Однажды я читал с выражением у доски заданное на дом стихотворение Некрасова и, произнося: «О Волга!.. колыбель моя! Любил ли кто тебя, как я…» – чуть не заплакал. Я запнулся, замолк, чтобы проглотить подступившие рыдания, а словесница Ирина Анатольевна, решив, что меня подвела память, покачала головой:
– Ну, что же ты, Юра… Так хорошо начал!
Класс захихикал, чужая беспомощность у доски всегда смехотворна, а тут еще запнулся ученик, по чтению всегда получавший только четверки и пятерки. В третьем классе я знал наизусть «Бородино», хотя и путался в уланах и драгунах. А тут…
– Забыл? Подсказать тебе? – участливо спросила учительница.
– Не надо…
Ведь я не забыл, наоборот, вспомнил как-то все сразу: подернутую утренним паром Волгу, прозрачную, без единой морщинки воду, в которой метались юркие полосатые окуньки, вспомнил малиновое солнце, вспухающее над лесом и заливающее полнеба рыжим заревом. Одновременно – так бывает – перед глазами снова встали Жоржиковы похороны, где я не уронил ни слезинки, хотя бабушка Маня, Лида, тетя Валя рыдали в голос, Тимофеич и Башашкин стояли с мокрыми глазами, старший лейтенант Константин, прилетевший с Сахалина, всхлипывал, а Маргариту держали под руки и совали в нос пузырек с нашатырем. Не плакала, кроме меня, только Анна Самсоновна – бывшая, добабушкина, жена Жоржика, мать Риты и Кости, наверное, кончились слезы…
Это были мои первые настоящие похороны. Конечно, у нас в Рыкуновом переулке время от времени появлялись или мрачный автобус, или грузовик с полосами красно-черной материи на бортах. Мы, дети, из странного любопытства во весь дух мчались в тот двор, где кто-то, как говорят взрослые, «двинул кони» – выражение совершенно мне непонятное. А там вокруг гроба, поставленного на табуреты, уже толпились безутешные родственники и сочувствующие соседи. Иногда приезжал духовой оркестр, наполняя окрестности печально ухающей музыкой, и мы, ребята, оторопев, глазели на постороннюю смерть. Взрослые, прощаясь с покойным, часто повторяли: «Все там будем!» Все – это понятно, но я-то, Юра Полуяков, здесь при чем?
Похороны Жоржика были первой родной смертью. Я, цепенея, смотрел на побуревшее и словно оплывшее мертвое лицо, на улыбчивые синие губы, на притворно сомкнутые веки. Казалось, мертвец играет с нами, живыми, в прятки, он водит, поэтому старательно зажмурился, борясь с лукавым желанием подсмотреть, кто куда схоронился: «Кто не спрятался, я не виноват. Иду искать!»
– Садись, Юра, к следующему уроку доучишь стихи до конца! – вздохнула Ирина Анатольевна. – Отметку пока не ставлю…
Когда бабушка Маня сошлась с дедом Жоржиком, меня еще не было на белом свете. Представить себе, что чувствует человек после смерти, очень легко, достаточно вспомнить, что ты чувствовал до рождения. Ничего. Почему же «ничего» до рождения это не страшно, а «ничего» после смерти страшно? У родителей спрашивать бессмысленно, у преподавателей тем более…
Одно из первых ярких впечатлений моего младенчества – Жоржикова сапожная лапка, которую я считал «костяной ногой» Бабы-яги и жутко боялся.
– Не хочешь манную кашу? А где там костяная нога? Идет! Тук-тук-тук!
И каша съедалась мгновенно. Дед подрабатывал ремонтом обуви на дому.
О том, что бабушка Маня и Жоржик каждое лето уезжают далеко-далеко, на таинственную Волгу, я, конечно, знал. Во-первых, оттуда они привозили очень вкусное малиновое и черничное варенье, а также соленые и сушеные грибы. Во-вторых, Жоржик обещал: подрастешь, обязательно возьмем тебя с собой! И мне потом снилось, как мы с ним пробираемся сквозь заросли, похожие на джунгли, вокруг поют желтые птицы, а под ногами растет крупная рубиновая клубника, как в огороде детсадовской дачи, куда меня отправляли каждый год с июня по август.
Настало последнее лето перед школой, и на детсадовскую дачу меня не взяли: переросток. На семейном совете родители решили, чтобы я хорошенько отдохнул перед школой, отпустить меня на Волгу с бабушкой Маней и Жоржиком. Начались суета и нервные сборы. Вещей оказалось очень много, в основном съестные припасы, поэтому от Рыкунова переулка до Химок ехали на такси, и Лида с ужасом следила, как бегут-стрекочут в окошечке цифры, показывая, сколько придется заплатить.
– Товарищ водитель, а у вас таксометр правильно работает? – осторожно спросила она, когда сумма стала приближаться к двум рублям.
– Не волнуйтесь, гражданочка, лишнего не возьмем! – весело обернулся он, и я заметил на тулье его фуражки кокарду с буквой «Т».
От красивого здания Северного речного вокзала, с колоннами и высоким шпилем, мы спустились по широкой лестнице к воде, шлепавшей мутными волнами о причал, и взошли по трапу на борт. Перекинутые с гранитного берега на борт доски с тонкими перилами показались мне ненадежными, к тому же внизу зловеще плескалась черная вода, и я уперся: не пойду!
– Граждане, не создавайте пробку! – строго рявкнул рупор.
– Юрочка, не бойся! – взмолился Жоржик. – Людей задерживаем!
– Я и не боюсь! – ответил я, намертво вцепившись в ограду.
– А вон смотри – уточка! – ахнула бабушка.
– Где? – встрепенулся я.
Моего секундного любопытства хватило на то, чтобы здоровенный матрос в тельняшке подхватил меня под мышки и мгновенно перенес на борт.
Колесный пароход «Эрнст Тельман» шел в Саратов с первой остановкой в Кимрах. Мы медленно отвалили от причала. С берега нам махали руками и платочками, мы, конечно, отвечали, посылая воздушные поцелуи. Жоржик высоко поднял меня на руках, показывая безутешным родителям, что я в полном порядке. Лида на берегу не выдержала и всплакнула, уткнувшись в плечо Тимофеича. Чайки, кружащие над водой, казалось, передразнивали своими криками плач расстающихся людей.
Справа по борту показались сначала голенастые портовые краны, грузившие на баржи бревна, песок, щебень, а потом пошли кирпичные дома, но вскоре город кончился, и открылись совершенно сельские виды. Лес вплотную обступил узкий, ровный канал.
– «А по бокам-то все косточки русские…» – задумчиво произнес пассажир в круглых очках.
Я стал вглядываться в подмытые водой берега, надеясь обнаружить кость или даже череп. Бесполезно: кроме почерневших корней ничего высмотреть не удалось. Мы не столько плыли, сколько опускались и поднимались вместе с водой во влажных бетонных застенках, дожидаясь, когда медленно отворятся огромные, как в замке великанов, ворота и теплоход медленно выйдет на ветренный простор водохранилища. Моря я тогда еще не видел, и мне даже не приходило в голову, что река может быть почти без берегов.
– А если вода прорвет ворота? – забеспокоился я.
– Не прорвет, – успокоил Жоржик. – Видал какие толстые!
– Это вы зря, – скорбно возразил пассажир в круглых очках. – Бывали случаи…
Наконец шлюз пройден, вокруг водная ширь, а над гладью реют, следуя за нами, крикливые чайки. Я скормил им полбублика. Они наперегонки хватали куски прямо в воздухе.
– Это ты, малец, зря, – упрекнул, проходя мимо, знакомый матрос. – Им рыбу есть положено. Привыкнут к хлебу и каюк…
Искренне испугавшись за судьбу больших белых птиц, оставшуюся часть бублика я съел сам. В каюте меня определили на самую верхнюю полку, и я сразу забеспокоился, что она не выдержит моего веса, ночью обрушится – я упаду на пол и расшибусь. Опасениями я тут же поделился с Жоржиком. Он объяснил, что на борту все продумано и рассчитано инженерами, в том числе грузоподъемность сидений и спальных мест.
– А вдруг инженер ошибся? – предположил я.
– Не исключено… – кивнул очкарик.
– Не ошибся, мальчик, не ошибся, – с другой верхней полки свесился толстый гражданин. – Лезь – не бойся! – И он в подтверждение полной безопасности высунул из-под одеяла свою ногу невероятного размера.
Я не без опаски забрался наверх, накрылся с головой одеялом, но решил на всякий случай не спать, чтобы успеть схватиться за медную скобу, привинченную к стене каюты… На этом мои воспоминания о первой поездке на Волгу затемняются, а точнее, заслоняются вторым летом, когда с нами в Селищи отправились Тимофеич с Лидой.
…Когда чуть свет меня растолкали, я не узнал темной каюты, не мог понять, в чем дело, и надел штаны задом наперед.
– Кимры! Скорее! Останемся!
Отец вынес меня по трапу на плече. Городок только начинал просыпаться, с утренней хрипотцой голосили петухи, трава под ногами брызгала росой, вода, прозрачная после ночного покоя, чуть шевелилась на сером песке. Берега, словно мостик, соединяла рыжая искристая дорожка, тянущаяся от солнца – оно медленно вставало над лесом. Вверх и наискось от причала уходила булыжная улочка, застроенная такими же домиками, что и наш Рыкунов переулок: первый этаж кирпичный, второй из бревен, только наличники здесь отличались затейливой курчавостью.
От Кимр до Селищ два раза в день – утром и вечером – отправлялся катер, шел он примерно час, причем, как московский автобус, то и дело приставая к понтонам и голубым дебаркадерам, выпуская и принимая пассажиров. Вот только остановки по радио никто не объявлял, да еще всякий раз выносили на берег деревянные лотки с буханками, которые пахли так, что текли слюнки. У пристаней хлеб встречали на подводах, запряженных покорно кивающими лошадками.
– А мы не пропустим нашу станцию? – забеспокоился я.
– Не волнуйся, – улыбнулся Жоржик. – На Волге, как в метро, все пристани особенные. Ты же «Новослободскую» с «Новокузнецкой», не перепутаешь?
Сначала мимо тянулись низкие луговые берега, а потом пошли высокие глиняные обрывы. По обеим сторонам виднелись деревни, спускавшиеся к самой воде. Кое-где лежали вытащенные на песок лодки. Я глядел на темные избы под серебристой дранкой, мостки, уходившие в реку, колодезные журавли, издали напоминающие карандаши в «козьей ножке», такими пользуются чтобы начертить ровный круг. Попадались развалины из темно-красного кирпича, поросшие молодыми деревцами. Это, как мне объяснили, бывшие церкви, на некоторых еще виднелись ржавые каркасы куполов без крестов. Иные пассажиры на них крестились. Только возле Белого Городка целехонькая голубенькая церковь красовалась на отмели, сияя золотом узорных крестов.
– Зачем их сломали? – тихо спросил я Лиду, кивая на очередные развалины.
– Бога нет, вот и сломали, чтобы людей с толку не сбивали.
– Приделали бы звезды вместо крестов, как в Кремле, и всех делов! – возразил я. – Ломать-то зачем?
– Ты думаешь? – Она посмотрела на меня с удивлением, судя по всему, эта простая мысль никогда ей в голову не приходила.
За резким поворотом реки открылся длинный глиняный обрыв с высокими березами и бликующими на солнышке деревенскими окнами. А там, где берег спускался к заливу, виднелся коричневый понтон, с которого удили рыбу.
– Селищи! – выдохнул Жоржик со скупым восторгом.
– А нас встречают? – забеспокоилась опасливая Лида.
– Ты Фурцева, что ли? – буркнул Тимофеич.
Катер толкнул бортом содрогнувшуюся пристань, и мы сошли на гулкую железную поверхность. Пассажиры, схватив поклажу, заторопились вниз по дощатым сходням на отмель, а потом вверх по деревянной лестнице. И только один мужичок в брезентовом плаще с капюшоном задержался:
– Жор, ты, что ли?
– Васька!
Они обнялись, похлопывая друг друга по спинам с такой силой, с какой помогают поперхнувшемуся.
– В родные места потянуло?
– Да, вот со всем выводком! – Жоржик показал на нас.
– Дело! – Василий пожал руки Тимофеичу, Лиде и бабушке, а меня погладил по голове. – Грибы как раз пошли. Заглядывай! – пригласил он и заторопился.
А мы остались на пристани с бесчисленными сумками и коробками, так как везли с собой еды на месяц: тушенку, крупы, макароны, сгущенку, даже яйца, хотя в деревне куры, я заметил еще в первый приезд, буквально шныряют под ногами. Из разговоров взрослых стало ясно: мало поднять все вещи с берега по крутояру, надо потом еще пройти с ними чуть не пол-Селищ.
– Юрку оставим сторожить, а сами в три приема перетаскаем, – предложил Тимофеич.
– Все руки оборвем! – заскулила Лида.
– Я сейчас, – пообещал Жоржик и побежал догонять Василия.
Взрослые уже начали волноваться, как вдруг с воды донесся плеск и скрип уключин. Жоржик, умело управляя веслами, с разгону уткнулся смоленым носом в песок, и они с Тимофеичем быстро перекидали наш багаж в осевшую лодку. Дед глянул на борт, едва поднимавшийся над водой, покачал головой и махнул мне рукой:
– Юрка, лезь сюда! – Он посадил меня на кучу скарба. – Остальные берегом!
Жоржик с трудом оттолкнулся от дна веслом, и мы поплыли вдоль обрыва, по которому гуськом вдоль изб шли Тимофеич, Лида и бабушка. Я послал им снисходительный воздушный поцелуй.
– Эвона, наш дом – третий с краю, – показал Жоржик, забирая подальше от берега, что меня тревожило, ведь я тогда еще не умел плавать. – Здесь камни… – объяснил он свой маневр.
Перед отъездом мне в «Детском мире» купили резиновый круг за рубль двадцать копеек, самый дешевый.
– Может, возьмем подороже? – засомневалась Лида.
– Зачем? – ответил Тимофеич. – Пусть учится плавать! Парню в армию идти.
Круг мне сразу не понравился. Во-первый, он был девчачий, весь в каких-то розовых виньетках, во-вторых, от него пахло галошами, а если, сильно надавив, выпустить воздух, из дырочки струился какой-то белый порошок. Резиновый запах и белый порошок были связаны с одним неприятным воспоминанием. Как-то родители ушли в кино, оставив меня дома одного. Не помню уж зачем, я поднял матрац их кровати и нашел там странные квадратные пакетики с розовыми буквами, один был надорван, а внутри обнаружился резиновый шарик, скатанный, как чулок, но не красный или синий, а белый. Понятно: родители купили мне подарок, спрятав до майских праздников. Я решил: ничего страшного не случится, если один из них я надую. Сказано – сделано. Шарик увеличился до размеров дыни колхозницы, а потом оглушительно лопнул, оставив в воздухе белое облачко, какое бывает, если сильно встряхнуть сухую тряпку для стирания мела с доски. Хлопок мне понравился, я решил выяснить, до каких размеров можно надувать странные пузыри, и не успокоился, пока не вскрыл и «не лопнул» почти весь запас.
Родители вернулись, когда я, надув и перевязав ниткой последний шарик, подталкивал его вверх, недоумевая, почему он в отличие от тех, что продают и накачивают газом на улице, не хочет подниматься к потолку.
– Это еще что такое?! – побагровел Тимофеич и стал нервно расстегивать ремень на брюках.
– Ладно, Миш, – схватила его за руку Лида, – из-за двухкопеечной ерунды ребенка наказывать. Он еще не понимает…
– Дело не в копейках! Почему без спросу?
– А ты бы разрешил? – Она как-то странно улыбнулась и погрозила мне пальцем. – Зачем ты это сделал?
– Что?
– Надул.
– Но это же шарики.
– Нет.
– А что же это?
– Что бы то ни было – без спросу нельзя. Будешь наказан.
Ремень остался в брюках, а меня до ужина поставили в угол.
…В общем, поначалу, надев на себя через голову круг, я под наблюдением Лиды барахтался у самого берега, ожидая, когда пройдет теплоход, чтобы покачаться на волнах. Самые большие валы катились от четырехпалубного «Советского Союза», они могли даже вынести тебя на берег, на серый песок, усеянный кусочками перламутра, остатками клада, утопленного Стенькой Разиным. Так, по крайней мере, объяснял мне Жоржик. Перламутр я потом собирал в круглую жестяную коробку из-под леденцов.
Рядом со мной в воде барахтался (тоже под надзором мамаши) Эдик, мой ровесник, приехавший к бабушке из Ленинграда. Их дом был вторым от околицы. Эдику купили дорогой круг, обтянутый болоньевой оболочкой и оплетенный витым шнуром, в который можно продеть для надежности руки. Стоила такая роскошь, как уверяла Эдикова мамаша, почти пять рублей.
– За обычный круг? – ахнула Лида, округлив глаза.
– Во-первых, не обычный, а во-вторых, мне для ребенка ничего не жалко!
– И где же ваш муж работает?
– По снабжению.
– Ну, понятно…
Плавать без круга я научился через год, в два приема. Но про это потом…
Жоржик причалил к берегу. Наверх вела деревянная лестница с гнилыми ступеньками. Встав цепочкой, мы постепенно передали наши вещи снизу вверх. У калитки нас встречала загорелая, морщинистая, но не старая еще женщина в темной косынке.
– Ну чисто погорельцы! – улыбнулась она, и я заметил, что морщины у нее в глубине белые. – Ты, сорванец, чего жмешься?
– А где у вас туалет? – жалобно спросил я.
– Эвона! – Она показала на огромные лопухи у забора и громко засмеялась.
Мы снимали большую комнату с печью у тети Шуры Коршеевой, платили 25 копеек с человека в день за постой и еще 30 копеек – за кринку парного молока. К рубленому пятистенку примыкал длинный низкий двор, крытый в отличие от дома не дранкой, а черным полуистлевшим толем, кое-где прохудившимся. Окна в хлеву были крошечные, как бойницы, но в полумраке угадывались стойло для коровы и загон для овец. Один угол под самый потолок был забит душистым сеном, по стенам на гвоздях висели серпы, косы, хомут, дуга, видно, когда-то в хозяйстве имелась и лошадь. Тут же стояли большие сани с загнутыми вверх полозьями, как в фильме про Морозко, и треснувшее деревянное корыто, как в сказке про Золотую рыбку. В углу прятался старый позеленевший самовар с дырявым боком. По земляному полу шла неглубокая канавка, по которой стекала наружу жижа из коровьего стойла. Здесь можно было справить нужду, чтобы среди ночи не бежать за огороды.
Дед Жоржик и тетя Шура были земляками. Оба из Шатрищ, он помнил ее еще девочкой, учился в приходской школе с ее братом Федором, пропавшим без вести на фронте. Она вышла потом замуж в Селищи за первого парня на деревне Павла Коршеева. Гуляка и забияка, он погиб в Кимрах в пьяной драке. Тетя Шура осталась с дочерью Тоней и неполноценным сыном Колей, «жертвой пьяного зачатия», как выразился Башашкин. Однажды он приезжал сюда в отпуск, поддавшись уговорам, но, пожив пару недель, объявил, что у него с волжскими комарами антагонистические противоречия.
Дядю Колю я застал, у него было узкое, отечное лицо с отрешенной улыбкой, а слов он знал, наверное, не больше детсадовца средней группы. Будучи недоразвитым с рождения, в колхозе дядя Коля не работал, а целыми днями сидел на берегу и ловил рыбу, складывая ее в жестяной бидон с узким горлом и радуясь каждому подлещику так, словно выудил какую-то невидаль. Он вскоре умер. Когда мы в очередной раз приехали в Селищи на лето, то вместо улыбчивого инвалида обнаружили на комоде его фотографию с черной полосой на уголке. По привычке всхлипывая, тетя Шура рассказала: январь выдался снежный, завалило все дороги, а зимник по льду не проторили вовремя, и дядю Колю с гнойным аппендицитом три дня не могли забрать в больницу – в Белый Городок, а у местного фельдшера не оказалось нужных инструментов, чтобы сделать срочную операцию. А может, побоялся ответственности… Так дома, на тюфяке, и отошел. С похоронами тоже неприятная заминка вышла: бабушка Таня не разрешила класть покойного в могилу к убиенному Павлу, она с самого начала не верила в то, что уродец Коля – плоть от плоти ее красавца-сына, погибшего в расцвете лет. Но пришел председатель сельсовета, пригрозил гневом общественности, и старушка нехотя сдалась.
Вообще-то сначала хозяйкой в доме была Татьяна Захаровна, свекровь тети Шуры. Когда зарезали Павла, кто-то надоумил вдову пойти в народный суд, который и отписал ей избу как матери-одиночке, а Захаровне оставили лишь комнатку, где она и жила вдвоем со своим старым котом Семеном – Сёмой. Со снохой баба Таня не разговаривала, даже не здоровалась, еду себе она готовила отдельно и грядочку в огороде имела собственную. Но к Жоржику и бабушке Мане Захаровна относилась хорошо, часто зазывала в гости, а я увязывался с ними. Мы пили чай с черничным вареньем или с сахаром вприкуску, подливая в заварку кипяток из старинного самовара с медалями. Крупные, похожие на осколки белого мрамора, куски рафинада кололи специальными щипчиками. Чтобы я не мешал разговору, Захаровна давала мне коробочку со старинными монетами, в основном – копейками, полушками и крошечными грошиками, но был там и большой пятак, медный с прозеленью: на одной стороне неуклюже распластался двуглавый орел, а на другой виднелась витиеватая буква «Е», увенчанная короной, а внизу две римские палочки. Между короной и верхней завитушкой вензеля была пробита дырочка.
– Зачем? – спросил я.
– Колька-дурачок мальчонкой стянул и под грузило для донки приладил. Я уж его трепала-трепала. Так и не понял за что… Квелый умом-то был, покойник…
Монета мне так нравилась, что я иногда напрашивался в гости к Захаровне или вызывался отнести ей жаркое из лисичек, приготовленное бабушкой, только чтобы снова подержать в руках тяжелый медный кругляш. Заметив мое пристрастие, она как-то погладила меня по голове и сказала:
– Эва, как к пятаку-то присох! Ладно, когда помру, тебе достанется. Отпишу.
В чистой, светлой комнатке Захаровны всюду лежали кружевные салфетки, а на подоконнике тесно стояли горшки с геранью, столетником и ванькой мокрым, который я про себя звал аленьким цветочком. На стене висел в деревянной раме фотопортрет Павла, чуть подкрашенный ретушёром, особенно глаза – голубые, и губы – коралловые. Красивый, с буйным чубом, торчащим из-под лихо заломленной кепки, в белом кашне, он был похож на актера из кинофильма «Свадьба с приданым». Старушка вздыхала, глядя на портрет, каждый раз рассказывая одно и то же: мол, сынок женился нехотя, окриком из сельсовета, чтобы прикрыть грех, от которого отнекивался до последнего. Хотел поначалу скрыться, на Север завербоваться. Отговорила. И напрасно! Был бы, возможно, жив и при деньгах. Шурку он, получалось, вовсе не любил, потому-то и гулял на все стороны, а зарезали его цыгане, их в Кимрах – пруд пруди. И это чистая правда.
Когда мы в третий раз ехали на Волгу с Жоржиком и бабушкой (родители остались в Москве), наш теплоход «Сергей Киров» пришел в Кимры с опозданием. Пока вытаскивали с борта свои многочисленные пожитки, а потом переносили на берег, к маленькой пристани, утренний кашинский катер ушел, мы даже видели его корму. Оставалось, изнывая от скуки и отмахиваясь от комаров, ждать вечернего рейса. Сумок, коробок, баулов было много, везти приходилось почти все: тушенку, сгущенку, сахар, крупы, вермишель, яйца, которые, переложив мятыми газетами, упаковывали в деревянный чемоданчик. В сельпо, где можно было купить топор, серп и даже косу, из продуктов был только хлеб, серые макароны, курево, водка и частик в томате. В общем, еду тащили из Москвы.
Жоржик, оглядевшись, назначил меня часовым, приказав ходить вокруг наших вещей дозором, не подпуская к ним никого из посторонних, а в случае чего вызывать старших громким криком: «Стой! Кто идет?» Я бдительно охранял наше добро, для порядка прикладывая ладонь к бровям, как Илья Муромец на коробке папирос «Три богатыря». Оказалось, караулил я не зря: вскоре из-за кустов выглянул чумазый и лохматый цыганенок, видно, посланный на разведку. Он некоторое время слонялся окрест, постепенно приближаясь к нашим пожиткам, и когда чертенок пнул ногой рюкзак с консервами, я завопил: «Стой, кто идет!» Тут же явились на крик взрослые, а лазутчик смылся.
– Молодец! – похвалил меня Жоржик.
– Как бы нашего караульного самого не уволокли! – усмехнулась бабушка.
– Меня?!
– А ты не слыхал, цыгане детей крадут?
– Зачем?
– Видать, своих им мало.
Потом, перед сном, я придумал историю про то, как меня похитили и увезли в цыганский табор, где я стал со временем вожаком, и вот однажды решил проведать родное общежитие. К этой фантазии я обращался, взрослея, не раз, и на сегодняшний день она превратилась в законченную историю. Как табор смог беспрепятственно миновать будки-стаканы с дотошными орудовцами, я соображать не стал. Откуда берутся ватаги цветастых цыганок с детьми-грязнулями на вокзалах, если там-то милиционеры и дружинники на каждом шагу? А вот когда на разноцветных кибитках шумною толпою мы мчались по нашему Балакиревскому переулку, вся 348-я школа высыпала к окнам и прилипла к забору.
– Кто это в красной рубашке верхом на вороном коне? – в восторге спросила Шура Казакова, указывая на меня.
– Наверное, самый главный у них… – догадалась Дина Гопоненко.
– Хотела бы стать цыганкой?
– Конечно, у них же золотые зубы…
Дальше события разворачиваются так. Возле ворот общежития я, словно Яшка в «Неуловимых мстителях», лихо соскакиваю с коня, разминая ноги и озирая места, где играл с друзьями в беззаботном детстве. Потом посылаю в нашу комнату лучшую таборную гадалку с особым заданием, она стучится в дверь и видит бедную Лиду, уже много лет оплакивающую пропавшего сына. Седой Тимофеич сидит рядом за столом и лечит горе, подливая себе в рюмку заводской спирт из манерки.
– Дай руку, молодая, погадаю, судьбу предскажу! – тараторит моя посланница.
– Что вы себе позволяете, что за глупости! Я секретарь партбюро Маргаринового завода и не верю в предрассудки. Идите прочь немедленно!
– Бесплатно, красавица, погадаю!
– Ну если бесплатно…
– Валяй, – соглашается отец. – На дармовщину и хрен слаще.
– Вижу! – восклицает цыганка, разглядывая Лидину ладонь. – Все вижу: скоро вернется к тебе твоя пропажа. Готовься встречать дорогого гостя!
– Как вам не стыдно смеяться над нашим горем! Мы потеряли единственного сыночка, а вы чепуху мелете! Я сейчас милицию вызову!
И тут в комнату вбегаю я – с криком:
– Мама!
– Какая я вам мама, гражданин цыган!
Но я рву на себе шелковую рубаху и предъявляю на груди родинку размером с медный грош, благодаря ей, если верить бабушке Ане, я был опознан и возвращен, когда в роддоме бестолковая нянечка чуть не перепутала меня с посторонним младенцем.
– Юрочка! – бросается ко мне Лида, рыдая.
– Сын! – блестит слезой суровый Тимофеич и выливает в рюмку последнее из манерки.
В этом месте у меня самого влажнеют глаза, и я засыпаю.
Так вот, дом Коршеевых, как я уже сказал, был третьим от околицы, на самом краю деревни стояла избушка Санаевых. От нее шел пологий спуск к Волге, а у берега покачивалась старенькая лодка, привязанная пружинистой проволокой к железному штырю, вбитому в песок. Дед Санай, щуплый старик с козлиной бородкой, завзятый рыбак, редко и неохотно, после долгих просьб, давал Жоржику свою посудину напрокат. Но об этом позже. Сейчас я расскажу про то, как я в два приема, с риском для жизни, научился плавать.
Деревня Селищи делится на две части – старую и новую, где всегда останавливались мы. Границей считался Ручий. Не ручей, а именно «Ручий», с ударением на первый слог. Местные именно так называют лесные речушки с водой цвета желудевого кофе. В месте впадения в Волгу они расширяются, образовывая довольно обширные заливчики, но если пойти вверх по течению, огибая коряги и валуны, пробираясь сквозь заросли ивняка и крушины, если углубиться в лес километра на два-три, речушка в самом деле превращается в ручей, который можно легко перепрыгнуть, а то и просто перешагнуть. Еще полкилометра – и журчащая струйка вовсе теряется в овражке, поросшем таволгой.
Со временем, повзрослев и получив разрешение ходить в лес без взрослых, я, насмотревшись передач «Клуба кинопутешественников», задался целью добраться до истоков Ручия. Запасшись хлебом, налив в бутылку кваса из пенной бадьи и наврав бабушке, что хочу прогуляться по дальней опушке, где растут подберезовики, я ранним утром отправился в экспедицию, надеясь воротиться до заката. Каково же было мое изумление, когда часа через два я добрался до поляны, где из-под серого валуна бил родничок. Там и начинался Ручий. Тогда я впервые подумал о том, что и широченная Волга, колыбель моя, начинается, вероятно, с такой же пульсирующей лесной лужицы.
Так вот, поросший осокой Ручий, шириной метра три-четыре, разделял, как я уже сказал, деревню на две части. Через него был переброшен узкий мосток без перил, сбитый из прогибавшихся березовых жердей. Жоржик, узнав, что мы с ребятами бегаем без спросу в Старые Селищи, строго предупредил меня, что переходить Ручий надо очень осторожно, так как глубина там посередине не меньше двух метров, как говорится, с ручками, и на его памяти не один шустрый, непослушный малец утонул в пучине. Он-то надеялся, что я, испугавшись, перестану бегать на другой конец деревни. Но не тут-то было! Поначалу я осторожно переступал по шаткому мостику, но потом, обвыкнувшись, перескакивал на другой берег без опаски, с налета. И, конечно, однажды, соскользнув с мокрой жерди, рухнул в холодную воду.
– Спасите! – заголосил я, понимая, что сейчас уйду в воду с ручками.
Но вокруг, как назло, ни души. Ребята умчались вперед, «не заметив потери бойца». В тот день мы играли, помнится, в конницу Буденного, преследующую батьку Махно.
– На помощь! – вопил я, а в сознании тем временем вспыхнуло лицо Лиды, искаженное плаксивым ужасом при известии о гибели сына.
«Как утоп? Почему? Не может быть!» – словно потревоженный муравейник, вскипело общежитие.
Кстати, слово «утоп», по-моему, гораздо страшнее обычного – «утонул».
И только тогда, осознав последствия своей гибели, я заметил, что стою в воде по грудь – глубина Ручия в этом месте оказалась не больше метра. Это был первый урок для будущего пловца: у реки есть дно. Чтобы спастись, надо не орать благим матом, а постараться нащупать под ногами твердь, тогда, возможно, и тонуть не придется.
К тому времени у нас сбилась ватага из местных и городских мальчишек, приехавших на лето к бабушкам-дедушкам. Забав, переходящих в озорство, хватало, одна из них называлось «проверка на слабо». Как я уже сказал, лодка деда Саная крепилась к штырю толстой проволокой, которая перед этим, видимо, была обмотана вокруг столба, и теперь, служа другой надобности, сохранила тугие извивы, напоминающие пружину. Пользуясь тем, что из окон дед не мог видеть, что происходит с его имуществом, мы придумали такое бедокурство: для проверки храбрости в лодку садился один из нас, остальные же со всех сил, раскачав, отталкивали суденышко от берега, и оно устремлялось в опасный речной простор. Тут главное не испугаться, не захныкать, мужественно ждать, пока «пружина» не растянется на всю длину, а потом, сжавшись, вернет тебя на сушу. Такие вот опасные качели. Когда подошла моя очередь проверки «на слабо», ребята, видимо, сильнее, чем обычно, оттолкнули лодку – и проволока лопнула. Меня понесло от берега, стремительно удалявшегося. Я жутко испугался, а пацаны запаниковали.
– Прыгай! – крикнул зачем-то Эдик.
– Унесет! – подхватил Витька.
И я сиганул в воду, чего, конечно, нельзя было делать ни в коем случае: если не умеешь плавать, на борту гораздо безопаснее, чем в волнах. Но страх быть унесенным на середину реки оказался сильней здравого смысла. Мне померещилось, что там я непременно попаду под киль огромного теплохода или баржи, погибнув безвозвратно. Такое случалось…
В общем, я прыгнул за борт и сразу начал тонуть, захлебываясь. Ребята струсили и убежали, а у меня перед глазами снова мелькнуло заплаканное лицо Лиды. Потом вообразился маленький гробик, где лежал мальчик с очень знакомым лицом. От ужаса я стал бешено бить по воде руками и ногами, из последних сил вытягивая шею, чтобы не захлебнуться, и вдруг понял, что благодаря этому беспорядочном колотью мое тело не тонет, более того, я медленно, но верно приближаюсь к суше. На мгновение, перестав барахтаться, я попытался достать ногами дно, но безуспешно, и опять заколошматил по воде. Потом снова постарался нащупать внизу твердь… И так до тех пор, пока ноги не коснулись мягкого, шелковистого ила, который, как я знал, кишит пиявками. Но это было счастье! Пусть присасываются, пусть пьют мою кровь! Я спасен! Мне удалось выплыть! Я выбрел из воды и упал на песок. Сначала меня от пережитого ужаса бил колотун и сотрясали рыдания, потом я успокоился, но тело охватила мелкая дрожь – от холода: вода-то в Волге даже в июле не слишком-то теплая. Вскочив, я, чтобы согреться, стал бегать и только тогда заметил: лодка сама собой прибилась к берегу метрах в ста от меня. Выходит, никакой необходимости прыгать не было…
Когда я вышел на дорогу, то сразу увидел: мне навстречу бегут растрепанные бабушка и Жоржик, а за ними, поотстав, трусят виноватые пацаны. Найдя меня, живого-здорового, бабушка заплакала от радости, а дед сел прямо в дорожную пыль и долго не мог вставить махорочную сигарету в свой янтарный мундштук. Руки у него тряслись, он прерывисто дышал и повторял, хватаясь за сердце:
– Ну как же так, Юрочка, как же так?!
– Мы ему говорили: не прыгай! – бессовестно врали, оправдываясь, Эдик и Витька.
Я же в ответ загундосил, мол, больше так никогда не буду, а сам тихо радовался, что Тимофеичу в этом году отпуск летом не дали, а то бы он уже вытянул из брючных лямок свой ремень и выпорол бы меня как сидорову козу. Никакие стенания Лиды о том, что детей бить непедагогично, не помогли бы. Теперь следовало примерным поведением добиться обещания, что родителям о моих художествах никто не скажет ни слова.
С тех пор я начал плавать без круга, сначала – по-собачьи, а потом и по-лягушачьи. Наконец – саженками. Оказалось, это не так уж и трудно. А дед Санай посадил свою лодку на новую цепь с замком.
Больше всего на свете Жоржик и Тимофеич любили рыбалку. Башашкин, которого они один-единственный раз с трудом вытащили из постели на утренний клев, назвал их «рыбанутыми». Спали мы, кстати, не на перинах и не на ватных матрасах, а на холщовых тюфяках, набитых свежим сеном, испускавшим особый, ни с чем не сравнимый усыпительный аромат. Правда, сено сквозь материю покалывало кожу, но остроумный дядя Юра, по утрам почесываясь, говорил, что это такой русский вид китайского иглоукалывания под названием «Счастье колхозника».
Чтобы не пропустить клев на зорьке, дед и отец вскакивали чуть ли не затемно. Потом будили меня и почему-то всегда в самом интересном месте яркого запутанного сна; я бормотал, что уже встаю, что мне нужна минуточка, чтобы стряхнуть с себя сладкую дремотную немощь и подняться. Они оставляли меня в покое, и я снова проваливался в захватывающее беспамятство. Наконец в ход шло последнее средство:
– Ладно, ничего не поделаешь, спит как убитый. Что ж, сегодня рыбачим без Профессора! – громко говорил отец. – Пусть себе дрыхнет, если так уж хочется…
– Как это без меня?!
Словно древнеримская катапульта с картинки из учебника истории выбрасывала меня из кровати в сени, к медному рукомойнику, прибитому к бревенчатой стене: надо лишь слегка приподнять торчащий вниз стержень с круглым наконечником, и ладони, сложенные ковшиком, сразу наполнятся ледяной колодезной водой. Пару пригоршней, брошенных в слипшееся лицо, прогоняли сон прочь. Глаза широко открывались. Все чувства пробуждались и впитывали свежее утро. Я быстро завтракал душистым серым хлебом, запивая парным молоком. Тетя Шура, чтобы подоить Дочку, вставала еще раньше нас. От кринки, обвязанной по горловине марлей, веяло коровьим теплом.
За окном стояли предрассветные сумерки, воздух был еще прохладен, а ветка яблони, качающаяся за окном, казалась почти черной. Но из-за волжских лесов уже вспухал рыжий утренний свет. На крыльце Сёма, наохотившись за ночь, дрых без задних лап. Перед ним обычно лежали два-три мышиных хвостика. Вероятно, он считал своим долгом доставлять хозяйке наглядное доказательство свой кошачьей полезности. Что-то вроде корешков от почтовых переводов. Казалось, кот крепко спит, но стоило прикоснуться к его лоснящейся шерстке, как тут же вспыхивали злые зеленые глаза и следовал молниеносный бросок когтистой лапы. Но и я всегда был начеку, вовремя отдергивая руку. Такая у нас с ним была ежеутренняя игра. Пока бескровная…
Мы забирали из хлева снасти, стоявшие в углу, вынимали из-под крыльца банку земляных червей, накопанных с вечера в яме с перегноем, и шли к калитке. Воздух пах росистой утренней свежестью и дальней сладостью медовых лугов, но пчелы пока еще не проснулись. Из-за Волги выдвигалось круглое, алое, как раскаленная электроплитка, солнце, и красноватое зарево разливалось по небу, раскрашивая узкие синие тучки.
Когда мы выходили с удочками за калитку, там уже стояла тетя Шура, в длинном застиранном платье, обтрепанном мужском пиджаке и кирзовых сапогах. Голова повязана белой косынкой. На плече деревянные грабли. Она только что проводила на выпас Дочку, черно-белую пеструшку со звездочкой во лбу. В воздухе еще висела поднятая копытами пыль и веял животный запах прошедшего стада. Из-за взгорка доносились хлопки, похожие на выстрелы. Дочка было коровой своенравной и часто возвращалась вечером не только с разбухшим от молока розовым выменем (она давала ведро за дойку!), но и с рубцами, вздувшимися по хребтине от длинного пастушьего кнута. Я ее жалел, пробирался вечером в хлев, к стойлу, и гладил рубцы, а она, хрустя травой, шумно вздыхала, жалуясь на жестокого пастуха Сашку, и благодарно косилась на меня большим лиловым глазом, опушенным густыми, как зубная щетка, ресницами.
– Ни хвоста вам, ни чешуи! – улыбалась тетя Шура, провожая нас со снисходительной улыбкой: колхозники считали рыбалку баловством, чем-то вроде городской производственной гимнастики под радио. Трудодни-то за это не начисляют…
– К черту! – весело отвечал Жоржик. – А вам вёдро с ветерком.
– Спасибо, Петрович!
Я знал, что на пожелания «Ни хвоста, ни чешуи» или «ни пуха ни пера» надо отвечать: «К черту!» Так положено. А вот при чем тут ведро да еще с ветерком? Но Жоржик мне объяснил: «вёдро» – это не бадья, а солнечная погода, на ветерке же не так жарко косить, да и сено быстрее сохнет.
Проводив Дочку, тетя Шура ждала старую колхозную полуторку, и та скоро появлялась в клубах пыли – набитая односельчанками, ощетинившимися деревянными граблями. Мужичок на всю бригаду был один-единственный – водитель Леша, парень с буйным чубом и вечной папиросой в углу рта. Тот момент, когда он выбрасывает окурок и вставляет в зубы новую беломорину, я никак не мог ухватить: казалось, очередная цигарка у него выскакивает изо рта, как у фокусника в цирке.
Кстати, в Селищах курили все мужики, даже подростки. Однажды меня срочно отправили в сельпо за солью, хлебом и куревом для Жоржика. Я стоял в очереди, озирая странные товары: лопаты, косы, серпы, ведра, лейки, гвозди, скобы и даже связки дранки. Железная кровля была на всю деревню одна – у колхозного кузнеца с подходящей фамилией Кузнецов. Его сын Витька входил в нашу ватагу. А в больших бидонах хранился керосин, забивавший все остальные магазинные запахи. Его отпускали в канистры и жестянки таким же литровым черпаком, как и разливное молоко. Местные брали в основном хлеб, водку, курево, спички, иногда – кулек слежавшейся карамели «Раковая шейка».
– Соль, хлеб и махорочные! – солидно объявил я, когда подошла моя очередь, и ссыпал на жирный прилавок медяки, отсчитанные бабушкой.
– Эвона, и он туда же! – возмутилась грудастая продавщица. – Может, еще и водки возьмешь? Куда тебе, сопля, махорочные? Расти совсем не будешь. И так от горшка два вершка. Возьми «Приму», она послабже…
– Это не мне… – опешил я. – Дедушке…
– Егорушке?
– Ага.
– Ну, это совсем другое дело! – Она улыбнулась железными зубами цвета конфетной фольги.
…И вот, пыля по проселку, подкатывал грузовик с колхозницами – они за руки втягивали тетю Шуру в кузов, балагуря, мол, чтой-то тяжелая стала, с чего бы это? Потом стучали по крыше кабины, и машина, чихнув синим дымом, уезжала в поля, иногда под песню:
Огней так много золотых
На улицах Саратова.
Парней так много холостых,
А я люблю женатого…
– Сено разбивать поехали, – глядя вслед им, со знанием дела говорил Жоржик. – И нам – пора. С Богом!
Удочки, точнее, удилища, у нас были самодельные. Сразу по приезде дед отвел нас в укромный уголок леса, где росли лещины, ровные, длинные, гибкие и крепкие. Если вовремя срезать и правильно высушить, куда там магазинному бамбуку! Но леска, крючки, свинцовые грузила, мелкие, как горох, были, конечно, покупные. Зато поплавки делали сами из крашеных индюшачьих перьев и винных пробок – они чутче пластмассовых, магазинных. Да и увесистые грузила для донок, похожие на сплюснутое куриное яйцо, дед отливал собственноручно.
Кроме удочки я нес консервную банку с отгибающейся зазубренной крышкой. В ней, шевеля землю, ворочались и переплетались длинные жирные дождевые черви, накопанные мной с вечера в мусорной яме, за огородами. В другой моей руке громыхал старый бидон с узким горлышком, оставшийся в наследство от улыбчивого дяди Коли, которому так не повезло слечь с гнойным аппендицитом в страшный снегопад.
И вот мы втроем спускаемся вниз, к Волге, по шаткой деревянной лестнице с подгнившими ступеньками. Рыжий глиняный косогор кое-где зарос мать-и-мачехой, поповником и рослым конским щавелем с курчавой маковкой. Вверху, под тонким слоем дерна, берег был буквально весь пробуравлен норками, откуда, словно пули, то и дело вылетали ласточки. Если они взмывали вверх, значит, весь день будет хорошая погода – вёдро, а если пикировали, шныряя над самой водой, – жди ненастья. Иногда казалось, что бесстрашная птичка летит прямо на тебя, чуть ли не в лицо, и поначалу я пугался, даже закрывался руками, но потом понял: пернатая пуля в последний момент всегда резко уходит в сторону. Она ж не на людей охотится, а на всяких там мошек. Я представил себе: где-то в джунглях в огромных норах под дерном живут кровожадные орлы, вылетающие оттуда, как ядра из пушек, и питающиеся человечиной. Мне сделалось не по себе, ведь я пошел в Лиду, у нее тоже такая красочная фантазия, что она иной раз может сама себя напугать до обморока.
…А солнце тем временем поднималось все выше. Поначалу, наполовину выдвинувшись из-за синего зубчатого горизонта, оно было густо-красное, как клюквенный кисель. Потом, привстав над лесом, становилось ярко-рыжим, точно мастика для натирки полов. Наконец, выкатившись на небесный простор, светило вспыхивало ослепительным золотом, зажигая капли росы на травинках, листьях и камнях, делалось невозможно ярким, будто раскаленная завитушка в стоваттной лампе.
А мы уже стояли на берегу и смотрели на зеркальную гладь, выстланную утренним туманом. То здесь, то там слышался плеск, и по воде расходились, набегая друг на друга, круги.
– Играет! – улыбался Жоржик, имея в виду рыбу.
– Доиграется – на сковородке! – кивал Тимофеич, имея в виду ее же.
– Какой воздух! – глубоко, всех грудью вздыхал дед. – Это тебе не Москва – гарь да выхлопы. Природа-матушка!
Оба с наслаждением закуривали и начинали готовить снасть. А меня, чтобы не крутился под ногами, отправляли на большой камень, он метра на три вдается в реку, и с него удобно забрасывать удочку. Вдоль берега немало валунов разной формы и размеров. Есть величиной с футбольный мяч, есть побольше, встречаются и огромные. Когда я был «почемучкой с ручкой» и одолевал взрослых вопросами, Тимофеич чаще всего отвечал мне «леший его знает», а вот Лида подходила к делу серьезно, старалась объяснить подробнее. Так вот, она сказала, что когда-то с Северного полюса сюда приполз огромный ледник, выше Останкинской башни, по пути он крошил целые горы, и пока катил острые глыбы перед собой, они обтесались, приняв разные округлые очертания. Тот валун, с которого я ловлю рыбу, напоминал доисторическую черепаху, спрятавшую голову и лапы под выпуклым панцирем.
Я отложил несколько червяков себе в спичечный коробок, чтобы не бегать туда-сюда, взобрался на свой камень, размотал удочку, аккуратно насадил извивающуюся наживку так, чтобы совсем не было видно крючка: рыба – она хитрая, почует металл и сразу вильнет хвостом! Для верности поплевав на обреченного червя, я забросил снасть. Длинный красный поплавок сначала лег набок, а потом встал вертикально, и на него тут же села стрекоза. Хорошая примета!
Отец и дед тоже сначала забрасывают удочки и кладут их на березовые рогатки, вбитые в донный песок так, чтобы подрагивающая лещина почти касалась воды. Если же держать удилища на весу или воткнуть под углом, они отражаются в воде, распугивая осторожную рыбу. Но главные надежды рыбаки возлагают на донки, а забрасывать их с берега целая наука. Закидушка – полутораметровый черенок, в него вбиты два гвоздика, а на них плотно намотана тридцатиметровая леска. Сначала ее надо аккуратно распустить, укладывая ровными кругами на песке, чтобы ни петельки, ни случайной веточки поблизости. У донки в отличие от удочки грузило увесистое, а крючки (их несколько) больше – двойка или единица. К леске возле черенка привязан железный колокольчик, у покойного дяди Коли он был самодельный – из жестяной аптечной трубочки, потому не звонил, а, скорее, трещал. У нас же колокольчики магазинные – маленькие, но заливистые.
Чтобы забросить донку, надо взять снасть в правую руку, отступив от грузила полметра, раскрутить, как пращу, и метнуть так, чтобы леска в полете вытянулась на всю длину и ровно легла в воду. Вроде бы просто… На самом деле очень трудно. Недораскрутишь – и наживка упадет слишком близко от берега. Перестараешься – она улетит чересчур далеко, выдрав воткнутый в песок черенок, а то еще и оборвется. Вылавливай потом! Если же донка заброшена правильно, то колокольчик висит, слегка оттягивая леску и чутко отвечая на любые прикосновения к приманке. Остается внимательно следить за его поведением и, услышав звон, резко подсекать и тащить добычу.
Однако и тут есть свои хитрости: лещи и подлещики умеют так осторожно обсасывать червяка, что колокольчик только чуть подрагивает, не издавая ни звука, как от волны или ветра, а потом вытаскиваешь голые крючки. Зато какой-нибудь ершишко такой трезвон устроит, думаешь – попалась метровая щука, а на крючке крошечное безобразие таращит глаза, вздымает колючий спинной плавник и ворочает жабрами.
– Тьфу ты, опять сопливый попался! Кошка жрать не станет, – бранится в таких случаях Тимофеич. – Зря червя перевел!
Кошки и в самом деле очень разборчивы. Был случай: дед с отцом наловили разной рыбы: окуньков, красноперок, подлещиков, щурят, плотвичек, ершей. Попался и один небольшой линь – рыбка нежная, почти бескостная, деликатесная, к тому же хитрая и редко идущая на крючок. Вернувшись, удильщики перекусили и решили после ранней побудки подремать, а потом уж, отдохнув, почистить улов – занятие небыстрое, тщательное и пачкотное: вспороть, выпотрошить брюшко, обрезать колючие плавники – полдела, главное – надо ножом соскоблить чешую, а это непросто, особенно у щуки и судака: бока у них похожи на мелкий наждак. Ведро с добычей поставили в тенек, под яблоню. Когда же, выспавшись, расстелили на столе газету и подточили лезвия, глядь: ведро лежит на боку, а улов валяется на траве, квелые плотвички уже уснули, а живучие ерши и щурята еще жабрами подрагивают.
– Юрка, ты носился по саду и ведро опрокинул? – рявкнул отец.
– Ничего я не опрокидывал!
– Когда я тебя врать отучу! Неси воду! – Он стал подбирать рыб с земли. – А где же линь? Неужто уполз? – усомнился Тимофеич.
– Не мог, – покачал головой Жоржик. – По траве только вьюны да угри ползают.
– Может, мы на берегу забыли?
– Нет, когда вернулись, я вынимал линька из ведерка и Марусе хвастался. Юрочка, ты не брал?
– Зачем?
– И то верно. Куда ж он делся?
И тут мы заметили Сёму, тот сидел на крыльце и сыто облизывался. На ступеньке валялся красный рыбий хвост…
– Ну, паршивец, ну, воришка! – воскликнул Жоржик. – А губа-то не дура – самое вкусное выбрал!
Я решил не откладывать наказание и запустил в обжору чертовым пальцем, найденным утром на берегу, но промазал, а кот, прежде чем скрыться, зыркнул на меня мстительными зелеными глазами. Захаровна, узнав о воровстве, долго потом трепала подлеца за ухо, приговаривая:
– Не смей брать чужого, каторжник!
Сёма сидел смирно и в ответ лишь утробно подвывал.
Кстати, в том опрокинутом на траву улове были и мои трофеи: окунь, две плотвички и красноперка. Но донку мне пока не доверяют, я пробовал ее забрасывать, и грузило падало в воду в позорной близости от берега, а в последний раз запутался в леске с ног до головы, как Лаокоон из учебника истории – в змеях. С удочкой управляться проще: взмахнул лещиной – и вот уже поплавок покачивается на волне. Тут главное во время броска не зацепиться крючком за собственные трусы. Такое со мной тоже случалось.
Впрочем, и опытный Тимофеич иногда попадает впросак. Нервно выбирая леску из воды в предвкушении добычи, он порой криво, неаккуратно кладет витки на песок, и когда, освежив червей, снова забрасывает снасть, нейлоновая нить от рывка собирается в такой петлистый узел, что на распутывание может уйти целый час или даже больше. А клев не ждет: как начался, так и кончится. От этой мысли отец начинает психовать и ругать почему-то завод-изготовитель, он готов искромсать проклятую леску ножом, и лишь мысль о том, что новую снасть можно купить только в Москве или в Калинине, его останавливает. На такой крайний случай имеется запасная донка, которую всегда берут с собой, как говорит Башашкин, «во избежание». Полностью стих звучит так:
Сто грамм во избежание
Изжоги и дрожания.
В рыбалке главное терпение и спокойствие. Но как сохранять хладнокровие, если слева от тебя с лодки, метрах в пятидесяти от берега, удит дед Санай. Его избушка, как я уже говорил, крайняя в деревне, дальше вдоль реки тянется ржаное поле, темно-желтое, с синими звездочками васильков и алыми брызгами маков. Во ржи водятся большие, величиной с бельевую прищепку серо-зеленые кузнечики, которых мы называем в отличие от их мелких собратьев саранчой. У некоторых из них тугое, пульсирующее брюшко заканчивается острой шпажкой, говорят, ядовитой, если уколоться. И только недавно, прочитав книжку про Карика и Валю, которые уменьшились до размеров муравья, съев порошок, изобретенный профессором Енотовым, я узнал, что шпажка – это никакое не жало, а яйцеклад, с помощью него «саранчиха» прячет в землю свое будущее потомство. Зато палец под мощные челюсти этих насекомых лучше не подставлять: могут прокусить кожу…
В траве и во ржи прячутся гадюки, они охотятся там на полевых мышей, поэтому даже колхозники ходят в луга косить, ворошить сено и вязать снопы в сапогах – кирзовых или резиновых. Пару раз мы находили в дорожной пыли рассеченное ударом косы длинное, похожее на обрезок шланга, темно-серое тельце с черными ромбиками на спине. Правильно, нечего исподтишка кусать людей! Но особенно ядовитыми местные считают маленьких медянок. Так и говорят: если ужалила, на закате помрешь. Почему на закате, а не на рассвете, если цапнула ночью? Понятия не имею… Но я еще пока ни одной медянки не видел…
Лодка у деда Саная (та самая, с которой я прыгнул, чуть не утонув) старенькая, как и он сам, латаная-перелатаная, но еще на плаву. Каждое божье утро, выйдя на берег, можно увидеть это суденышко, застывшее на воде благодаря двум якорям – каменюкам, обмотанным веревками и брошенным на дно. Из-за борта едва выглядывает сутулая фигурка в шляпе с опавшими полями, а с кормы свисают две кривые удочки. Сидит старик неподвижно, и кажется, что в лодке не человек, а огородное пугало, помещенное туда из озорства. Но вдруг это «пугало» вскакивает, хватает лещину, дергает – и в воздухе вспыхивает сияние, точно из воды вытащили овальное зеркало и оно сразу поймало солнечный зайчик! На самом деле это попался на крючок лещ-горбач. Тимофеич и Жоржик с досадой переглядываются, так, будто проклятый сосед снял рыбину с их собственного кукана.
Но если бы только один дед Санай! Справа от нас частенько рыбачит другой конкурент. За глаза его зовут Чувашом, в лицо Харитонычем. Я сначала думал: Чуваш – это прозвище, вроде чудака, чувака или чулиды. Оказалось – национальность. У него большая голова, как у ребенка-рахита, широкое лицо с хитрым прищуром и усики, как у Чарли Чаплина. Сам он не здешний, в Селищах бывает наездами, а дом достался ему в наследство от жены, местной колхозницы. Харитоныч – настоящий рыбак, экипирован он не хуже, чем мушкетеры перед выступлением на Ла-Рошель. Во-первых, все снасти у него покупные и даже импортные: удилища складные, бамбуковые, в нейлоновых чехлах. Подсачник и садок капроновые, рогатки дюралевые, с винтами: можно удлинять их и укорачивать. Кроме удочек и донок у соседа имеется японский спиннинг с катушкой и набор блесен в ящичке, а также комплект пластмассовых мух размером от комнатной приставучки до коровьего слепня. Но главное – у него есть настоящие болотные сапоги с отворотами, и он может удить, стоя глубоко в воде. Когда, треща импортной катушкой, Чуваш тащит блесну, отец и дед обреченно переглядываются, подозревая, что он, низкопоклонник, зацепил щуку или судака.
Однажды сосед показал нам искусственную наживку, тоже, кажется, японскую: тюбик – как из велосипедной аптечки, а нажмешь – оттуда вылезает красная завитушка, удивительно похожая на крупного мотыля.
– Понюхайте! – предложил Харитоныч.
– Вроде анисом отдает? – предположил Жоржик.
– Точно!
– Так и мы на манную кашу с анисовым маслом пробовали.
– Сравнил, Петрович, – каша и червяк!
– Так червяк-то липовый!
– Рыба в таких тонкостях не разбирается. А японцы разбираются!
Оказалось, рыба не такая уж дура. В конце концов Чуваш бросил свои фокусы, вернулся к старому доброму червяку и таскал, стоя в воде по самое некуда, одного подлещика за другим, вызывая завистливые вздохи, особенно если у нас в это время не клевало. Не понимаю! Что там, под водой, – стеклянная стена, что ли? Мой поплавок неподвижен, как гвоздь, вбитый в натертый паркет, а Харитоныч таскает на ту же наживку одного за другим… Загадка!
Но сегодня Чуваша рядом нет, у него отпуск кончился. Санай же сидит в лодке неподвижно, у него тоже не берет. Так бывает. У рыб вдруг пропадает аппетит, как у меня в первом классе, тогда мне прописали полынный отвар, горький и противный. У взрослых тоже случается – кусок не лезет в рот, если неприятности на работе или в личной жизни. А вот рыбы ничего не жрут, когда меняется погода. Их, если разобраться, можно понять. У бабушки Ани, к примеру, перед дождем мозжат колени и портится характер, который и в вёдро-то, как уверяет Лида, не мёд… Вообще, понятие «свекровь» произошло от слов «всю кровь», в том смысле, что она не успокоится, пока не выпьет у снохи всю кровь. Но это версия Башашкина, сам же он бабушку Маню, свою тещу, обожает…
Сегодня как раз не клюет. Скучно! Решив прогуляться по берегу, я оставил удочку на камне и спрыгнул на песок. Солнце поднялось уже высоко, припекает, и скоро настанет настоящая жара. По Волге в обе стороны вереницей тянутся корабли. Большие белые теплоходы, сияя золотыми названиями, рассекают воду, оставляя пенный след от винтов и распуская высокие волны, которые, приближаясь под косым углом к берегу, постепенно увеличиваются в размерах и обрушиваются на отмель, а иногда докатываются до глиняного обрыва, подмывая его. На песке от них остаются ажурные переплетающиеся абрисы. Это память о волне, но живет она несколько мгновений – до следующего наката. И только там, где берег пошире, след от самой дальнобойной волны остается надолго, пока и его не накроет нахлынувшей водой. С памятью о людях, видимо, происходит нечто подобное, подумал как-то я…
Иногда с палубы теплохода кричат и машут руками пассажиры, а я отвечаю, чувствуя в душе какое-то грустное недоумение: ведь я никогда не узнаю, как зовут человека, пославшего мне с палубы воздушный привет, кто он по профессии, с кем дружит, откуда и куда плывет. И он тоже никогда не узнает, что меня зовут Юра Полуяков, что я приехал из Москвы сюда, в родные места Жоржика, что уже прочитал «Трех мушкетеров» и мне ужасно жаль Миледи, которой отрубили голову на лодке посредине реки. Честное слово! Когда я дошел до слов: «Раздался свист меча и крик жертвы» – слезы хлынули у меня из глаз, хотя я понимал, что даже наш гуманный советский суд тоже приговорил бы ее к высшей мере. И еще обидно, что машут с борта не мне лично, а какому-то неведомому береговому лилипуту, чьего лица даже не разглядеть с теплохода – разве что через капитанский бинокль…
А вот шумных колесных пароходов, вроде «Эрнста Тельмана», на котором мы плыли в Кимры в первый раз, почти совсем не стало. Раньше, бывало, прошлепает такой мимо, а черный дым из трубы еще долго тянется следом. Несмотря на громкий ход и хлопанье лопастей, волны от «колесника» невысокие, почти как от кашинского катера. Зато «Кометы» и «Метеоры» на подводных крыльях, напоминающие огромных водомерок, снуют теперь буквально туда-сюда: в Углич, Рыбинск и назад – в Москву и Калинин. Волны от них расходятся странные, необычные, да и не волны это вовсе, а просто сначала вода отступает, обнажая мокрый песок и камни, а потом с тихим шипением ползет по берегу, как пролитый лимонад по скатерти.
На Волге много моторок. На деревянных лодках обычно стоит движок «Чайка», он слабенький, тарахтит, чихает и еле тащит – на веслах можно догнать. «Стрела» помощней, но без конца ломается и заводится хреново. Часто наблюдаешь, как рыбак посреди реки наматывает шнур, дергает со всей силы, а в ответ – фырк и больше ничего. Дерг – фырк, дерг – фырк. Выругается хозяин и сядет за весла. А вот дюралевые лодки с движком «Москва», воющим как бормашина, – совсем другое дело! Кузнец Кузнецов однажды взял меня в свою «дюральку», завел с полоборота, дал газу, и лодка, задрав нос, рванула с такой скоростью, что меня чуть за борт не сдуло. Но Чуваш клялся, будто ему скоро привезут из Японии такой движок, за которым никакой рыбнадзор с сиреной не угонится.
– А пограничники? – усомнился я.
– Пограничники – другое дело, – уклонился он.
Но больше всего плывет мимо барж – буксирных и самоходных. Чего только не тащат они по великой русской реке: бревна, песок, щебень, мазут, нефть, автомобили, контейнеры, похожие на огромные кубики, сеялки-веялки, тракторы, комбайны и даже что-то секретное, плотно задернутое защитными чехлами. Если баржа идет порожней, палуба поднимается над водой на несколько метров, а если груженой, кажется, будто плывет плоский плот с бортиками и кормовой надстройкой. Кстати, маленькие, но упористые буксиры часто тащат за собой длинные, как товарные составы, плоты из кругляка. Посредине, прямо на пригнанных друг к другу бревнах, стоит шалаш, а иногда топорщится и дымит костерок, на котором мужики в робах варят себе еду в котелках. Я с испугом вообразил, как от огня загорается вся бревенчатая вереница и по Волге плывет страшная стена ревущего огня.
– Не переживай, – успокоил Жоржик, когда я поделился опасениями. – Древесина набухла и не загорится. У речников все предусмотрено…
Оказывается, не все. Три года назад, весной, возле Белого Городка села на мель и разломилась самоходка с мазутом. Тетя Шура написала нам в мае, мол, приезжать летом не советует: вся Волга загажена – страшно смотреть. Но продукты были уже куплены. Кроме того, мы решили, что она преувеличивает. А может, сердится за то, что бабушка Маня тайком вытаскивала из ее грядок то зеленый лучок, то морковку, то укропчик. По чуть-чуть, чтобы было незаметно. Однако хозяйка заметила и упрекнула. В ответ Марья Гурьевна смущенно пролепетала, мол, она так прореживает растения, а то они глушат друг друга.
– Ой спасибо! – всплеснула руками тетя Шура. – Вот уж подмога откуда не ждали!
В результате Жоржик отдал Коршеевой рубль, а Захаровна потом утешала расстроенную бабушку, что жадность родилась вперед Шурки, что она еще на свадьбе следила за тем, кто сколько ел да пил, и потом осуждала тех, у кого аппетит, слава богу, хороший. Скупа, как три попа, прости господи!
Но то, что мы увидели, приехав в Селищи, как обычно, в июле, превзошло все ожидания. Вдоль берега тяжело колыхалась черная ноздреватая жижа шириной метра три-четыре, а дальше вода была подернута радужной масляной пленкой. Песок, камни, трава, осока, рогоз, – все кругом было измарано и воняло бензином. Там и сям валялась дохлая рыба, попался даже полусгнивший сом. Местами на берегу таились подернутые песком мазутные лепешки: если на такую наступишь, ноги потом нужно долго оттирать пемзой.
Когда проходил четырехпалубный «Советский Союз», метровые черные волны, пахнущие нефтью, дошвыривали мазут аж до самого глинистого обрыва. Но пацаны все равно купались, ныряя со склонившихся ветел или с длинных мостков, с которых полощут белье. Вода метрах в десяти от берега казалась чистой, но потом, когда вылезешь, на спине, плечах, животе видны темно-коричневые разводы мазута, смыть их можно только керосином.
Но Жоржик не унывал, рыбачил, а воротившись домой, долго протирал снасти тряпкой, смоченной в том же керосине, из-за чего леска стала коричневой, и дед уверял, будто теперь рыба ее совсем в воде не видит, потому лучше стала брать. Как ни странно, возвращались всегда с уловом, но пах он нефтью. Мы-то ели с чесночком и похваливали, а вот Сёма отказывался: понюхает, фыркнет и уйдет ловить мышей.
– И то дело! – одобрительно кивала Захаровна. – Совсем одолели грызуны, ночью скребут, чуть не по одеялу сигают!
Она по-прежнему зазывала меня в свою комнатку – поиграть в старинные монеты и послушать рассказы о том, каким добрым, веселым и работящим был ее Павел, зарезанный цыганами.
Когда мы приехали через год, черная пена вдоль берега исчезла, ее, как объяснил Витька, унес ледоход. Трава и кустарник были свежие и чистые. На камнях мазутного налета почти не осталось. Только шагая босиком по песку или касаясь ногами дна во время купания, можно было наступить на мазутную лепешку. Сёма снова стал есть рыбку…
…Итак, в отсутствие клева я прогуливался по берегу, подбирая и складывая в карман кусочки перламутра. Некоторые были очень красивы, переливались всеми цветами радуги. В Москве я планировал показать эти сокровища Шуре Казаковой, чтобы она выбрала себе самый красивый.
– А можно два – самых красивых? – наверняка спросит она.
– Можно, – разрешу я.
Если под ногами попадался плоский кругляш, я «пек блины» – пускал камень таким образом, чтобы он прыгал по воде. У меня вышло сначала три, а потом даже четыре блина. Мой рекорд – семь. А вот у Витьки Кузнецова – одиннадцать. Как ему удается, не понимаю, но догадываюсь: тут весь фокус в особом подвороте кисти во время броска. Хитрый Витька обещает меня научить, но только в обмен на перочинный ножик. Я сомневаюсь, стоит ли ради одного летнего месяца… Он-то живет на Волге, впадающей в Каспийское море, я же в Балакиревском переулке, который впадает в Бакунинскую улицу.
Попался мне на берегу и «чертов палец», похожий на крупнокалиберную пулю. Башашкин прочел в «Науке и жизни», что это окаменевший панцирь каких-то каракатиц, водившихся миллионы лет назад. Возможно, так и есть. Но и теперь, в наши дни, «чертов палец» чрезвычайно полезен людям: если его умело бросить, закрутив в воздухе, он входит в воду не с плеском, как обычные камни, а с тихим «чпоком», почти не образуя кругов. Я примерился и швырнул, но не совсем удачно: вместо «чпока» получился «чмок». Ну, ничего страшного – еще натренируюсь!
Заметив, что добрел почти до кузнецовского дома, от которого с обрыва к воде спускалась железная сварная лестница, я оглянулся назад: сильно уменьшившиеся в размерах Тимофеич и Жоржик все так же уныло сидели на корточках, глядя на донки, казавшиеся отсюда прутиками. А вот дед Санай как раз снимал с крючка, кажется, подлещика, блиставшего чешуей на солнце. Жоржик давно мечтает о своей лодке, он даже нашел продавца в Ваулине, скопил деньги, но бабушка категорически против, говорит: баловство, а после одной неприятной истории лодка, как сказал Башашкин, накрылась медным тазом, и посоветовал Жоржику купить велосипед. А разве лодка – баловство? Нет, это важное средство передвижения по воде и незаменимая вещь в рыболовстве.
Я прошел еще метров десять, испек несколько «блинов», не приблизившись к Витькиному рекорду. А когда снова оглянулся, то заметил оживление: отец, быстро перебирая руками, тащил леску – и вот уже по воде заплескался, сияя зеркальными боками, лещ! Я стремглав бросился к моему камню. Жоржик тем временем вытащил приличного окуня. Добежав, я обнаружил, что мое удилище плавает в воде метрах в трех от берега, а поплавка и вообще не видно. Раздевшись, я вошел по грудь в воду, схватил мокрую лещину и поднял над головой: на крючке билась крупная красноперка. А отец тем временем сменил наживку, снова забросил донку и буквально через две минуты уже вытаскивал здоровенного горбача.
По возвращении самую большую рыбину мы обязательно расстилали на лавочке, возле калитки, приложив хвост к краю, и делали зарубку, таких набралось много, и доска с одного конца напоминает деревянную пилу. Самого большого леща, как ни странно, вытянул Башашкин, хотя на ловлю его заманили чуть ли не силой, пообещав, что за каждую пойманную рыбку будут выпивать из отцовой манерки: запасы заводского спирта, привезенного из Москвы, еще не закончились. Когда колокольчик чуть звякнул, дядя Юра даже не обратил внимания – он «дышал волжским простором».
– Подсекай, раззява! – крикнул Жоржик.
Батурин, дернув, потащил, путаясь в леске и приговаривая: «Акула там, что ли, или крокодил?»
Оказался горбач длиной 62 сантиметра!
– Учитесь, салаги, у профессионала! – захохотал Башашкин, свысока глядя на раздосадованных Жоржика и Тимофеича.
Улучив момент, когда бабка Санаиха уедет к родне в Кашин, Жоржик шел к соседу с можжевеловой настойкой, от которой дед, чуть выпив, приходил в буйный восторг, горланил песни про «соколов с орлами» и однажды, схватив палку и вспомнив кавалерийскую молодость, принялся рубить головы несчастным подсолнухам, за что Санаиха, вернувшись домой, ругала старого бедокура последними словами. После приступа веселья Санай обычно сникал, плакал, вспоминая друзей-сверстников, которых прибрал Бог. Сидя рядом и слушая разговоры взрослых, я всякий раз поражался, насколько неутомима смерть в своем разнообразии. Один дружок в полынью ушел, другого гадюка ужалила, отпаивали молоком – не помогло, третий посек ногу на покосе – и сгорел от «антонова огня», четвертого на германской пулеметом скосили, пятый из-за неверной жены руки на себя наложил, шестого за длинный язык в Сибирь упекли, седьмого польские паны в плену голодом заморили, восьмой до Берлина дошел, вез домой богатый трофей – отрез сукна, за который его в Кимрах лихие люди и порешили… Жоржик внимательно слушал, кивал, подливая можжевеловки, и, улучив момент, просил уступить лодку – на денек, чтобы сплавать на другой берег Волги. Хозяин сначала мотал головой, отказывал, говорил – возьми лучше мою старуху, но потом все-таки смягчался, соглашался, предупредив:
– Воду не забывай отчерпывать! Подтекает… Конопатить надо, а сил нет. И не налегай – весла хлипкие…
– Ни-ни! – кивал Жоржик и незаметно мне подмигивал, мол, слажено дело.
Я ликовал. Другой берег – это всегда тайна, иногда кажется, что и люди там совершенно другие – земные инопланетяне. А еще там, за синим ельником, скрывалось лесное озеро, где, по слухам, брали окуни невиданной величины. Наконец, на той стороне, как раз напротив нашей избы, виднелся холм с белой вершиной, остатки церкви, куда ездили молиться со всей округи: летом на лодках, а зимой на санях по льду. Там прежде стояло село, но его затопило, когда в Угличе построили плотину.
– А все большевики-озорники! – ругалась Захаровна. – Развели болотину!
Мой друг Витька уверял, что там, на холме, если хорошенько порыться, можно таких монет, как у бабушки Тани, найти без счета. Он бы давно так и сделал, ведь у отца дюралевая лодка с мотором «Москва», но ему лень и некогда. Мое сердце в предчувствии экспедиции на тот берег билось, как у юнги Дика перед отправкой на поиски острова Сокровищ.
Едва взошло солнце, мы с отцом, захватив с собой тройной запас червей и провизии в виде хлеба с маслом, спустились к утренней реке. Над неподвижной розовеющей водой медленно плыл низкий слоистый туман. Жоржик уже сидел в лодке, уткнувшейся носом в песок:
– Скорее, ребята, скорее! Надо успеть…
– Клев только начался, – успокоил его Тимофеич.
– Я не об этом!
Мы запрыгнули в лодку и расселись. Дед, встав, оттолкнулся веслом от дна, вставил уключину в скважину, сел, приналег – и мы поплыли, удивительно быстро удаляясь от берега. Вскоре на косогоре как на ладони развернулись Новые Селищи – от Колкуновского залива до Коровьего пляжа. На понтоне, казавшемся с воды не больше пачки «Казбека», крошечные пассажиры ждали кашинский катер. Выстроившиеся вдоль обрыва избы под серебристой дранкой тоже уменьшились, стали похожи на кукольные домики. Отражаясь от оконных стекол, первые солнечные лучи били в глаза. Я различил бабушку Маню, она стояла под большой березой, растущей рядом с калиткой, и махала нам белым платком, будто ромашковым лепестком. Я в ответ поднял руку, но она, конечно, не увидела, так как к старости слаба глазами стала.
Дед греб, откидываясь всем туловищем и тяжело дыша.
– Давай подменю! – предложил отец.
– Стрежень проскочим, тогда пересядем, – с непонятной тревогой отозвался Жоржик. – Надо успеть!
Тут я заметил, что у меня под ногами плещется, накатывая на деревянную решетку, уложенную по днищу, темная несвежая вода, в которой болтается дохлый белесый окунек с оттопыренными жабрами. Мне показалось, что уровень прибывает.
– А мы не утонем? – забеспокоился я.
– Теперь от тебя зависит, – усмехнулся Тимофеич и передал мне ржавый черпак. – Работай!
– Не волнуйся, Юрок, течь крошечная, а если на дне вода, это даже хорошо – для балласта, – успокоил меня дед, налегая на весла.
Берег всё удалялся, убывая, а река ширилась, и небо наваливалось на нас своей необъятной голубизной. Вода за бортом потемнела, дышала холодной глубиной и тяжело сносила лодку течением влево. Я торопливо работал черпаком, стремясь к тому, чтоб не заливало хотя бы решетку. Жоржик, покряхтывая, орудовал веслами, налегая на левое.
– Держись на холм! – посоветовал Тимофеич.
– Не учи ученого! Эх, не успели. «Жданов» идет.
– Да брось!
– Хоть брось, хоть подними. Без опоздания, черт бы его драл!
И точно: из-за крутого поворота реки выдвигался, еще наполовину скрытый зеленым островом, белый трехпалубный теплоход, показавшийся мне сначала удивительно длинным: еще чуть-чуть, и он как плотина перегородит Волгу. По долгому борту заискрилась золотая надпись «Андрей Жданов». Донесся ухающий шум винтов.
– Пропустим! – предложил Жоржик.
– Проскочим! – не согласился отец. – Далеко еще. Он на повороте скорость сбросил.
– Ох, Мишка, смотри…
– А ну подвинься, Егор Петрович! – Отец сел на лавку рядом с ним и перехватил одно весло. – Раз-два, взяли! Сама пойдет!
Но это с берега теплоходы кажутся медлительными и неповоротливыми, а с воды все совершенно иначе: «Андрей Жданов», быстро повернув, вышел, как в песне, из-за острова на стрежень и теперь, стремительно увеличиваясь в размерах, несся прямо на нас. Отец и Жоржик вдвоем изо всех сил налегали на весла, которые, казалось, чуть прогибались от напора. Когда они вздымались над поверхностью, с лопастей летели косые струи, а когда уходили в толщу, было видно, как вода в глубине вскипает под их напором. Лодка, приподняв нос, летела вперед, как бригантина.
«Эх, еще бы белый парус!» – подумал я, посмотрев сначала на Селищи, потом на холм с белой вершиной, и сообразил, что мы почти уже на середине реки.
Вот белый буй, вблизи оказавшийся выше меня, а ведь с берега он выглядит словно покупной пластмассовый поплавок. Теплоход неумолимо приближался, он стал похож на торец белой многоэтажки, вырастающей из воды на наших глазах. Уже можно было различить людей за голубым стеклом капитанской рубки. С нижней палубы нам кричали, размахивая руками, матросы. Золотая звезда, распластанная на носу корабля, угрожающе увеличивалась, споря по яркости с солнцем. Белые якоря, еще пять минут назад казавшиеся не больше женских сережек в ушах, стали огромными. Отчетливо слышалось мерное и тяжелое уханье работающих винтов.
– Твою же мать! – выругался Тимофеич.
– Только без паники! – посиневшими губами попросил Жоржик.
И они, со страхом косясь на трехъярусную надвигающуюся громадину, гребли уже из последних сил, подаваясь стремительно вперед и до отказа откидываясь назад как заведенные. Я перестал вычерпывать воду и, свесившись за борт, тоже стал помогать им – греб черпаком.
– Юрка, не свались!
Сначала над нами рявкнуло несколько отрывистых гудков, настолько громких, что, казалось, лодку звуком вдавило в воду. Затем на нас навалилось еще три рева – два длинных и один короткий.
– Проскочим! – крикнул отец жутким голосом.
– Стоп! Они нас справа обходят. – Жоржик повис на весле, тормозя, но Тимофеич продолжал грести, и лодка развернулась носом к теплоходу. Я уже видел ржавые потеки под якорями и слышал испуганную ругань матросов на нижней палубе. Они снимали с бортов спасательные круги. Вверху толпились испуганные пассажиры, разбуженные, очевидно, гудками. Какая-то женщина завизжала от ужаса.
– Эй, на лодке! – прямо с неба обрушился на нас хриплый от ярости бас. – Немедленно прекратить движения! Жить надоело, вашу… – и гневный голос оглушительно повторил то же самое, что кричали на палубе злые матросы.
Неприличные слова громом прокатились по-над всей Волгой-матушкой… Тут, сообразив, отец тоже стал тормозить веслом, и лодка почти остановилась, а буквально через мгновение мимо нас пронеслась, обдав водяной пылью, высоченная белая стена, испещренная круглыми иллюминаторами. Она закрыла солнце – сразу стало жутко, мрачно и холодно. На меня пахнуло подгоревшей пшенкой, а лицо забрызгало водой, выливавшейся из отверстий в борту. Потом нас так мотнуло на волнах, что лодка едва не перевернулась. Но уже через миг стена, промчавшись, исчезла. С полукруглой, стремительно удалявшейся кормы здоровяк в тельняшке погрозил нам кулаком, а потом еще покрутил пальцем у виска.
– Да пошел ты… – виновато огрызнулся Тимофеич.
«Андрей Жданов» исчез так же быстро, как и налетел; пока мы приходили в себя от пережитого, он уже стал размером с белый бакен.
– Слава тебе, Господи!
Дед и отец, бросив весла, закурили дрожащими руками. А вдали тарахтел, причаливая к понтону, утренний кашинский катер. Кое-как мы догребли до берега, наполовину вытащили лодку из воды, чтобы не унесло волнами, даже на всякий случай обмотали цепь вокруг прибрежного куста: все-таки чужое имущество. Оба гребца сердито молчали, и только один раз дед Жоржик бросил:
– Проскочим… Эх, ты… Не понимаешь гудков – не командуй под руку!
Самолюбивый Тимофеич, который терпеть не может никакой критики, на этот раз промолчал, придирчиво осматривая донку, словно за время плавания могли разогнуться крючки или сорваться грузило.
К моему удивлению, «тот берег» ничем не отличался от нашего, разве что перламутровых осколков в песке побольше да мусора поменьше. До озера, о котором грезили взрослые, надо было пройти метров триста через молодой лесок. Под сосенками росли маслята, но я, предвкушая небывалую рыбалку, даже не стал нагибаться.
– Эвона – гадючка! – Дед показал на мелькнувшую и пропавшую в траве черную извилину, сужающуюся к концу.
После этого предупреждения я стал с опаской смотреть под ноги.
Однако с тех пор, как Жоржик был здесь в последний раз, озеро высохло, уменьшившись втрое. Чтобы достичь воды, пришлось пробираться сквозь полусухой камыш и осоку. Выбирая место, откуда можно порыбачить, дед в сердцах бранил какой-то гидроузел, мол, воды, гады, людям пожалели. Я представил себе огромный красный вентиль, с помощью которого неведомые жмоты перекрывают целую Волгу, как у нас в общежитии водопроводчик Лебедев, если где-то прорвет трубу, прибежав по вызову, «вырубает систему». Вот дела! Целую Волгу можно перекрыть! Расскажу в школе географичке – не поверит!
Наконец нашли место, утоптанное другими рыбаками. От них остались поржавевшие консервные банки из-под наживки, несколько пустых водочных бутылок и обрывки фольги от плавленых сырков «Дружба».
Старшие забросили донки, а я – удочку. Полчаса смотрел на поплавок, неподвижный, как ртуть в градуснике, когда температуры нет, а в школу идти совсем не хочется. Дед и Тимофеич тоже с тоской глядели на беззвучные колокольчики. Отец даже проверил, не отвалился ли внутри язычок.
Я воткнул лещину в мягкий ил и побежал на холм.
– Куда? – вдогонку спросил Жоржик.
– По большому…
– Смотри, чтобы змея в попу не клюнула!
Пригорок оказался грудой битого кирпича и щебня, поросшей молодыми березками, лиловым иван-чаем и желтой пижмой. Заметив шевеление в траве, я похолодел от ужаса, но это оказалась всего-то ящерка, шмыгнувшая между стеблями. Над холмом в солнечном мареве кружили большие стрекозы, бабочки-лимонницы и капустницы. Иногда, сверкая, как изумруд, в воздухе тяжко жужжал, бороздя воздух, бронзовик. В другое время я бы погнался за ним и сбил на лету картузом, но у меня сегодня были дела поважнее!
На берегу я подобрал коряжину, до белесой глади обкатанную водой, и долго ковырялся в щебенке, меняя место, но никаких монет не нашел, а только большой ржавый гвоздь с квадратной шляпкой. Я бросил его в воду, как чертов палец, но он упал плашмя. Невезучий день! Я вернулся к озерцу.
– Запор, что ли? – раздраженно спросил Тимофеич.
– Угу.
Мой поплавок стоял все так же неподвижно. Проверил червяка – целехонек. Тимофеич с Жоржиком изнывали от тоски: клева не было никакого. Один раз у отца взвился колокольчик, да так, словно взяла метровая щука; он вскочил, потащил, лихорадочно перебирая леску и повторяя радостно: «Тяжело идет!» Но вытянул из воды окунька размером с ерша: просто ко второму крючку прицепился целый моток тины. Малявка возмущенно разевала рот, топорщила жабры и щетинила перепончатыми шипами спинной плавник.
– Тьфу ты, черт мелкий, – озлился Тимофеич и швырнул коротышку назад в озеро. – Сматываемся?
– Пора, – кивнул Жоржик, глянув на солнце.
Когда мы возвращались леском, отец кивнул на маслята:
– Давайте хоть грибов соберем, а то, выходит, без толку сюда тащились!
– М-да, за семь верст киселя хлебать! – согласился дед.
Но маслята все как один оказались червивыми, даже совсем крошечные.
Ну что за подлый день!
Учтя неприятность, случившуюся утром, мы выждали, пока ни справа, ни слева не будет видно ни единого суденышка, даже моторки, и благополучно вернулись на родной берег. Но наши беды на том не кончились. Оказалось, и Новые, и Старые Селищи слышали, как нас обматерили на всю Волгу. Санай, забирая транспорт, тряс бородой, брызгал слюной и клялся больше никогда не доверять нам, косоруким, весла. Бабушка Маня, своими глазами видевшая с берега, как мы чуть не угодили под теплоход, встретила нас причитаниями. Она плакалась, что чуть не поседела от ужаса, и теперь, конечно, никакой речи о покупке собственной лодки и быть не может.
– Что ж ты, Жоржик, со мной делаешь? – жаловалась она.
– Чуть ребенка мне не утопили! – голосила с ней заодно Лида.
– Нюр, ну не надо, не надо… – просил Жоржик, держась за сердце.
– Юрочка, ты очень испугался?
– Совсем даже нет, у нас все было рассчитано, – соврал я.
– Ага, видели!
– А ну вас всех к лешему! – рявкнул Тимофеич и пошел за своей заначкой.
Но я-то знал, что маман накануне обнаружила «манерку» со спиртом в кармане плаща и перепрятала. Отец через минуту вернулся из сеней с таким лицом, словно, выйдя на берег, не обнаружил перед собой Волги.
Не люблю, когда взрослые плачут! Чтобы не видеть бабушкиных слез, я пошел в избу. Хотелось пить. В полутемных сенях дремал на лавке Сёма. Я щелкнул его по уху и едва успел отдернуть руку. Еще чуть-чуть – и острейшие когти безжалостно вонзились бы в мою кожу. Ведро оказалось пустым, если не считать нескольких капель, которые я из озорства вытряхнул на кота. Он оскорбленно фыркнул, мстительно глянул на меня, спрыгнул на пол и гордо ушел через квадратный вырез в двери, сделанный внизу специально для кошек. А я, гремя пустым ведром, помчался за водой.
Колодец от нас недалеко, через четыре дома, на взгорке. К нему с двух сторон протоптаны незарастающие народные тропинки. Сруб, сложенный из коротких, метра в полтора, бревен, уходит глубоко вниз, над землей поднимаются лишь несколько замшелых потемневших венцов. В них врезана доска-приступка, чтобы ставить ведра, и еще сбоку вбит крюк, к нему цепляют общественную бадью, которая прикована цепью к тонкой, в обхват ладони, жерди, отполированной шершавыми руками колхозниц. (У местных за водой ходят в основном женщины и дети, у дачников, наоборот, мужчины.) А сама жердь железными кольцами крепится к длинному коромыслу – бревну с тяжелым комлем. Коромысло на железном шкворне, вставленном в огромную рогатку из раздвоенного дерева, наклоняется туда-сюда, вроде детсадовских качелей. Рогатка врыта в землю возле сруба. Называется все это сооружение «журавель». И точно! Ведь птицы как пьют? Сначала опускают клюв в лужу, а потом задирают голову так, чтобы вода стекла в живот. Глотать-то они не умеют. Почти так же действует и «журавель».
Когда я впервые пошел с Жоржиком к колодцу, мне показалось чудом, как он без труда, несколькими движениями, опустил жердь с общественной бадьей вниз, зачерпнул и еще легче поднял вверх и перелил хрустальную воду в наше оцинкованное ведро.
– А можно мне попробовать? – попросил я в следующий раз.
– Тебе еще рано.
– А в колодец заглянуть можно?
– Можно. Только за крюк держись покрепче! Упадешь вниз – никто не спасет. У меня одногодок в Шатрищах так утоп… Петюня.
Я заглянул. На дне виднелся квадратик голубого неба, искаженный каплями, падавшими с бревен. Сруб, вверху сухой, серебристо-серый, весь в глубоких продольных трещинах, в середине наволг, потемнел и покрылся грибными наростами, а возле воды кругляки были мокрыми, склизкими и зелеными.
– Если присмотреться, в колодце можно звезды увидеть, – сказал Жоржик.
– Ночью?
– Нет, прямо сейчас – днем.
Но звезд я внизу не обнаружил, сколько ни всматривался.
Пришло время, и мне впервые разрешили под руководством Жоржика набрать воду. Изнемогая от ответственности, я загремел цепью и снял ведро с крюка. Оказалось, «коромысло» наклоняется от небольшого усилия, и гладкая жердь чуть ли не сама собой опускается вглубь, а полная бадья почти так же легко поднимается наверх.
– Это из-за противовеса, – объяснил Жоржик, кивнув на толстый комель.
Самым трудным оказалось поднять тяжелую бадью над верхним венцом и, соображаясь с длиной цепи, перелить воду в ведро, стоящее на приступке. Тут мне Жоржик, конечно, помог. Но на следующий год я доставал и притаскивал домой воду самостоятельно и даже усвоил кое-какие хитрости. Опуская жердь в колодец, надо ее слегка разогнать, чтобы зачерпнуть как следует. Но тут легко перестараться. Если бадья слишком сильно ударится об воду – тогда можно поднять муть и мелкий песок, они постепенно скапливаются на дне, поэтому колодцы время от времени чистят и находят внизу удивительные вещи. Однажды извлекли старинный подсвечник, и его тут же забрали в Кимры, в краеведческий музей.
Когда меня впервые отправляли за водой одного, Жоржик спросил:
– Справишься или с тобой сходить?
– Ну что я, маленький, что ли!
– Осторожней! Там скользко!
– Я в кедах пойду!
Весело громыхая ведром и жалея, что никто из-за заборов не обращает внимание на мою водоносную самостоятельность, я домчался до журавля, поставил ведро на полку, схватился за дрын, потащил вниз и поскользнулся на мокрой глине. Чтобы удержать равновесие, я всей тяжестью повис на жерди, и бадья сильно ударилась об воду.
«Не беда, – подумал я, – в крайнем случае наберу еще раз, если черпанул мути».
Но вверх гладкий шест шел удивительно легко, и сердце мое заныло в скверном предчувствии. Так и есть: от удара кольцо, державшее дужку, разогнулось, и бадья осталась в колодце…
«Твою ж мать»… – сказал бы Тимофеич в таком случае.
Смысл этого выражения мне непонятен, но я пробормотал то же самое… И заплакал, мысленно придумывая правдоподобные объяснения, как такая жуткая потеря могла случиться без моей вины. Успокоившись и оглядевшись, я убедился: никто не видел, как я утопил общественную бадью. План спасения созрел мгновенно: надо тайком спуститься к Волге, зачерпнуть с мостков и отнести полное ведро домой как ни в чем не бывало. Сказано – сделано, вода, правда, оказалась слегка желтоватой, но я понадеялся, что в полутемных сенях этого никто не заметит.
– Что-то водица тиной пахнет? – удивилась бабушка, испив кружку.
– Колодец, видно, пора чистить… – отозвался Жоржик.
– Да и ряска плавает.
– Бабушка, а когда обед? – поспешно спросил я.
– Скоро, – улыбнулась она. – Проголодался!
– Ага, – кивнул я, зная, что для взрослых главное счастье жизни – это хороший аппетит у детей и внуков.
Через полчаса, когда мы на веранде пили чай, мимо нашего забора прошел, чертыхаясь, Санай.
– Что бранишься? – спросил, выходя на крыльцо, Жоржик.
– Да вот, старуха моя пошла, ить, за водой, а какой-то растяпа казенный подойник утопил.
– Да уж, беда так беда!
– Вот воротился за кошкой – пойду теперь ловить.
– За кошкой? – изумился я, и в моем воображении возник Сёма, которого хватают, без жалости привязывают за хвост к жерди и суют в колодец, там он от ужаса выпускает когти и начинает, чтобы не утонуть, бить лапами по воде и в конце концов цепляет бадейку. Тогда его, жалкого и мокрого, вытаскивают наверх вместе с утопленной емкостью.
– А чем же еще? Багром не достать – глыбко.
– Можно посмотреть?
– А чего ж нельзя? Пойдем!
«Кошка» оказалась железной цеплялкой, похожей на тройной рыболовный крючок, увеличенный до размеров маленького якоря. На длинной витой веревке Санай спустил цеплялку вниз и пошерудил там, как работник Балда в море, беспокоя черта. Несколько раз дед выбирал веревку, но безрезультатно – кошка приходила пустой. Наконец, крикнув: «Есть!» – он вытащил черную осклизлую бадейку, тройник зацепил ее когтем за поржавевшую дужку.
– Мать честная! – воскликнул Санай. – Бадья, да не та!
– Как не та? – удивился Жоржик.
– Эвона, вся мореная и ручка железная. А у нашей люминевая была.
– Точно!
– Эта тоже наша, в позапрошлом году пропала. Думали, кто чужой мимоходом прихватил. А она тут как тут. Значит, кто-то свой упустил и смолчал.
Оттого, что «кто-то другой» тоже утопил бадью и тоже не сознался, мне стало полегче. Санай снова опустил «кошку» в колодец, снова покрутил веревкой из стороны в сторону и вскоре вытащил второе ведро с алюминиевой дужкой, то, что потерял я час назад.
– Ну вот – теперь у нас два казенных ведерка. Спасибо растяпе…
– Колодец надо бы почистить, – заметил дед Жоржик.
– Это зачем же?
– Вода тиной отдает…
– Кто сказал? – и Санай напился прямо из бадьи, проливая воду себе на грудь. – Сахар! У нас тут ключи особые! С серебром. Попробуй-ка сам, Петрович!
Жоржик тоже хлебнул и как-то странно посмотрел на меня.
– Ты, наверное, Юрок, слишком глубоко зачерпнул? – спросил он с подозрением.
– Ага… – покраснел я и опустил глаза.
– Ты больше, милый, так никогда не делай!
– Не буду…
По случаю спасения сразу двух бадеек Жоржик предложил соседу выпить можжевеловой, а на закуску открыл привезенную из Москвы банку шпрот. Перед тем как съесть маслянистую темно-золотую рыбку, Санай долго держал ее на вилке перед блеклыми глазами и ворчал:
– Вот ведь что городские удумали – мальков коптить!
На Волге мы, конечно, не только рыбачили. Сразу за огородами начинался лес, полный сокровищ. Иной раз, пойдя в елочки…
Тут надо бы кое-что объяснить. На задах, за хлевом, тянулись узкие грядки картошки, усыпанной красивыми белыми и фиолетовыми цветами с желтыми глазками. Жоржик помогал тете Шуре ее окучивать и поэтому получил разрешение изредка выкапывать молодые клубни, и я узнал, как она растет. Дед, глубоко взяв заступом, поднимал на лопате целый куст вместе с большим куском рыхлой земли. Затем он встряхивал стебли, грунт осыпался, обнажая корни и картофелины, желтые, как репа, а величиной от лесного ореха до хорошего яблока. Их даже не надо было чистить, бабушка только мыла корнеплоды, обтирая жесткой тряпицей, складывала в чугунок и ставила на керосинку, выкрутив фитили на полную. Полчаса – и готово. Сваренную картошку посыпали мелко порезанными чесноком и укропом, а еще на стол ставилась свежая сметана, которую мы тоже покупали у хозяйки, – такая густая, что алюминиевая ложка стояла в ней торчком. Мне разрешалось выбрать себе самые мелкие и нежные на вкус картофелинки.
– Осенью с куста килограмма три сняли бы! – прикидывал Жоржик. – А сейчас от силы кило.
– Если бы да кабы… – отвечала бабушка. – А как гниль или жук колорадский нападет?
– И то правда!
Картофельные грядки от леса отделяла, чтобы чужая животина не забрела, невысокая изгородь – продольные березовые слеги с торчащими сучками, примотанные лыком к редким бревнышкам-столбикам, вбитым в землю. В самом углу участка высились две копны – сено и солома – на питание и подстилку Дочке и овцам, курчавым существам с доверчиво-глупыми глазами. Если затаиться поблизости и долго наблюдать, можно увидеть, как мыши по стерне молниеносно перебегают из одной копны в другую. Видимо, отсюда Сёма и носил на крыльцо недоеденные хвосты. Его часто можно были видеть на самом толстом столбике. Подобрав под себя лапки, вжав голову и округлившись, он издали был похож на вырезанную из дерева и посеревшую от времени кошачью фигуру. Мышам это заблуждение обходилось дорого…
За забором начинались молодые сосенки, растущие в несколько рядов. В день приезда Жоржик шел с топором и заступом за огороды, выбирал четыре дерева, стоявшие друг к другу поближе, и рыл посредине яму, примерно метр на метр. Затем он уходил глубже в лес и возвращался с молодыми елочками, которые втыкал в землю между сосенками, и получалась квадратная каморка, защищенная непроницаемыми колючими стенами с узким проемом для входа. Это и была наша уборная, которой мы пользовались целый месяц. Перед отъездом яму засыпали, а побуревшие елочки мне разрешали сжечь, и я на это мероприятие приглашал деревенских друзей.
Так вот, сходив в «елочки», я порой возвращался, неся пригоршню маслят с шоколадными шляпками и бухтурмой, удивительно похожей на зернистое топленое масло. А сразу за сосенками, в редком березняке на кочках росли кусты с жесткими голубоватыми листиками и сизыми ягодами величиной с мелкий крыжовник. Местные называли их пьяникой, дачники – гонобобелем. Башашкин уверял, что древние люди, не знавшие ничего про виноград и самогонные аппараты, делали из пьяники бражку. Если набрать гонобобель в банку и закрыть, то уже через день-два ягоды дадут густой бордовый сок, который тут же начнет бродить, испуская кисловатый запах дрожжей.
За березняком начинался настоящий лес. Деревья становились толще и выше, закрывая небо. А внизу, меж стволами, сплошняком росли низенькие кустики со светло-зелеными листочками, усыпанные темно-синей черникой. Съешь горсть – губы и язык становятся такими, будто ты выпил пузырек фиолетовых чернил. Иногда рядом попадались вовсе низкие растения с глянцево-изумрудными листьями и рубиновыми ягодками, горько-кислыми на вкус. Чтобы наполнить поллитровую банку, надо поползать на коленках, но зато брусничное варенье – это вещь! А вот костяника встречается редко, ее не собирают, просто срывают алую ягодку, напоминающую по форме малину, и отправляют в рот. Она кисло-сладкая, с хрустящими косточками внутри и очень полезная. А полезно, как известно, все, что в рот полезло…
Чернику же местные собирают ведрами: уходят в лес чуть свет и к обеду возвращаются с полными подойниками. Из этой ягоды получаются густой кисель и замечательное варенье, а также ее сушат, рассыпав на печи по газете ровным слоем. Многие сдают чернику в заготконтору, что в Старых Селищах. Говорят, Антоновы, которые живут возле магазина, за два лета черникой да грибами заработали себе на мотоцикл, но никто не верит. Антонов-старший работает на колхозном складе.
Честно говоря, собирать ягоды я не люблю, сидишь на корточках или ползаешь на коленках, рвешь по штучке и, пока наполнишь кружку, одуреешь. Правда, когда ссыпаешь свою долю в общее ведро, видно, как слой ягод поднимается все выше и выше – к краю. Чтобы не скучать, я придумываю за сбором разные истории. Например, такую: оказывается, на квинтиллион ягод попадается одна, на вид невзрачная, но если ее найти и съесть, можно загадать любое желание – и оно исполнится. Дальше начинается самое интересное: выбор мечты. Ах, сколько их, мечт! Нет, так не говорят – мечтаний. Вытащить метрового леща. Найти белый гриб величиной с настольную лампу. Поймать и приручить местного волка, а потом пройти с этим жутким зверем на поводке по нашему Рыкунову переулку.
– Это лайка? – наивно спросит, встретив меня, Шура Казакова.
– Сама ты – лайка! Это кимрский волк!
– А можно погладить?
– Если хочешь остаться без руки – пожалуйста!
– Ой! А как его зовут?
И в самом деле, как назвать ручного волка? Щелкан? Лютич? Рвач?
За такими фантазиями сбор черники был бы не так мучителен, если бы не комары! Они, сволочи точно специально собираются со всего леса, чтобы напиться нашей городской крови. Ты не столько рвешь ягоду, сколько отмахиваешься от назойливой, гнусно жужжащей тучи. Не помогают ни крем «Тайга», ни одеколон «Гвоздика», одно есть спасение – держаться поближе к Жоржику, который беспрерывно курит свои махорочные сигареты. Но если все сгрудятся на одном квадратном метре, то какой уж тут сбор лесных даров! Но даже рассосредоточившись, втроем или вчетвером мы редко за выход наполняем ведро. Сноровка не та. Когда возвращаемся домой, местные, встретив нас и глянув в наш подойник, обычно с усмешкой спрашивают:
– А что ж так мало? Мест не знаете? В этом году ягода обсыпная!
– Нам хватает, – поджав губы, отвечает бабушка. – Поясница не казенная…
– Неженки вы там у себя в городе и белоручки!
Ага, белоручки… Пальцы и ладони от едкого бордового сока потом неделю никаким хозяйственным мылом не отмоешь!
Нет, я куда больше люблю собирать малину на просеках. Во-первых, не надо гнуться, во-вторых, она слаще и ее можно съесть больше, чем черники. Я сам с собой так и договариваюсь: четыре ягоды в банку, пятую – в рот. В-третьих, в малиннике комаров всегда почему-то меньше, и наука этот факт пока объяснить не может. Малину тоже сушат и пускают на варенье – от простуды лучшего лекарства еще не придумали. Пирамидон отдыхает: так за ночь пропотеешь, что простыни можно как после стирки отжимать. Пот с лица, недуг – с крыльца, как говорит Захаровна.
Еще в июле можно застать землянику, я ее называю клубникой для лилипутов. Но она уже сходит, резные листочки краснеют, сохнут и ее хватает только полакомиться. На берегу, за Коровьим пляжем (там пологий спуск к реке и туда водят стадо на водопой) растет особая земляника – «виктория», ягода с необычным, вроде как лечебным привкусом. Жоржик объяснил: раньше, до того, как Волга разлилась из-за плотины, там тоже стояли избы, а вокруг огороды. «Виктория» – ягода садовая, сортовая, со временем одичавшая и измельчавшая на природе.
Но самое главное в лесу – это, конечно, грибы! Едва войдешь, с тропинки уже видны красные с белыми крапинками мухоморы. А если есть они, значит, найдутся и съедобные грибы, например сыроежки – бордовые, желтые, зеленоватые, розовые… Нельзя брать только глянцево-алые, болотные, они жгуче-горькие, как козлята, которые точь-в-точь похожи на молоденькие подберезовики, но только испод у них розоватый.
На опушках много петлистых свинушек, они вырастают до жутких размеров, но брать их надо молоденькими. Тетя Валя свинушки обожает и может съесть за один присест сковородку. Иногда в редкой траве, между серых прошлогодних листьев мелькнет ярко-желтая оборка, это лисички, они никогда не растут в одиночку. Поворошишь истлевший наст – и найдешь еще десяток. Бросай в корзину не глядя, в них червяки не заводятся никогда. Картошка, пожаренная вперемешку с лисичками, – это самое вкусное, что я ел в жизни, если не считать кремлевского пломбира, продающегося в «Детском мире»!
Под елями и соснами, на земле, усыпанной иголками, растут рыжики, и тоже обычно большими компаниями. На срезе они сначала исходят белым соком, а потом зеленеют, наверное, от злости, что их обнаружили. Рыжики солят не отваривая. Башашкин говорит: кто ест соленый рыжик без водки, тот предатель русского народа!
В овражках, поросших осинами и березами, полно чернушек, но они замаскированы, как разведчики в тылу врага. Чтобы их обнаружить, надо заметить хотя бы один темно-оливковый гриб, неосторожно высунувшийся из прошлогодней листвы. Стоит присесть на этом месте, и наберешь полкорзины. Их вымачивают, чтобы не горчили, солят под гнетом с укропом и лаврушкой. В готовом виде они меняют цвет – становится фиолетово-вишневыми, как завитушки на старинной мебели. Тот, кто пьет водку без соленых чернушек, тоже предатель русского народа. Ну а подосиновик не заметить невозможно: он словно сам сигналит красной шляпкой: я здесь, не проходите мимо! Кто ж пройдет!
Однажды мы поехали на Волгу не в июле, как обычно, а в августе и попали на первый выброс осенних опят. Это самое настоящее грибное нашествие, вроде татаро-монгольского! Входишь в лес и тут же натыкаешься на пень или упавший ствол, сплошь покрытый мелкими, еще не раскрывшимися грибками, похожими на деревянные штырьки вешалки в раздевалке физкультурного зала. Тут главное не торопиться: поставил корзину и режь себе, пока не наполнишь с верхом. Собираешь и горюешь: эх, дать бы им подрасти, три лукошка с этого пня можно собрать! Но мешкать нельзя: однажды, возвращаясь с тяжелой корзиной домой, я наткнулся на корягу, обметанную такими крошечными опенками, что еще и ножек не видно, так – скопище белесых выпуклостей. Запомнив место, я вернулся туда через три дня – и что вы думаете? Обнаружил знакомую корягу, обросшую большими, как коровьи уши, грибами, слоями налезающими друг на друга, местами почерневшими и запорошившими все вокруг белыми, как зубной порошок, спорами. Собирать их бессмысленно…
Как-то раз Башашкин (он приезжал к нам на недельку, ведь у него отпуск, как у военного, сорок дней) отправился «в елочки», куда не зарастет народная тропа, и вернулся с большим боровиком: шляпка, как шоколад «Рот Фронт», а бухтурма – золото с прозеленью, точно эполеты на старинном мундире в Историческом музее, куда мы ходили всем классом.
– Ну, Михалыч! – аж подскочил на табурете Жоржик. – Если за огородами такой красавец вымахал, значит, пошел, пошел настоящий белый! Завтра все идем в лес! Я место заветное знаю! Там грибов – как китайцев в Китае!
На следующее утро, едва развиднелось, мы взяли корзины побольше, налили в бутылки шипучего бабушкиного кваса, завернули в газету бутерброды и ринулись в лес через парадный вход. Так Жоржик называл раздвоенную сосну и могучий дуб, они стояли на окраине ржаного поля, словно триумфальная арка. Поднырнув под ее своды, уходила в лес старая дорога с глубокими колеями, кое-где заполненными коричневой водой. А вот посередке, между канавками, росла густая трава и даже попадались грибы, в основном – свинушки и затейливые поганки. Проселок вел в деревню, которой теперь уже нет – так со вздохом объяснял Жоржик.
Углубившись в чащу на километр-полтора, мы свернули на полузаросшую тропинку, перешли овраг с ручейком, бежавшим по дну, и оказались в светлой березовой роще с подлеском из редких молодых елочек. Прогалины покрывала низкая яркая травка с шелковым отливом, ее так и хотелось назвать муравкой.
– Какое место! – воскликнул Башашкин. – Чистый Шишкин! Грибной рай! Ну, и кто наберет больше всех белых?!
– Точно! – подхватила Лида. – Объявляю социалистическое соревнование! – В ней проснулся парторг Маргаринового завода.
– А что получит победитель? – спросил я, имея в виду, конечно, себя.
– На орехи! – мрачно пошутил Тимофеич.
– Нет, я серьезно!
– Испеку кекс! – пообещала бабушка.
– Разрешу тебе закинуть донку, – предложил Жоржик.
– Носки тебе к зиме подарю! – хитро посулила тетя Валя: ей осталось довязать только пятку.
– Я еще не знаю… – растерялась Лида. – Но придумаю!
– А я тебе дам поносить мои часы, – пообещал Батурин. – На целый день!
Заманчивое предложение! Часы у дяди Юры были большие, плоские (такие называют блинами), позолоченные, с римскими черточками на циферблате, который показывал не только время стрелками, но и дату, выскакивавшую в микроскопическом квадратике.
– До двенадцати ночи! – воскликнул я: мне давно хотелось улучить тот момент, когда в окошечке выпрыгивает новое число.
– До 24.00! – по-военному уточнил Башашкин. – Заметано!
Тут мы и разошлись в разные стороны, но постоянно перекликались, чтобы не заблудиться. Грибы лучше собирать в одиночестве, не мешая друг другу. Однажды мы шли с Витькой Кузнецовым по опушке, рассуждая о том, чем лес отличается от тайги, где мы оба никогда не были. И вдруг прямо перед нами возникли как из-под земли три красноголовика. Пока я соображал, как мы поделим три гриба на двоих, Витька крикнул: «Чур мое!», бросился вперед и заграбастал все себе. И тогда я понял: главное – вовремя крикнуть: «Чур – моё!»
Грибы, между прочим, удивительные прятальщики! Выходишь, к примеру, на полянку, а там красуется, как на картинке, крупный боровик. На самом деле он просто отвлекает твое внимание от остальных, притаившихся поблизости. Белые ведь в одиночку не растут. Присмотришься – и точно: вон еще мама с дочкой в траве прячутся. Обшаришь поляну, кажется, все собрал, идешь дальше, побродишь-побродишь, а потом случайно вернешься на знакомое место, которое запомнил, скажем, по высокому муравейнику, куда из озорства воткнул палочку, наблюдая, как засуетились, брызгая во все стороны кислотой, домовитые насекомые. А вернулся ты на ту же прогалину с другой стороны, глядь – еще один крепыш стоит и тоже на виду. Не мог же он вырасти за полчаса, пока ты шатался вокруг да около! Тогда почему ты его не видел раньше? Непонятно. Пожалуйте, гражданин, в лукошко! А между тем по этой же поляне петляет, понурив голову, Жоржик, ковыряет ореховой палкой прошлогодние листья.
– Дедушка, ты зря время тратишь! Я тут уже четыре штуки нашел.
– А покажи-ка!
– Вот! – Я с гордостью предъявляю лесные трофеи.
– И я – вот! – Он вынимает из-под папоротника, которым укрыл корзину от любопытных глаз, и показывает мне три белых гриба совершенно богатырского сложения.
– Здесь?
– Здесь… А вон и еще!
– Где?
– Да ты чуть не наступил, ротозей…
И точно! Иногда кажется, что грибы сговорились и просто потешаются над людьми, то появляясь, то исчезая из вида. А вдруг разветвленная грибница, скрывающаяся под землей, на самом деле что-то вроде разумного мозга, хитрого и себе на уме? Надо будет написать письмо в «Юный натуралист». Это же настоящее научное открытие!
В общем, в тот день мы бродили по лесу дольше обычного, а когда солнце стало клониться за верхушки деревьев, скричались и, как было условлено, собрались на краю оврага, но прежде, чем двинуться домой, подвели итоги соцсоревнования, объявленного Лидой. Сама она, будучи рассеянной от природы, нашла всего шесть белых, бабушка Маня, несмотря на глаукому, – семь, Башашкин, самонадеянно обещавший побить мировой рекорд, – восемь. Жоржик с помощью своей ореховой ковырялки собрал десять. Молчун Тимофеич добыл одиннадцать, а дотошная и внимательная, как все секретари-машинистки, тетя Валя – четырнадцать. И я – столько же…
– Вот что значит – молодые глазки! – похвалила бабушка.
– Ничья! – обрадовался дядя Юра, глянув на часы. – Ого, давно пора обедать! Петрович, как у нас с можжевеловой?
– У нас – нормально!
И мы всей компанией двинулись по тропинке к старой лесной дороге, а я, еще надеясь на чудо, шел, чуть отстав, лесом: уж очень мне хотелось победить в соревновании. И вдруг сердце мое подпрыгнуло до самого горла: под березой в низкой травке стоял аккуратненький боровичок с шоколадной шляпкой и толстой, как магазинная гирька, ножкой. Именно такие белые грибы рисуют в детских книжках. Пискнув от восторга, я бросился к находке, срезал как можно ближе к корню и уже хотел во весь дух прокричать «Ура! Победа!» – но вдруг заметил на ножке темные крапинки, а на серо-бежевом исподе желтые точки. Увы, это был подберезовик, пытавшийся выдать себя за белый. Наверное, мыслящая грибница, уловив мои мечты, решила подшутить надо мной и в последний момент переделала боровик в подберезовик. С огорчением повертев гриб в руках, соображая, можно ли его выдать за белый, я ножом осторожно оскоблил ножку, помял пальцами бухтурму, чтобы затереть желтые точки, и побежал догонять своих, крича на ходу:
– Пятнадцать! Я победил!! Я!!!
– Покажи-ка! – потребовала тетя Валя.
Она человек подозрительный и, например, в магазине всегда пересчитывает в уме за кассиршами и никогда не ошибается!
– Вот – смотри! – Я поднял гриб над головой.
– Да, белый… – погрустнела она.
– Ага, Валька, не всегда тебе выигрывать! – обрадовалась Лида.
У нее с сестрой странные отношения. Они, конечно, друг друга любят, но до сих спорят из-за того, кто именно обронил продовольственные карточки во время войны, когда бабушка отправила их вдвоем за хлебом.
– Хорош! – согласились все, любуясь моей находкой. – Как с картинки! Поздравляем!
Башашкин, как и обещал, торжественно снял с руки часы и застегнул на моем запястье, предупредив:
– Не потеряй!
Ремешок, даже затянутый на последнюю дырочку, оказался мне велик и сползал на кисть. Чтобы его поправить, приходилось постоянно вкидывать руку, заодно я смотрел на циферблат, словно опаздывал в кино или на поезд.
– Сколько там на моих золотых? – время от времени интересовался дядя Юра.
И я оповещал.
Вернувшись домой, грибы сложили в общую кучу, а после позднего обеда сели чистить. Я вызвался помогать, чтобы самому порезать мой ложный боровик на мелкие кусочки и окончательно спрятать в кипящую воду концы. Но как назло мне в руки попадались лишь настоящие белые грибы.
– Ах, какие красавцы! Резать жалко… – восхищалась Лида.
– В животе все будут одинаковые… – ворчала тетя Валя, все еще расстроенная своим поражением. – Ты, Юрка, не ройся, не ройся, бери что сверху!
– А это чей же такой? – вдруг спросил Жоржик, подозрительно вертя в пальцах мою подделку.
– Не знаю… – пожал я плечами, краснея.
– Ишь ты, какой хитрый боровичок попался! – усмехнулся дед. – Хоть сейчас на маскарад отправляй! – Он подмигнул мне и разрезал улику сначала вдоль, а потом поперек. – Который час, внучек?
– Без десяти пять, – ответил я, глянув на часы. – А что?
– Так, ничего… Вечерний клев не пропустить бы…
Ночью, чтобы не захрапеть, я сначала читал книжку про Незнайку в Солнечном городе, которую взял в деревенской библиотеке. Потом, когда стал подремывать, специально взбил в тюфяке слежавшееся сено, чтобы оно снова кололось и не давало мне уснуть: уж очень хотелось увидеть, как в окошечке выщелкнет новая дата… Но не выдержав, я все-таки отрубился. А утром часов на моем запястье не было: дядя Юра потихоньку снял ровно в полночь, пошутив потом за завтраком:
– Ну ты, племянничек, дрыхнешь – из пушки не разбудишь!
– Да, в детстве так хорошо спится! – согласилась тетя Валя. – А теперь даже с таблеткой ворочаешься, ворочаешься…
В тот год, когда возле Белого Городка сел на мель и разломился нефтегруз, а река почернела от разлившегося мазута, мы зачастили в лес, так как рыбалка превратилась в сущую муку: каждый раз, вернувшись, приходилось тщательно промывать керосином все снасти. Но как говорится, беда не приходит одна: лето выдалось знойное, почти без дождей. За огородами, где между кустами гонобобеля всегда хлюпала вода, стало совсем сухо, казалось, будто идешь не по кочкам, а по подушкам, разбросанным среди деревьев. Из-за Волги, от Кимр, тянуло гарью: тлели торфяники. По деревне ползли жуткие рассказы про машину с прицепом, заехавшую в лес за дровишками и провалившуюся в бездонное пекло.
– Это наказанье Божье за храмы порушенные! – вздыхала Захаровна и крестилась на икону в углу. – Видишь, огонек на лампадке дрогнул, – объясняла она мне. – Это Господь молитву мою услышал!
– Угу, – кивал я в сотый раз рассматривая екатерининский пятак и мечтая о том моменте, когда он станет моим.
Мысль, что это случится после смерти бабы Тани, в голову мне как-то не приходила. Конечно, пионер обязан объяснять темным пенсионерам, что никакого Бога нет, но мне не хотелось разочаровывать старушку, хотя я знал: лепесток пламени затрепетал и накренился, так как кто-то вошел в избу, и сквозняк, протянувшись через форточку в открытую дверь, нагнул огонек. Зачем разочаровывать Захаровну? В конце концов, я же верю в разные там небылицы вроде снежного человека, уцелевшего на Памире со времен мамонтов и шерстистых носорогов.
– Опять вёдро! – вздыхал Жоржик, возвращаясь в поту от колодца.
– Ага, – кивал я и представлял себе, как, придя первого сентября в школу, выгляну в окно, обнаружу солнце в чистом небе и скажу что-нибудь про вёдро, но никто в классе не поймет, о чем речь, и придется им, городским недотепам, объяснить, что это такое.
В тот засушливый год и с лесными дарами было совсем скверно. Гонобобель вообще не уродился, черника измельчала и быстро сошла, малина созрела крупная, сладкая, но зачервивела и осыпалась, а грибы точно отпуск взяли: какую-нибудь сыроежку приходилось высматривать, словно боровик, и под каждый куст нос совать. А найдешь молодой масленок размером с оловянного солдатика, он уже внутри весь трухлявый. Набредешь на большую свинушку, сорвешь и чувствуешь, как ножка в руках пульсирует – это разжиревшие черви внутри ворочаются, мякоть доедают.
В один из таких знойных дней Жоржик сказал, что знает одну низинку, где грибы водятся даже в самую сушь, он туда за дуплянками еще мальчишкой бегал, но идти надо долго, часа полтора в один конец. Я обрадовался, так как меня собирались услать в огород – полоть сорняки. Занятие скучное и опасное. Однажды, задумавшись, я вместо американки и мятлика повыдергал едва завязавшуюся редьку. Вот шума-то было!
Мы, Жоржик, бабушка и я (родители уже уехали в Москву), запаслись кислым квасом, бутербродами, обулись легче, чем обычно (резиновые сапоги в такую сушь ни к чему), опрыскались одеколоном «Гвоздика» от комаров и пустились в путь. Жара томила с раннего утра, и встающее солнце из-за сероватой дымки в воздухе казалось не ярко-малиновым, а блекло-фиолетовым, как слива. Небо над головой было не голубым, а сизым. Даже ласточки-береговушки предпочитали отсиживаться в своих норках, неохотно вылетая на пропитание. Кот Сёма лежал на крыльце совершенно разморенный и в ответ на мое дерзкое поглаживание даже лапкой не пошевелил, а лишь чуть-чуть выпустил когти, давая понять, что очень мной недоволен.
В лес мы вошли, как обычно, через «парадный вход» и двинулись по старой проселочной дороге. Я обратил внимание, что даже в самых глубоких колеях вода совсем высохла и обнажилось дно, покрытое белесыми лохмами, в которых сновали ящерки, которые в тот год размножились невероятно и почти не боялись людей. Мне удалось схватить одну, и я убедился, что, спасаясь, они действительно оставляют в пальцах хвост, и тот еще несколько мгновений виляет сам собой без всякого туловища. А цикады свиристели так громко, точно звали на помощь.
В привычном месте мы не свернули, как обычно, на знакомую тропинку, а пошли дальше по заросшей просеке, пока не уперлись в завал из упавших елей. Вывороченные вместе с белесой землей, вставшие дыбом корни образовали настоящую двухметровую стену с узкими, рваными проходами, куда нельзя протиснуться из-за торчавших отовсюду острых, как пики, сучьев, овеянных старой паутиной. На этих корягах росли гроздья чешуйчатых поганок и зияли старые кротовьи ходы.
– Ишь ты, как древоточец набедокурил! – покачал головой Жоржик.
– Какой древоточец?
– Эвона! – Жоржик показал на упавшие стволы.
Ноздреватая кора, словно обожженная кожа, сползла с них большими завивающимися кусками, обнажив серую оболонь, покрытую длинными продольными трещинами, а также испещренную бесчисленными ровными дырочками, уходящими в древесину под прямым углом и наискосок.
– Говорят, на личинку точильщика рыба хорошо берет, – задумчиво произнес дед. – А поди – выковыряй!
Перед тем как обойти завал по еле видимой тропинке, Жоржик посмотрел на солнце, мутно желтевшее в дымном тумане, словно лампочка сквозь чад подгоревшего масла на нашей коммунальной кухне. Дед старался запомнить, с какой стороны оно светит, чтобы не заблудиться. Но мы все равно заплутали, а когда вышли на просеку, опытный Жоржик даже растерялся. По расчетам, мы должны были перейти мостик через Дальний Ручий, но ни того, ни другого не сыскали.
– Если бы высох, русло осталось бы… – пожимал он плечами.
А тут еще, как назло, небо впервые за две недели заволокло тучами, и солнце окончательно скрылось.
– Едрить твою налево! – сам на себя рассердился дед, сел на пенек и вынул из кармана янтарный мундштук.
– Ты, Жоржик, не нервничай, тебе нельзя! – попросила бабушка.
– Да я и не нервничаю совсем. – Он не сразу попал сигаретой в закопченное отверстие. – Чудно как-то! На войне из любой чащи людей куда надо выводил, а тут в своем лесу заплутал. Точно леший меня водит…
– Лешие и русалки только в сказках бывают, – заметил я.
– Если бы… Ладно, сейчас соображу… – Он закурил свои крепчайшие махорочные, от них на лету гибли даже лютые волжские комары, которых не отпугивал одеколон «Гвоздика».
Наша хозяйка тетя Шура иной раз просила деда почадить у нее в комнате на ночь глядя, чтобы во сне эти летающие крокодилы не заели насмерть. Но самое лучшее средство против кровососов: раскалить на керосинке сковороду и бросить на нее несколько веточек можжевельника – скоро повалит такой едкий дым, что всем станет скверно, даже комарам.
– Надо выходить к Волге, – озираясь, сказал Жоржик.
– А Волга-то где? – вздохнула бабушка. – И что мне дома не сиделось?
– Нюра, не серчай! Сейчас услышим… – Он растер дублеными ладонями окурок, так чтобы ни искорки не осталось, потом приложил желтый от табака палец к губам, а вторую ладонь приставил к уху вроде локатора. – Т-с-с!
Минут пять, затаив дыхание, мы слушали лесную тишину, сотканную из птичьего щебета, шума шевелящихся крон, скрипа качающихся стволов, жужжания шмелей, тонкого стона комаров, стрекота кузнечиков и цикад… И вдруг издалека донесся хриплый долгий гудок теплохода.
– Ага! – Жоржик ткнул пальцем в воздух. – Туда!
– Нет, – покачала головой бабушка и кивнула в противоположном направлении.
– А ты откуда слышал? – спросил дед меня. – У тебя ушки-то помоложе…
Я нахмурился, соображая, и указал в третью сторону.
– М-да, Лебедь, Рак и Щука. Сидим – слушаем…
Еще несколько раз до нас докатывались короткие и длинные гудки. Наконец все трое сошлись в мнениях, указав в одну сторону, туда и направились. Сначала пробирались сквозь чащу, обходя упавшие деревья и вздыбленные корневища, которые словно бы открывали секретные проходы в глубь земли, затянутые густой паутиной.
Внезапно сбоку раздался страшный треск, и я с изумлением увидел, как от земли вверх взметнулась раскидистая коряга и по воздуху со страшным шумом помчалась прочь, ломая ракитник.
– Тихо! Лось! – схватил нас за руки Жоржик. – Не шевелитесь! Не дай бог с телком.
– С лосенком… – поправил я.
– Т-с-с!
Дождавшись, когда затихнет треск валежника, мы двинулись дальше и набрели на тропинку. Вскоре лес поредел, посветлел, появились нежно-зеленые заросли сошедшей черники и голубые кусты гонобобеля тоже без ягод, а потом нам попалась целая поляна отцветших ландышей. В мае здесь было, наверное, белым-бело, как зимой! Вскоре мы вышли на опушку, поросшую молодыми березами, орешником, лиловым иван-чаем, желтым зверобоем и лохматой кремовой таволгой. Удивили огромные лопухи. Если бы такие росли на необитаемом острове, куда вынесло Робинзона Крузо, ему не пришлось бы мастерить себе зонтик от тропического солнца. А еще меня поразил муравейник высотой под два метра, от него шел звук, напоминающий шелест линии высокого напряжения, но издавали его миллионы торопящихся насекомых.
– А это что еще за деревья? – спросил я, показывая на высокие, коряво раскинувшиеся кроны с мелкими зелеными плодами.
– Яблони, – глухо ответил Жоржик.
– А вон и вишни! – Бабушка показала на долговязые кусты, росшие почему-то кругом и усыпанные крупными красными ягодами.
– Вишни в лесу? – засомневался я.
– Мать честная! Это же мои Шатрищи! – охнул Жоржик.
Он сел прямо на песчаный бугорок, хотел закурить, но уронил сигарету.
– Ну, здравствуй, родина ты моя… – прослезился дед, ломая одну спичку за другой. – Вон там был наш дом! – Он показал на две яблони, стоявшие по пояс в крапиве. – А вон там, через улицу, Анна Самсоновна проживала. Там – Козловы. Там – Коршеевы. Там – Сорокины. А вон в том колодце Петюня утонул. Ты, Юрочка, тут осторожнее ходи! Срубы-то сгнили, оступишься – не достанем. А вон там рубленая часовня стояла. Поп на требы из Пухлемы приезжал… – Жоржик кивнул на холмик, заросший иван-чаем. – А там за вишней Захаровы всей семьей угорели, семь душ. Один хозяин Родька-пьяница уцелел. Пришел домой вдрабадан, наскандалил, жена Стеша его проспаться на двор выгнала. Вот как иной раз бывает… Очухался и больше никогда не пил…
Дед присмотрелся к земле, нагнулся, ковырнул, перекинул с ладони на ладонь песок вперемешку с кирпичной крошкой и снова стал объяснять, кто где обитал, кто с кем дружил-враждовал, кто к кому сватался, кто какого был нрава и поведения…
– А где ж дома-то? – удивилась бабушка.
– Нюр, ну какие дома? Деревня под затопления попала. Всех заранее переселили. Грузовики и подводы прислали. Меня тогда уже в армию забрали. Сам не видел, но мне отписали. Избы и печи сразу разобрали и по селам развезли. Кирпич, бревнышки, столярка опять же всякому пригодятся. Вон только валуны из-под углов-то и остались…
Гладкие каменные спины в самом деле кое-где выглядывали из лопухов и крапивы. Один большой окатистый валун был серо-розового цвета, и казалось, в зарослях прикорнула большая свинья.
– Выходит, не затопили твои Шатрищи? – спросила бабушка, озираясь.
– Затопили, да не совсем.
– Почему не совсем?
– Кто ж его теперь знает? То ли инженеры ошиблись, то ли воды не хватило – не рассчитали. Две улицы смыло.
– А чего ж люди потом не вернулись? – не унималась Марья Гурьевна.
– Куда? Полдеревни-то как корова языком слизала. Да и война началась. Немцы Калинин взяли. Мужиков на фронт подчистую забрали. А бабы к колхозу приписаны… Попробуй-ка трудодень прогуляй! Не до возвращения…
– Ну, да… Мы тоже тогда в цеху ночевали. Дочки неделю одни-одинешеньки сидели. А потом?
– А потом – суп с котом. Кому после войны возвращаться-то? Эх… Вон, Нюр, видишь дуб. – Жоржик указал мундштуком на большое дерево с кряжистым стволом. – Там раньше дома стояли, а теперь – Волга!
Словно в подтверждение этих слов прохрипел близкий гудок, и над березняком медленно проплыла белая рубка буксира-толкача с высокой мачтой, опутанной проводами. Отчетливо были видны развешенные на веревке тельняшки, семейные сатиновые трусы и черные расклешенные брюки. Рубка ненадолго скрылась за широкой, непроницаемой дубовой кроной, потом появилась вновь и стала удаляться. Река и в самом деле была совсем рядом.
– А вон там, на пустыре, мы в футбол гоняли. Мяч самодельный – старый кожух, паклей набитый. А там цыгана до смерти забили: лощадь со двора хотел свести. Зарыли подальше в лесу. Говорят, он перед смертью нашу деревню проклял. Тогда все только посмеялись…
Казалось, Жоржик, рассказывая о Шатрищах, не сидит на песчаном взгорке, а медленно идет по всамделишной улице, которую мы с бабушкой просто не видим… Односельчане кивают ему из открытых окон, пьют вприкуску красный чай, подливая кипяток из начищенных самоваров, отдуваются, вытирая со лба пот, зазывают прохожего земляка в гости. И ни одна собака не тявкнет из будки: понимают лохматые сторожа – свой идет, односельчанин…
Дед курил, меняя в мундштуке сигарету за сигаретой, прерывисто дышал и рассказывал, рассказывал: про кузнеца Никулина, который вернулся с германской инвалидом и сковал себе такую железную ногу, что из Твери врачи приезжали – поучиться. Про мироеда-процентщика Маканина, которого всей деревней смехом-прибаутками провожали в Сибирь с многочисленным семейством. Жоржик показал место, где убило молнией беспутную женку, в грозу наладившуюся к полюбовнику-агроному. Потом мы пошли к Волге и остановились возле дуба. На краю обрыва стало видно, что половина толстых, извилистых корней висит в воздухе, и самые тонкие окончания слегка шевелятся на ветру, словно ища невидимую опору.
– Ишь как подмывает! Скоро упадет! – вздохнул Жоржик. – В другой раз придем – уж и не будет его…
Справа, вдалеке в торфяной дымке едва виднелись наши Селищи. На другом берегу в Волгу впадала река со странным названием Нерль, образуя широкий залив, из которого выскочила дюралевая моторка. Задрав нос и вспенивая воду, она помчалась в сторону Кашина. Я посмотрел вниз: под обрывом тянулась узкая полоска серого песка, испачканного мазутом, а на берег медленно накатывались жирные черные волны. Пахло нефтью. Даже всегда белоснежные чайки, парившие над грязной водой, выглядели чумазыми…
– Так Волгу-матушку испоганить! – вздохнул Жоржик, потом показал на камень, едва выглядывавший из ноздреватого мазутного месива. – Видишь?
– Вижу, – ответил я.
– С него я в детстве рыбачил. Он тогда лишь одним краешком в воду заходил… Рыба кишмя кишела, пока плотину в Угличе не построили. Еле ведро с лещами домой в горку тащил. Плотву и ершей сопливых за рыбу не считали, их даже кошки не ели – брезговали. А если повернуть туда, – он махнул рукой влево, – часа за четыре можно на подводе до Кашина добраться. Богатый городок! Купеческий. Храмов не счесть. Стоит на реке Медведице, как в петле…
…Под вечер мы вернулись домой, набрав вместо грибов полные корзины вишен и зеленых яблок на варенье. Жоржик устало лег на кровать, приложив мокрое полотенце к сердцу. Бабушка испугалась и отправила меня в медпункт за ландышевыми каплями. Я одним духом добежал до избушки с красным крестом на двери, осторожно постучал и вошел в комнату, пахнущую лекарствами. Очкастый фельдшер, в белом халате и шапочке, сидел за столом и сам с собой играл в шахматы. Он как раз замер с турой в руке и, увидев меня, погрозил пальцем, мол, не мешай делать ход. Ожидая, пока доктор найдет на доске место для ладьи, я огляделся: на стенах висели разные медицинские плакаты. На одном была изображена женщина в белом халате. На плече – сумка с красным крестом, а ниже крупно написано: «Врач – друг народа». На втором плакате с помощью доходчивых картинок показывалось, как нужно правильно откачивать утонувшего, который, весь синий, лежал раскинув руки, пока ему делали искусственное дыхание. С третьего листа, прилепленного к стене, печально смотрела желтолицая девочка с бантиками, и большие черные буквы предупреждали: «Осторожно, гепатит!»
Наконец фельдшер с мстительной усмешкой воткнул черную туру в расположение белых и обернулся ко мне:
– Ну-с, что с тобой, пионер? Перекупался? Или опять волдыри натер?
Надо же, он помнил, как бабушка давным-давно приводила меня к нему с кровавыми мозолями! Дело было так: мы с Витькой Кузнецовым нашли в дорожной пыли косичку, сплетенную из конского волоса и заканчивающуюся метелкой. Она, видно, отвязалась от длинного кнута, которым пастух хлопает, дисциплинируя коров. Вот это удача так удача!
Мы взяли обломок черенка от тяпки, примотали к нему метров пять витой веревки, а к самому концу приладили найденную плетенку. Дальше вопрос техники. Чтобы наш кнут «выстрелил», надо было раскрутить его над головой и, резко дернув кнутовище вперед, пустить как бы «волну», которая, добежав до конского охвостья, издаст оглушительный хлопок. У Витьки Кузнецова вышло сразу, а у меня ну никак не получалось, и мы отправились тренироваться за огороды. Часа через два я, наконец, выучился щелкать кнутом, пока, правда, не очень громко, но улучшить показатели не смог, так как черенком натер на ладонях (я пробовал то с правой, то с левой) кровавые мозоли, они лопнули и жутко щипали. Бабушка, увидев меня, заохала и во избежание заражения крови потащила к фельдшеру. Тот, так же оторвавшись от шахмат, посмотрел на волдыри и упрекнул:
– Гражданочка, вы что же это ребенка целый огород перекопать заставили? Детский труд у нас запрещен.
– Мы? Да господь с вами, доктор! Он и лопаты в руки не брал…
– Значит, веслился, белоручка? – догадался врач и улыбнулся. – Далеко плавали?
– Угу, – подтвердил я. – Два часа гребли…
Рассказывать, как получил такие жуткие раны, хлопая самодельным кнутом, бессмысленно: в лучшем случае на смех поднимут.
Фельдшер густо смазал лопнувшие мозоли зеленкой и забинтовал ладони. Я вышел из медпункта как красноармеец из санбата. На перевязку идти потом не пришлось, так как все быстро зажило. А кнут у Витьки отобрали и спрятали, он своим хлопаньем никому житья не давал.
– Опять с волдырями? Чего молчишь? Показывай, мореплаватель! – Фельдшер одним глазом смотрел на меня, а вторым на шахматную доску.
– Что показывать?
– Что болит, то и показывай!
– У меня ничего болит. У дедушки сердце болит.
– Вот оно как? – Врач внимательно уставился на меня. – Что-то новенькое… Как болит? Куда отдает? Под лопатку? Тяжело ли дышать? Левая рука не отнимается? А загрудинные боли есть?
– Не знаю… Он просил ландышевых капель.
– Капли-то я дам – не вопрос. – Фельдшер открыл стеклянный шкафчик, где теснились разные пузырьки и коробочки. – Вот, возьми! Сорок капель на полстакана воды. Но завтра пусть обязательно ко мне придет. Я ему давление померяю, пульс посчитаю. С сердцем не шутят! И часто у него так бывает?
– Бывает. Когда волнуется!
– Вот! Нервы! Надо обследоваться. Завтра жду прямо с утра!
Вернувшись с пузырьком, я передал все точь-в-точь как сказал доктор.
Жоржик к тому времени ожил и перебирал вместе с бабушкой вишню:
– Одичала. Кисловата. Но для варенья это даже хорошо. А к врачам только пойди – сразу сто болезней найдут. На лекарства никаких денег не хватит. Я уж лучше здоровым помру. Как думаешь?
– Лучше здоровым жить, – рассудительно ответил я.
Жоржик умер в мае, не дождавшись разрешенной бабушкой лодки, зато успел показать мне купленный в магазине «Рыболов-спортсмен» тройной крючок, с которого никакой судак никогда не сорвется. Еще в марте он списался с тетей Шурой насчет нашего приезда, но она нам впервые отказала: у нее все лето обещалась гостить дочь, которая наконец-то вышла в Талдоме замуж и теперь ждала ребенка. Муж, писала Коршеева, человек серьезный, тренер по боксу. Жоржик страшно расстроился, даже прихворнул на нервной почве, но тут пришла весточка от Кузнецовых. Жена кузнеца Валентина, узнав об отказе (сорока на хвосте принесла), звала нас в июле к себе, мол, места всем хватит. Хозяин Иван Антонович как раз на месяц собирался на курсы повышения квалификации в Конаково, и нам уступали большую (а дом у них в четыре окна) комнату с печкой причем по той же цене, что и у Коршеевых. Все обрадовались, а вот я засмущался: лучше бы нам поселиться у кого-нибудь другого.
С Витькой Кузнецовым, бедовым деревенским пареньком, я дружил сызмальства. Его старшие сестры относились ко мне со смешливой симпатией, как к городскому недотепе, все-таки поддающемуся воспитанию. Насте было лет четырнадцать, а Вере все семнадцать, и она уже, собираясь на танцы в клуб, красила губы материнской помадой. Сестры, смелые и веселые девушки, по вечерам, когда вода теплая, как парное молоко, и неподвижная, словно разглаженное конфетное «золотце», заплывали чуть ли не на середину реки, ложились на спину и громко пели:
Издалека, долго, течет река Волга,
Течет река Волга, конца и края нет.
Среди хлебов спелых, среди снегов белых
Течет моя Волга, а мне семнадцать лет…
Клюквенное солнце закатывалось за синий зубчатый ельник, над водой вился низкий туман, в затоне ворочалась крупная рыба, лягушки скрипучим хором радовались приближению ночного питания. И девичья песня отчетливо разносилась по-над рекой, летела вдоль по деревне, достигая, наверное, Белого Городка.
Сказала мать: «Бывает все, сынок.
Быть может, ты устанешь от дорог.
Когда домой придешь в конце пути,
Свои ладони в Волгу опусти…»
Однажды я зашел за Витькой, как договаривались, чтобы отправиться на Колкуновку за карасями, которые отлично брали, если удить с парома. Но на дворе никого не оказалось, в сенях тоже и в избе пусто: только стучат на стене жестяные ходики да кряхтит тесто, выпирая из кадки. Я на всякий случай заглянул в заднюю комнатку за занавеску и обмер: Вера, совершенно голая, стояла перед большим зеркалом и поворачивалась то одним, то другим боком, тихо напевая:
Все ждала и верила
Сердцу вопреки,
Мы с тобой два берега
У одной реки…
Я заметил, что шея, руки до плеч и ноги до колен у нее темно-коричневые от загара, а все остальное ослепительно-белое, покрытое кое-где красными пятнышками комариных укусов. От изумления я то ли вздохнул слишком громко, то ли всхлипнул. Девушка повернулась так резко, что взметнулись большие, совершенно взрослые груди с голубыми прожилками и розовыми пупырчатыми сосками. Но вконец ошеломил меня пучок русых волос в секретном месте. Он напоминал пустое и растрепанное птичье гнездышко, мы иногда находили такие в лесу, под деревьями.
– Ах ты безобразник, бесстыдник! – вспыхнула она. – Подглядчик! Эвона как вылупился! Брысь! Иди откуда пришел!
Я страшно растерялся, попятился и брякнул слово, которое услышал недавно в кинокомедии «За двумя зайцами»:
– Пардон!
– Я тебе сейчас покажу «пардон», – окончательно рассердилась Вера и, закрыв пах белой косынкой, пригрозила: – Вот я тебя сейчас веником! Кыш, нахал городской!
Я еще несколько мгновений зачарованно смотрел на то, как темные девичьи волосы курчавятся сквозь тонкую материю, потом очнулся и стремглав вылетел на двор, понимая, что подглядел самое запретное, что есть у женщин. До отъезда я старался обходить двор Кузнецовых стороной. Витька сообщил, что Вера несколько раз справлялась, где, мол, твой «беспардонный» дружок, чего не заходит? Я отмалчивался, краснел, проклиная комедию «За двумя зайцами» и старорежимного пижона Голохвостова. Один раз мне не повезло: я столкнулся с Верой в клубе, в библиотеке. Увидев меня, она погрозила пальцем, но не сердито, а с улыбкой:
– Что читаешь, подглядыватель?
– «Приключения Карика и Вали». Я нечаянно…
– А за нечаянно бьют отчаянно. Знаешь?
– Знаю.
– Ладно, кто старое помянет… – нахмурившись, добавила она. – Но больше так никогда не делай! Ладно?
Вероятно, женская голизна относится к тем запретным зрелищам, которые нельзя смотреть без позволения, а разрешение дают только в загсе. Мысль о том, что я буду жить в одном доме с Верой, приводила меня в непонятное смущение.
Сборы начались в апреле – сложили полчемодана крупы и сахара. (В руки давали пачку песка и гречки с нагрузкой в виде пшена или манки.) Лида, пользуясь связями в райкоме, добыла двадцать банок тушенки – свиной и говяжьей. Тимофеич почти каждый вечер выливал заводской спирт из своей тайной манерки в здоровенную бутыль, которую называл четвертью, делал запас для можжевеловки. Башашкин клялся, что знакомый скрипач Большого театра обещал привезти из зарубежных гастролей особый, намагниченный крючок, к которому рыбы сами липнут, как опилки. И тут внезапно умер Жоржик. Вчера еще мечтал о лодке, а сегодня… Я тогда впервые подумал: если у человека есть тройной крючок для судаков, то, наверное, у кого-то повыше есть крючки и для людей.
После похорон бабушка наотрез отказалась ехать на Волгу, она сидела одна в комнате и зачем-то чинила-штопала Жоржикову одежду: старый пиджак, синие брюки галифе, трофейный плащ с огромными лацканами. На буфете стояла фотография покойного, прислоненная к вазочке, а перед снимком – рюмка водки, накрытая ломтиком черного хлеба, успевшего превратиться в сухарь. Рюмку поставили сразу, вернувшись с кладбища, перед тем как сесть за стол. Оторвавшись от шитья, бабушка останавливала глаза на сапожном фартуке или «костяной ноге» и тихо плакала.
На семейном совете Лида и тетя Валя решили, что ей как раз лучше поехать в Селищи, встряхнуться, переменить обстановку и отстать от нехороших мыслей, но одну отпускать ее, конечно, нельзя. Договорились так: сначала едут Батурины, прихватив и меня.
– Это правильно, – кивнул Тимофеич. – И Юрке на Волге раздолье.
А через две недели их сменят мои предки с братом Сашкой. Вообще-то Башашкин сперва собирался, как обычно, на юг, в Новый Афон, но ему вдруг с похмелья стало нехорошо в душном ГУМе, куда он пришел покупать тете Вале горжетку, и врач строго-настрого запретил ему употреблять спиртное, рекомендовав отдых в умеренном климате. Долгие посиделки с дядей Сашей Салуквидзе теплыми южными вечерами перед графином чачи под старой алычой, когда закуска сама падает с веток на стол, накрылись медным тазом.
Как всегда, мы набрали с собой кучу разной еды, но меньше, чем обычно, так как остальное через две недели должны были довезти мои родители. Лида обещала доставить пять банок экспериментального майонеза с крабами. На этот раз решили добираться не теплоходом из Химок, а поездом до Савелова, оттуда на пароме через Волгу в Кимры и дальше, как обычно, кашинским катером до Селищ.
Когда паром, дав гудок, забурлил винтом, собираясь отваливать, бабушка, ставшая после смерти Жоржика рассеянной, всплеснула руками и вскрикнула, чуть не плача:
– Макароны!
– Где?
– Там!
И точно – на опустевшей пристани, точно болотная кочка, торчал рюкзак, набитый изделиями из муки высшего качества, их Лиде по блату отпустили прямо со склада Макаронной фабрики, с ней Маргариновый завод соревнуется за высокое звание «Передовое предприятие отрасли».
– Мать твою за ногу! – ахнул Башашкин.
Он одним прыжком перемахнул расширявшуюся щель между бортом и причалом – в ней уже зловеще плескалась черная вода. Дядя Юра схватил рюкзак, прижав в груди, как ребенка, и повернул назад. Все это заняло несколько мгновений. Матрос, войдя в положение забывчивого пассажира, накинул, жутко чертыхаясь, толстый канат на низкий чугунный столб, чтобы удержать отваливающий паром.
– Кидай! – крикнули с борта сочувствующие попутчики.
Батурин швырнул им рюкзак, а потом и сам прыгнул, чуть не свалившись в Волгу.
– А что там? – спросил вдогонку матрос, отпуская канат.
– Макароны! – ответила тетя Валя.
– Тьфу! Я-то думал – вино…
Когда мы на катере шли мимо деревни, где продавалась злополучная лодка, бабушка заплакала. Вместе с матерью зарыдала и тетя Валя. Я подумал, что лодку не поздно купить и сейчас, но оставил это соображение при себе. А чтобы не прослезиться вместе с женщинами, прочитал про себя от начала до конца наизусть стихотворение:
О Волга, колыбель моя,
Любил ли кто тебя, как я…
В Селищах у пристани нас встретили Кузнецовы, все, кроме хозяина и Веры, устроившейся на работу в Дубне. Я облегченно вздохнул: мне было до сих пор перед нею неловко, а ее взрослая женская нагота так и стояла в глазах. Валентина, телистая, краснощекая колхозница, первым делом скорбно обняла бабушку, и они, вспоминая Жоржика, всплакнули накоротке. Потом подхватили наши вещи, кому – что, и понесли к дому. Деревенские, завидев нас, здоровались, сдержанно, без улыбок, поздравляя с приездом, никто не удивился, что мы в этом году без Жоржика. Выходит, все знали о его смерти. Башашкин шел впереди, неся на плече «ленд-лиз» – огромный деревянный чемодан, набитый крупами.
– Поберегись – зашибу! – предупреждал он каждого встречного.
– У меня есть один патрон, – шепнул мне Витька, сгибаясь под тяжестью рюкзака с тушенкой.
– А ружье? – тихо уточнил я.
– Под замком, но где ключ, я знаю. Пойдем на тетеревов! Ты куришь?
– Не-ет!
– Научу! – пообещал он.
Наконец мы дотащились до большой ухоженной четырехоконной избы, выделявшейся новенькой железной крышей, выкрашенной в бордовый цвет. Вместо конька красовался кованый петушок. Валентина пошутила на пороге:
– Добро пожаловать в наш казенный дом! Гость на гость – хозяину радость!
Витька мне потом объяснил, что хоромы принадлежат не им, а сельсовету, который выделил лучшее жилье для умелого кузнеца, ведь без него в сельской жизни никак нельзя. Поэтому Кузнецов-старший в колхозе после председателя и главного бухгалтера – самый главный, не почини он, скажем, поломавшуюся борону или плуг, никакого урожая не будет, а значит, и трудодней никому не начислят. Слушая его, я подумал так: если есть трудодни, то должны быть и «отдыходни». Ладненько, когда Лида заставит меня теперь в воскресенье убирать комнату, я ей отвечу:
– Прошу не беспокоить! У меня сегодня отдыходень.
Валентина отдала нам самую большую комнату – с печью. В бревенчатой зале пахло старым деревом, пропитавшимся человеческой жизнью, и свежей золой. Батуриным досталась хозяйская кровать с никелированными шарами на спинке и лязгающей панцирной сеткой. Бабушке отвели топчан за печкой в углу, с цветастой занавеской. А мне приготовили на полу тюфяк, набитый свежим душистым сеном. Я лег, примериваясь: хорошо! К тому же из подпола через щель под плинтусом приятно сквозило, точно работал вентилятор. Милое дело в летнюю жару!
С дороги нас пригласили перекусить. Валентина и Настя споро накрыли стол, а Витька принес бутылку с рябиновой настойкой. Тетя Шура так никогда нас не встречала. Мы поели холодной окрошки с теплым пирогом, помянули Жоржика, но дядя Юра решительно отказался от рюмки, чокнувшись с обществом квасом.
– Чудак-человек, – засмеялась, блестя черными глазами, Валентина. – Ты хоть пригубь!
– Пригубить – жизнь погубить. Врачи запретили, – скорбно объяснил он. – А вот окрошку – еще немножко!
Когда я отказался от третьего куска пирога, хозяйка улыбнулась:
– Ешь – пока рот свеж!
После питания бабушка и тетя Валя стали разбирать вещи и продукты: что-то – в сундук, что-то – на полку, что-то – в подпол. Витьку и Настю мать отправила прореживать свеклу, чтобы приготовить на ужин ботвинью. А мы с дядей Юрой отправились к Коршеевым за нашими рыболовными снастями, их прошлым летом, перед отъездом в Москву, я пристроил в дальнем углу хлева, прикрыв жердями, которые местные называют красивым словом «прясла». Запасливый Башашкин, так и не дождавшись магнитного крючка из-за границы, еще в Москве предлагал купить на всякий случай, про запас, разную снасть, но я разумно ответил, что мы каждый год, уезжая, оставляли удочки и донки в укромном месте, и ничего с ними никогда не случалось: брали, где положили.
– Ну, раз так – деньги целее будут, – согласился он.
И мы пошли к Коршеевым на край деревни. Дождя, по всему, давно не было, ноги мягко тонули в белесой дорожной пыли, испещренной всевозможными следами: четко отпечатались широкие протекторы грузовика, узкие и гладкие железные ободья телег, мелкий рубчик велосипедных колес, полукруглые лошадиные подковы, рифленые подошвы сапог, босые ступни с большими вмятинами от пяток и маленькими от пальцев, но особенно меня заинтересовали оттиски лап, собачьих и кошачьих, а также бесчисленные крестики куриных ножек…
Из окон и палисадов на нас придирчиво смотрели местные, особенно на Башашкина, вырядившегося в болоньевые шорты и броскую южную рубаху с пальмами, на голову он нахлобучил, видимо, тоскуя о недоступном теперь Новом Афоне, шерстяную абхазскую шляпу с бахромой по краям. Одним словом, даже не дачник, а настоящий курортник. Но меня многие узнавали, даже заговаривали со мной:
– Вроде Юрка? Внук Петровича. Ишь ты как вырос! Давно приехали?
– Утром…
– Когда деда схоронили?
– В мае.
– А что случилось?
– Сердце.
– Ну, царствие ему небесное!
От того, что местные меня узнают, говорят со мной как со взрослым, а я им сообщаю печальную весть, мое сердце переполнялось грустной солидностью. Даже Батурин поглядывал на меня с уважительным недоумением, ведь получалось: не я с ним, а он со мной идет по деревенской улице. Наверное, это ему не очень нравилось. Когда я покалякал со стариком Федотовым, сидевшим на лавочке у калитки, дядя Юра тоже решил подать голос:
– А что, уважаемый, клюет рыба-то?
– Да какая ж теперь рыба, парень? – с усмешкой глянул на него дед. – Рыбнадзор все сети поотбирал.
В коршеевском палисаднике, который Захаровна звала «полусадиком», никого не оказалось. Ее всегда распахнутое окно было закрыто и задернуто занавеской. Куры у забора торопливо клевали подсолнечную шелуху, и только рыжий петух с синим хвостом посмотрел на нас круглым бдительным оком. Мы зашли в калитку. На крыльце дремал Сёма, на звук он открыл зеленый глаз и пошевелил кончиком хвоста. Я хотел затеять с ним нашу давнюю игру, но решил: потом, на обратном пути.
Мы огляделись: ни души. Справа зеленели ухоженные огородные грядки, знакомое чучело приветливо распялилось на крестовине. Слева я обнаружил новшество: между двумя березами висел плетеный гамак, чего раньше в помине не было: тете Шуре качаться некогда.
– Наверное, все в полях, – солидно предположил я. – Ты стой здесь, а я сейчас принесу.
– Может, все-таки надо спросить разрешение? – засомневался дядя Юра, озираясь. – Наверное, в доме кто-то есть?
– Никого, видишь: дверь закрыта. А чего спрашивать – это же все наше!
Башашкин остался у крыльца, а я через боковую дверь вошел во двор, где было довольно светло из-за открытых настежь задних ворот, выходивших в картофельные грядки. На земляном полу горой лежал какой-то хлам вроде прохудившихся корзин, рваной мешковины, негодной сбруи, худой посуды, глиняной и металлической, сломанных табуреток и скамеек. Казалось, кто-то начал здесь, где хомут, покрытый пылью, висел на ржавом крюке «с до войны», генеральную уборку, как у нас в школе – перед комиссией гороно. Но до угла с пряслами уборщики пока еще не добрались: удочки и донки стояли на своем месте, даже подернулись паутиной. Крючки чуть поржавели, но это ничего. На месте была и лопата с коротким черенком, приспособленная Жоржиком для рытья червей.
Когда я со всеми этими сокровищами вышел, щурясь, на свет, то увидел у калитки мускулистого мужика в синей майке и олимпийских трениках. Лицо у него было плоское, нос приплюснутый, как слежавшийся в пачке пельмень, а глаза узкие и злые. На крыльце, скрестив руки на выпирающем животе, стояла сердитая женщина, отдаленно напоминающая девочку-школьницу со снимка, висевшего у тети Шуры на стенке рядом с портретом умершего сына Коли. Значит, это ее дочка Тоня, приехавшая из Талдома с мужем-боксером, сообразил я.
– Это что еще за новости? – визгливо спросила она. – Ты кто такой?
– Юра.
– Какой еще Юра?
– Егора Петровича внук.
– А-а-а… Дачник. Ясно. Сейчас же положи где взял!
– Но ведь это наши удочки, – растерялся я. – Спросите у тети Шуры.
– Мать на заготовке.
– Тогда у бабушки Тани спросите!
– Приказала долго жить.
– Как это? – не понял я.
– Умерла, – пояснил Башашкин, изнывая от неловкости.
– Когда?
– Зимой.
– Зимой? – Я удивился, что тетя Шура в письме ни словечком не обмолвилась о смерти старушки. – А монета?
– Какая еще монета? – вмешался боксер, прищурив без того узкие глаза. – Что за монета? У бабки монеты были?
– Большая, медная, с царицей… Бабушка Таня мне ее обещала… отписать…
– Может, тебе еще и мебель со швейной машинкой отдать, шпана? – спросил спортсмен с угрозой.
– А вы что молчите?! – Тоня возмущенно повернулась к Башашкину. – Взрослый на вид гражданин, а пацана на воровство подбиваете!
– Я не подвивал… – растерялся обычно невозмутимый дядя Юра. – Мы мимо шли…
– Вот и шли бы мимо! – сурово посоветовал боксер, ворочая мышцами. – Удочки сейчас же на место! И чтобы я близко вас тут не видел! Понятно? Или объяснить? – Он покрутил кулаком с мозолистыми костяшками
– Вон отсюда! – взвизгнула Тоня, и ее лицо стало таким же свирепым, как и у мужа.
Видимо, люди женятся, когда у них есть что-то общее, например злость. Я до последнего момента был уверен, что Башашкин, военный человек, громким командным голосом прекратит безобразие и объяснит этим двум самодурам, что удочки по праву принадлежат нам, но дядя Юра сначала виновато молчал, а потом сердито буркнул мне:
– Делай что сказали!
– А как же монета? – спросил я.
– Никаких монет. Ставь удочки и марш домой! – рявкнул он на меня, а к ним повернулся, заискивая: – Мы не знали, извините…
– То-то! – усмехнулся боксер, весело переглянувшись с женой.
И я с изумлением догадался: эти ухмыляющиеся взрослые люди отлично знают, чьи удочки на самом деле, наверняка известно им и про монету, завещанную мне бабушкой Таней, а весь этот концерт устроен для того, чтобы завладеть нашим имуществом, как лиса Алиса и кот Базилио присвоили себе пять золотых доверчивого Буратино. Но у него-то голова была из полена. А у нас?
Когда мы вышли за калитку, я прошептал чуть не плача:
– Дядя Юра, они же врут и не краснеют!
– Шагай-шагай, сосиска! – Башашкин обозвал меня обидной дразнилкой из кинофильма «Путь к причалу». – Сарделька! Удочки, донки… Будем лещей таскать! Дать бы тебе сейчас леща хорошего!
– За что?
– За дурь!
Вдруг между жердочками забора показалась кошачья голова, Сема вылез наружу, посмотрел на меня честными зелеными глазами и улегся, мурлыча, прямо на тропинке, словно предлагая себя погладить. У меня от благодарности навернулись на глазах слезы: мой серый друг, видно, понял, какая жуткая несправедливость совершена только что, почуял, как мне горько сейчас, и решил утешить своего давнего товарища.
– Спасибо, Сёма, спасибо, котик! – пробормотал я и сел на корточки, чтобы погладить блестящую шерстку. – Прощай!
Но едва я протянул руку, он молниеносным ударом когтей оцарапал мне ладонь, оставив на коже кровавые борозды, вспухшие и долго потом не заживавшие. Мне даже показалось, в этот момент на его мордочке мелькнуло выражение злорадного торжества. Сделав свое кровавое дело, подлый зверь юркнул в просвет забора, но исчез не сразу, нет – его полосатый хвост еще некоторое время насмешливо вилял между жердями, словно издеваясь над моей доверчивостью.
– Ну что, получил, дрессировщик Дуров? – без сочувствия спросил дядя Юра. – Пошли лечиться!
Когда бабушка и тетя Валя увидали мою окровавленную руку, они заохали, забегали, вылили на раны полпузырька йода, а Валентина перед тем, как замотать руку бинтом, приложила жеваную ромашку. Я героически сносил лечение и, всхлипывая, рассказывал, как бесчеловечно с нами обошлись у Коршеевых.
– Портятся люди в городе… – посочувствовала Валентина. – Не держи зла! Монеты с царицей у меня нет, а вот удочки… Эвона стоят, бери и лови!
Это было мое последнее лето в Селищах, с тех пор на Волгу мы больше не ездили.
2021–2022