К книге
История жизни, история души. Том 1Страница 44
79%
Страница 44
44

6 февраля. Сегодня у нас чудесная погода, небольшой (около — 20°) мороз, тихо, необычайно бело кругом. Эту здешнюю белизну трудно себе представить и ещё труднее описать. Если бы не было кое-каких чёрных штрихов — каймы тайги на горизонте, труб, торчащих из заснеженных крыш, чётких маленьких силуэтов людей, лошадей, собак где-то вдали, то, кажется, всё белое превратилось бы в небытие, в тот самый материал, из которого кто-то когда-то начал лепить звёзды, маленькие далёкие, полновесные близкие. Сплошная белизна кажется такой же нереальной, несуществующей, как и сплошная чернота. Сегодня в нашем белом небе опять сияло три солнца, но уже не с утра, а к вечеру. Большое, неяркое, настоящее солнце просвечивало сквозь туманную толщу неба, как желток яйца сквозь скорлупу, а по

правую и левую сторону его, на равных расстояниях, светило два маленьких обманных солнышка, будто мать вышла погулять с детьми-близнецами. Потом ложные солнца стали овальными, сверху и снизу у них появилась радужная полоса, всё увеличивавшаяся и наконец превратившаяся в огромный мягких, расплывчатых, туманных оттенков радужный круг.

Дни у нас заметно удлиняются, часов с 10 утра до 5 вечера уже можно работать при дневном свете. Скоро и у нас весна. Лиленька и Зина, спасибо вам за всё, мои родные. А за Пришвина — особо.

Крепко вас целую и люблю. Скоро напишу ещё. Вам я легко пишу, просто разговариваю с вами, какая бы ни была — сонная, усталая...

Ваша Аля

Е.Я. Эфрон

5 марта 1952

Дорогая Лиленька! Наконец-то в основном завершены все наши с Вами гоголевские труды в туруханском плане, и я могу в свой первый свободный за полтора месяца день рассказать Вам поподробнее обо всём, сделанном нами с Вашей и Зининой помощью.

Выставка получилась очень неплохая в пределах возможного: 5 больших стендов (точнее - два стенда и 3 стены) по разделам: «Театр Гоголя», «Ревизор», «Мёртвые души», «Вечера на хуторе», «Миргород». На каждом стенде были Ваши плакаты на данную тему, мои рисунки с репродукций Боклевского, Агина, Соколова, Маковского и наших современных художников, цитаты Белинского, Чернышевского, Писарева, Пушкина, Гоголя и т. д. плюс один стенд с моими эскизами к нашей постановке. Для того, чтобы создать единый фон для всех репродукций и иллюстраций и чтобы скрыть наши корявые стены, мне пришлось выпросить в райисполкоме щиты, из которых у нас делают избирательные кабины. Эти щиты состоят из деревянной рамы, обтянутой оливковым репсом. Репс я сняла с рамок, натянула на стены и стенды, а с боков, где не хватало материала, протянула по две полосы довольно приличной обойной бумаги, гармонирующей с материалом. На этом фоне разместила все иллюстрации и плакаты, подписи и цитаты. Конечно, всё это очень скромно, но всё же совсем неплохо, интересно, разнообразно и, главное, решительно всем понравилось. Меня даже хвалили, что случается здесь настолько редко, что даже достойно упоминания. Теперь о самом спектакле: на мой взгляд, прошел он так себе, но, учитывая все

трудности подготовки (занятость участников, невозможность собирать их одновременно, малоопытный и по возрасту своему недостаточно вдумчивый режиссёр), можно считать, что постановка прошла удовлетворительно. Хороши были слесарша, судья, почтмейстер, Бобчинский и Добчинский, Осип, трактирный слуга и слуга городничего. Хлестакова играл наш худож. руководитель, очень подходящий по внешности и даже чуть-чуть по характеру, способный, но немного верхоглядистый паренёк. Сыграл он свою роль неплохо, но ему явно не хватало хороших манер, рисовки, изящества, небрежности, т. е. сыграно было сыровато, без отделки, шлифовки роли. Остальные были «более или менее». Но, в общем, публика осталась довольна, и постановку повторим ещё раза два - максимум из максимумов для Туруханска.

В оформление спектакля я вложила столько сил, трудов и нервов, что за время подготовки похудела бы килограммов на 20, если бы было из чего. Мне даже во сне снились то ботфорты городничего, то брюки Добчинского, то цилиндр Хлестакова.

Как это, однако, всё интересно. Вот, скажем, исполнительница роли городничихи, восемнадцатилетняя девушка, с ролью не справилась, хоть и старалась ужасно. Старания эти выразились в том, что она, путаясь в юбках, как угорелая носилась по сцене, размахивая руками, тряся буклями и в то же время обмахиваясь веером. Говорила она каким-то петушиным голосом, необычайной скороговоркой, как патефонная пластинка, пущенная с предельной скоростью. И хотя она несомненно способная кружковка, но этот «образ» никак не смог дойти до её сознания. За всю свою жизнь она, жившая до Туруханска в очень глухой северной деревушке, рыбацком станке, ни разу не встречалась с женщиной, хоть в какой-то степени напоминавшей бы жену гоголевского городничего. Ей дико чужд и непонятен образ женщины, которая, имея 18-летнюю дочь, кокетничает и молодится, живёт дома и не работает, и т. д., и т. д. В окружающей её суровой и трудовой жизни таких женщин нет и быть не может — не выживут! Ас литературой она недостаточно знакома, чтобы хоть в воображении своём представить и ту среду, и тех людей, и те образы. И я, как поняла это, так и решила, что, в общем, очень хорошо, что образ ей не удался, если не для публики, так для неё самой.

У нас ослепительный март — всё прибывающее солнце и снег, глаза режет. Самый хороший месяц, уже без лютых морозов и без неизбежных гололедиц и слякоти, так портящих здешнюю весну. <...>

Спасибо за всё. Целую крепко Вас и Зину.

Ваша Аля

19 марта 1952

Дорогой мой Борис! За всю зиму я, кажется, не получила от тебя ни одного письма и, как ни странно, не собираюсь упрекать тебя за упорное молчание хоть бы настолечко. Я сама виновата, т. к. пишу тебе ужасно нудные послания, которые могут у тебя вызвать в лучшем случае желание ответить в не менее нудных тонах, в худшем — перемолчать. И это у меня получается как-то само собой, как будто бы сидит во мне какая-то зубная боль, невольно прорывающаяся в письмах.

У нас стоит чудесный март, блестящий до боли в глазах, нестерпимо яркий. Окна оттаивают, с крыш свешиваются козьи рожки сосулек, но так ещё и не думает таять. Морозы пока что вполне зимние. Очень хороши здешние ночи, тишина такая, будто, в ожидании каких-то необычайных звуков, с тем, чтобы тебя подготовить к восприятию их, у тебя выключили слух. Только собственное сердце стучит, да и то ощущаешь грудью. А звёзды! Они как бы потягиваются, выбрасывая и пряча короткие лучики, охорашиваются, как птицы, трепещут, вспыхивают оттенками, которым нет у нас названия, кажется, им ничего не стоит нарушить строгий порядок вселенной, перепутать все чёткие формы созвездий. Млечный Путь так хорошо брошен над водным — и зимой тоже млечным — путём Енисея — и всё так хорошо и так понятно! Если бы умирая видеть над собой такое небо, и так его видеть, то не было бы ни страха, ни горечи и никаких грехов. Только, мне думается, смерть всегда слишком рано приходит, мы начинаем понемногу умирать со смертью первого близкого человека. Я, например, стала умирать ужасно давно, осознав, что Пушкин убит на дуэли. А в дальнейшем пришлось умирать и более больно. (Это я стараюсь написать не нудное письмо, Боже мой!)

Живу я, Борис, всё так же, бесконечно много и старательно работаю, устаю и глупею. Три дня с наслаждением болела гриппом и впервые за много лет по-настоящему лежала в постели, немного читала, спала и думала только о хорошем, как в детстве. Отдохнула и сразу лучше себя почувствовала, вероятно я очень переутомлена, ведь отпуск у меня всего 2 недели в год, да и тот проходит во всяких очень трудоёмких домашних делах. Ведь беспрестанно что-то нужно делать — то печка разваливается, то крыша течёт, то ещё что-то, и это всё так неинтересно, честное слово! Я бы с удовольствием съездила на месяц хотя бы в Кисловодск с тем, чтобы решительно ничего не

делать и озирать окрестности с балкона санатория. Пусть там нет такого чудесного неба, как здесь, — пошла бы на уступки!

Ах, Борис, если бы ты знал, как я равнодушна к сельской жизни вне дачного периода, и какую она на меня нагоняет тоску! Особенно когда ей конца-краю не видно, кроме собственной естественной кончины. Хочу жить только в городе и только в Москве. И полна глупейшей надежды, что так оно и будет. У моей судьбы должны быть в запасе ещё и хорошие чудеса. Очень жду твоего письма, очень хочу о тебе знать.

Крепко целую.

Твоя Аля

Есть ли письма от твоей Тристесс1, как она и где? Пиши мне!

’ Tristesse - печаль (фр.). «Милая печаль моя» - так называл Б.Л. Пастернак О.В. Ивинскую, сообщая А.С. об ее аресте в письме от 20.XII.49 г.

Е.Я. Эфрон и З.М. Ширкевич

8 апреля 1952

Дорогие мои Лиля и Зина! Поздравляю вас с наступающим праздником, целую вас, желаю вам, чтобы вы встретили его хорошо, радостно и, встречая, не забывали бы вспомнить маму, папу, Мура и меня, всех нас, всю семью объединили в ваших сердцах и мыслях в этот день...

Посылаю вам две плохоньких картинки - на одной — ранняя наша весна, на второй - маленький тунгус с лайкой. Обе картинки нарисованы плохо, но в какой-то мере похожи. А на собаках здесь возят воду и дрова, они все очень кроткие, не лают, несмотря на своё имя, и не кусаются. Их здесь великое множество, причём часть из них дежурит у магазина, где продают хлеб. Стоят на задних лапах и выпрашивают довески.

Лилину открытку получила на днях, рада, что у вас, видимо, всё в порядке. Обычно, долго не получая от вас известий, очень беспокоюсь, не заболели ли. У нас тут многие болели каким-то жестоким гриппом, и я всё боялась, что м. б. в Москве тоже грипп и Лиля болеет, я ведь знаю, как она его тяжело переносит.

У меня всё по-прежнему, началась предмайская подготовка, но эта работа уже привычная и поэтому не кажется такой интересной, какой была предыдущая, к гоголевским дням. Фотографий у нас, конечно, нет, если вам интересно, могу прислать мои эскизы. Опять с весной подходят мои волненья — с открытием навигации и до осени клубная работа обычно сокращается, вот и боюсь, как бы с ней вместе не «сократилась» и я. А ведь Ада моя без работы с 1 января, живём на мой заработок, так что мне остаться без работы совершенно невозможно... Вот уж никогда не думала, что мне придётся тревожиться о хлебе насущном! И правда, останься я в Рязани, так давно прочно встала бы на ноги, а тут всё время хвост вытащишь, нос увяз, нос вытащишь - хвост увяз и т. д. А главное, совершенно не умею я жить бесперспективно, без завтрашнего дня, да это и в самом деле очень трудно, и очень размагничивает день сегодняшний! Ведь корни идут из прошлого, ветви — в будущее, а у меня получается ни то ни сё -обрубок, чурбан какой-то! И людям мне стало трудно писать - всем, кроме вас. Описывать северную природу не всегда хочется, а о самой себе, об условиях жизни и работы — получается довольно нудная повесть, которая может звучать как намёк о том, что я, мол, нуждаюсь в помощи, а это впечатление производить - ужасно неловко и неприятно. Вообще же — ну сколько раз человек может тонуть? ну раз, ну два, но не может же он постоянно находиться в состоянии утопления - могут вполне справедливо подумать мои корреспонденты - все, кроме вас! Да, по сути дела, корреспонденты мои раз, два и обчёлся! Да и не в них дело, дело в самой себе, в том, что нарушено какое-то внутреннее равновесие и всё время заставляешь себя жить и действовать так, как будто бы никто и ничто не думало его нарушать.

А дни у нас стоят один другого краше, и ярче, и длиннее, но солнце почти совсем ещё не пригревает. В этом году, наверное, не будет такого сильного наводнения, как в прошлом, зима была не очень снежная. Прошлой весной Енисей плескался у самого нашего домика, и мы очень волновались, не хуже его самого!

Зинуша, мне более чем стыдно утруждать Вас своими неиссякаемыми просьбами, но больше некого! Если только будет возможно организовать мне посылку, то очень попрошу прислать или мамин большой синий платок, или клетчатый плед, к<отор>ый оставался у Нины. Дело в том, что мне совершенно нечем застилать постель, зелёное одеяло, к<отор>ое взяла с собой, износилось совершенно, а покупать новое не по средствам, да и нелепо, если осталось ещё что-то своё. Кроме того, мне очень нужны две акварельные кисти — 1 средняя и 1 маленького размера, и две плоских кисти для живописи, при-бл<изительно> 4—6 №, для писания некрупных шрифтов. <...>

Крепко, крепко, крепко целую вас, мои родные, и люблю.

Ваша Аля

Плакаты и портреты получила все и вовремя. Ещё раз спасибо!

6 мая 1952

Дорогой мой Борис! Бесконечное спасибо за всё, тобой присланное и мною полученное, и не только за это. Во-первых и прежде всего спасибо тебе за тебя самого, за то, что ты — ты! Очень меня взволновало и твоё письмо, и мамины стихи1. Я помню, как писались те, что красным чернилом, и тот чердак, и тонкий крест оконной рамы, и весь тот — девятнадцатый — год. Первое из чердачных — не полностью, видимо, не хватает странички, а конца наизусть я не помню. А те, что чёрными чернилами, — из большого цикла «Юношеских стихов». Полностью они никогда не были опубликованы и в рукописи не сохранились; есть один машинописный оттиск всего цикла2. Спасибо тебе, родной мой!

Да, вообще-то я очень люблю тебя и за то, что ты мне так редко пишешь, и ты, конечно, мог бы мне не объяснять почему, я и сама всё знаю. Я люблю тебя не столько, может быть, или не только за талант, а и за рамки, в которые ты умеешь его загонять, рамки данной цели, рамки долга, за рабочий мускул твоего творчества. За это же я горжусь и мамой, недаром назвавшей одну из своих книг «Ремеслом» - не помню дня её жизни без работы за письменным столом, прежде всего и невзирая ни на что. Это дано очень немногим, очень избранным, ну а вообще талантливых, и в частности поэтов, куда как много, и в конце концов невелика цена их вдохновению! А почему «Ремесло» так названо, ты, наверное, знаешь? Мама очень любила это четверостишие Каролины Павловой: «О ты, чего и святотатство Коснуться в храме не могло, Моя печаль, моё богатство, Моё святое Ремесло!»3 (Вот только не уверена, что «печаль», так мне запомнилось в детстве.)

Предыдущая главаГлава 44 из 56Следующая глава