочинности итальянской, ему было известно и как-то особенно оживляло для него весь быт этой страны, которая тревожила его молодое воображение и которую он так нежно любил, в которой его душе яснее виделась Россия, в которой отечество его озарялось для него радужно и утешительно. Он сам мне говорил, что в Риме, в одном Риме он мог глядеть в глаза всему грустному и безотрадному и не испытывать тоски и томления», – с восхищением писала о Гоголе Смирнова-Россет, которая считала, что Гоголь хвастал перед друзьями Римом так, как будто это его открытие, а в особенности «заглядывался на древние статуи и на Рафаэля».
В Риме Гоголя навестил Жуковский, и Гоголь с восторгом показывал ему город. Они много беседовали, вспоминая Пушкина. Но визит Жуковского оказался краток, он уехал, по выражению Гоголя, оставив его сиротой. Первый раз за все время пребывания в Риме писатель загрустил.
На краткое время в Рим приезжал поэт Николай Михайлович Языков. «…В Гоголе чрезвычайно много странного, – иногда даже я не понимал его, – и чудного; но все-таки он очень мил», – вспоминал он.
Наведывался в Рим по своим делам и Погодин, который тотчас же отправился отыскивать Гоголя «бежавшего из Петербурга после разных неудовольствий и досад при представлении и напечатании “Ревизора”». Оказалось, что Гоголь жил в Via Felice, № 126, на четвертом этаже. Там его называли signore Nicolo.
«Взобравшись к нему по широкой лестнице, отворяю дверь, и в эту самую минуту, вижу, он из окна выплескивает что-то на улицу из огромного сосуда целым потоком. Я так и обмер. “Помилуй, что ты делаешь?” – “На счастливого”, – отвечает он пресерьезно, бросаясь меня обнимать. Разумеется, увидя такую простоту нравов, я никогда уже не ходил в Риме около домов, чтоб не быть окачену или осчастливлену подобным счастьем, а выбирал всегда дорогу по средине улицы».
Гоголь был чрезвычайно рад другу. В его честь он устроил чаепитие со множеством крендельков, булочек, сухариков. Огромный медный чайник с кипятком в комнату Гоголя приносила служанка Нанна – косматая и вечно выпачканная в саже.
«Гоголь обыкновенно начинал ругать Нанну за то и за другое, почему приносит она поздно, почему не вычистила ручки, не отерла дна и проч., и проч. Та с криком оправдывалась, а он доказывал, с разными характеристическими пантомимами с обеих сторон. Целая драма! “Да полно! – заключал я обыкновенно, – вода простынет!” Гоголь опомнивается, и начинаются наливанья, разливанья, смакованья, подчиванья и облизыванья. Ближе часа никогда нельзя было управиться с чаем». Гоголь старался угостить друзей и тем, и этим, расхваливая местные сладости. Где же тут пресловутая «эмоциональная холодность»?!
Конечно же, Гоголь устроил экскурсию и для Погодина.
«Он выбирал время, час, погоду, – светит ли солнце, или пасмурно на дворе, и множество других обстоятельств, чтоб показать нынче то, а не это, а завтра – наоборот. Привел, например, он нас в первый раз в храм св. Петра и вот как вздумал дать понятие об огромности здания. “Зажмурь глаза!” – сказал он мне в дверях и повел меня за руку. Остановились спиною к простенку. “Открой глаза! Ну, видишь, напротив, мраморных ангельчиков под чашею?” – “Вижу”. – “Каковы, – велики?” – “Что за велики! Маленькие”. – “Ну, так оборотись”. Я оборотился к простенку, у которого стоял, и увидел перед собою, под пару к ним, двух, почти колоссальных. Так велико между ними расстояние в промежутке: огромные фигуры издали кажутся только посредственными. В другой раз повел он нас, молча, бог знает, по каким переулкам и, кажется, нарочно выбирал самые дурные и кривые, чтоб пройти как можно дальше и неудобнее. Конца, кажется, не было этому лабиринту. “Да куда же ты ведешь нас?” – спросил я его с нетерпением. – “Молчи, – отвечал он с досадою, погруженный как будто в размышление, – узнаешь после”. Наконец, мы выходим на площадь. Перед нами открылась вдали широкая каменная лестница, наверху по бокам ее два огромные коня, которых под уздцы держали всадники. За нею на площади конная статуя. В глубине обширное здание с высокою каланчою. “Ну, видишь молодцов?” – спросил мой чудак. – “Вижу. Да что же это такое?” – “Хороши?”. Между тем мы приблизились. – “Это древние статуи Диоскуров, из театра Помпеева. А это Марк Аврелий на коне. А это Капитолий!” Капитолий, – можно себе представить, какое впечатление производило такое полновесное слово».
Водил Гоголь Погодина и в мастерскую Иванова. Там царил «ужасный беспорядок, но такой беспорядок, который тотчас дает знать о принадлежности своей художнику». Сам Иванов в простой холстинной блузе, с давно не стриженными волосами, небритый, с палитрой в одной руке, с кистью в другой, стоял перед своим шедевром, погруженный в размышления. Иванов испытывал к Гоголю чрезвычайное почтение. «Гоголь – человек необыкновенный, имеющий высокий ум и верный взгляд на искусство… – вспоминал он. – Чувства человеческие он изучил и наблюдал их, словом – человек самый интереснейший, какой только может представиться для знакомства. Ко всему этому он имеет доброе сердце».
Иванов написал в то время два одинаковых портрета Николая Васильевича, из коих один Гоголь подарил Жуковскому (ныне он в собрании Государственного Русского музея), другой – Погодину (Всероссийский музей А.С. Пушкина), а для себя сделал карандашную копию. Писатель изображеен не в парадном одеянии, а в красном халате, из-под которого виднеется ворот рубашки. Волосы и усы не прилизаны, не напомажены. Николай Васильевич выглядит спокойным и задумчивым. По словам современников, сходство портрета с оригиналом было поразительным.
В 1843 году с этого портрета была напечатана литография для журнала «Москвитянин», где была помещена статья об авторе «Мертвых душ».
В Риме и сам Гоголь снова берется за кисть и принимается рисовать, причем получает от этого явное удовольствие. «Краски ложатся сами собою, так что потом дивишься, как удалось подметить и составить такой-то колорит и оттенок», – писал он другу о своих успехах.