Конечно, если бы не распутица, можно было приехать в родное село на такси, с форсом, как приезжали когда-то — на тройках, с колокольцами под дугой — приискатели; и когда-то, еще молодой, Родион Аверьянович так и собирался сделать: залететь в Займище на легковой машине и выйти из нее грудь нараспашку, но то время необузданного гордячества и показного форса минуло, теперь Родиону Аверьяновичу хотелось появиться в Займище непримеченным, взглянуть на него одним глазом и тотчас исчезнуть, навек. Желание же это с годами стало неодолимым, его разожгла своим разговором о прошлом москвичка-сноха. Да и не будь этого разговора, все одно рвался бы в родное село. Уж так с человеком бывает: старея, оглядывается назад и стремится туда, где появился на свет.
По знакомым буграм, только менее залесенным, чем раньше, более открытым небу и солнцу, Родион Аверьянович сравнительно легко одолел пятнадцать километров пути, нигде не начерпал в резиновые сапоги, хотя и проваливался в лужи и вымоины частенько, а перед самым Займищем, в знакомом-перезнакомом с детства распадке, поначалу застрял. Между прочим, и распадок с Удинкой, и вся местность вокруг изменилась, и сильно. Не было выселка, его будто корова языком слизнула, не осталось никаких признаков былого жилья, лежало гладкое поле в черно-белых пежинах: где вытаявшая земля, где еще не растаявший снег. Наклоненный к югу косогор по другую сторону распадка, некогда в паутине меж и мелких кустов, теперь был распахан под один пласт; солнце поднималось все выше, и над влажной черной землей курился парок; на хребтине бугра марило, будто там переливался и закипал свежий мед. Да и запах медовый откуда-то доносило. Родион остановился, принюхиваясь. Нектар, мед! Только он рождался не на том, в пяти верстах, перевале, а тут же в распадке. Цвели кусты ивы козьей, и запах меда тек, конечно, от них. Они стояли не часто, как раньше, зато раздались вширь и ввысь. На них и сережки были медового цвета и походили — крупные и мохнатые — на пчел или шмелей.
Надо было перебираться на другую сторону Удинки, и Родион Аверьянович, оказалось, мог перебраться: из воды торчали бурыми лепехами валуны, ступай на них и шагай, он не заспешил на тот берег, в близкое уже, кучно рассыпавшее серые домики Займище. Ехал сюда — торопился, из Михайловки поторапливался, а теперь вот, перед самым порогом, не хотелось спешить. Присел тут, под ивой, на коряжину, охваченный робостью: как это вдруг увидит ту улицу, по которой ходил, дом, где родился и рос…
И неизвестно, сколько просидел бы под ивой, наверное, долго, да за спиной застрекотало, затакало, и на дорогу из-за кустов ивняка вынес себя на огромных колесах трактор «Беларусь». Он катил тележку, груженную чурками березовых дров. Тракторист, веселый паренек, выглянул из кабины и, не поравнявшись еще с человеком на коряжине, крикнул:
— Весна-красна, загораем?
— Пользуясь случаем, дружок. Да, кажись, хватит, надо забредать в воду.
— Сигайте в тележку, перевезу. — Паренек призадержал своего рысака, дал возможность завесновавшему перед самой деревней пожилому человеку взобраться на воз. — Готово? А ну, Сивка-бурка, вещий каурка, вперед!
Новенький и ретивый, как и его водитель, белорусский колесник плюхнулся в воду и пошел ковылять меж валунами, обрызгивая их, обливая; тележка, наскакивая на валуны, шарахалась из стороны в сторону и гремела листовым железом бортов; в кузове трясло и мотало, кроме того, по коленям и локтям Родиона Аверьяновича били промерзлые чурки — они тоже не лежали спокойно, тряслись. Хорошо, что неширок был поток, выехали на сухое и ровное, можно было присесть на утихшие кругляки. Лихов почувствовал притягивающую свежесть недавно напиленных дров, да и прокатился на них до самого Займища.
Перед крайним, уже и не мог признать, чьим именно, домом попросил тракториста остановиться, слез с воза и подошел к кабине.
— Спасибо, дружок. Чей будешь в Займище?
— Воронков.
— Воронков?.. Таких раньше в Займище не было.
— Из переселенцев я… Приехали со средней Волги…
Ну, переселенца, еще молодого, о многом не расспросишь.
— Еще раз спасибо, Воронков.
Оказывается, есть в Займище такой — Воронков, может быть, ходит в клуб, играет на гармони, как играл Степка, может, пляшет «цыганочку»… И еще были люди, ребятишки, женщины и мужчины, шедшие навстречу ему, Лихову, — незнакомый народ. Мужчина с рыжими, как два язычка пламени, усиками, остановился, спросил, нет ли у товарища прикурить, он держал меж пальцами правой руки папироску, Родион Аверьянович, засмеявшись, ответил, что нет, он не курит; а засмеялся — в голову пришла забавная мысль: к чему спички, клади в рот папиросу, она загорится от усов. Они разминулись. И лишь когда разминулись, Лихов подумал, что в облике человека что-то знакомое, ветродуевское, и окликнул его:
— Извините, вы местный? Давно здесь живете?
— Давно. С сорок шестого. Тоже не из тех! Из других!
Не узнавал людей в деревне Займище Родион Аверьянович, не узнавал дома и постройки, все было не новое, так иное; только резными наличниками да разве унизанной завитушками вереей и напоминал давнее, прошлое, какой-нибудь пятистенник или крестовик.
А вот бывший свой дом, выйдя на главную улицу Займища, Лихов узнал сразу, хотя их крестовик со временем потемнел, даже сделался угольно-черным, врос в землю, вообще оказался не таким крупным, каким жил в памяти. Да и стоял он не в ближайшем соседстве с амбаром и другими постройками, а один, как перст, и не обнесенный заплотом из лиственничных тесаных плах, а схваченный на живую нитку штакетником. Но был это тот самый их крестовый дом, даже с той или такой же, как раньше, тесовой, местами замошившейся крышей. На том месте, где теперь вроде бы без ветра пошатывалась и поскрипывала калитка, тогда громоздились глухие ворота с полотнищами в косую дощечку. По зимам возле ворот надувало сугробища снега, маленький, он карабкался по ним на четвереньках. А бывало… А было…
Родион Аверьянович еще взглянул туда, на свой дом, и почувствовал, у него подсекаются ноги в коленях, поэтому заковылял в сторону, к изгороди, к лежавшим возле нее бревнам, нащупал конец гладкого, обогретого солнышком и присел.
Мимо проходили пожилые и старые люди, некоторые из них, приметив тоже немолодого, по-городскому одетого гражданина, даже здоровались, но никто, ни один человек в нем не признал бывшего односельчанина, не подал, радуясь встрече, руки. Только тщедушная, рыжей масти собачонка, оказавшаяся у ног, улучив момент, когда он на нее посмотрел, лизнула ему руку. Чья же она? Он, кажется, видел ее около своего бывшего дома, она вертелась там, норовя поймать собственный хвост.
— Ну, если ты наша… если ты ихняя, то идем вместе. Веди!
И они пошли вместе, пожилой мужчина, вдруг обретя смелость и почувствовав прежнюю силу в ногах, и сопровождавшая его дворняжка. — она бойко подпрыгивала, отбрасывая в сторону зад; поравнявшись со своим домом — точно, их бывшим домом! — пролезла в щель под калиткой и скрылась в торчавшей поблизости конуре, мол, дальше можете идти без меня.
Родион Аверьянович мог, теперь вполне мог. Он обратил внимание, что на крыльце постланы новые широкие доски, покрашены охрой; половицы в сенях были старые, перекладины под ними давно сгнили, и пол ходил ходуном. Машинально, по четко сработавшей памяти Лихов отыскал правой рукой скобку дверей и рванул на себя. В прихожей было как и тогда: слева белела известкой боковина русской печи с нишами для варежек, прямо, — занавешенная с боков, — дверь в горницу, с правой стороны, возле окна, — большой стол под клеенкой. На табурете, приставленном к столу, где обычно сидела мать, готовая при малейшей надобности сорваться и бежать на кухню, теперь восседала, руки на коленях, Варька. Не та Варька, статная девушка, какой она была тогда, когда он ее умыкал, а дородная бабища в полтора обхвата, затянутая в шерстяное трикотажное платье горчичного цвета, будто отлитая в бронзе. И лицо было бронзовое от весеннего солнца и ветра, тоже будто литое. Надо же так могуче заматереть.
— Ну, здравствуй, Варвара!
— Здравствуй, Родион, — ответила она просто, спокойно. — Раз наведался до старого, проходи и садись.
— Так ты куда-то, гляжу, собралась.
— Никуда я не собралась, по гостям ходить некогда, утренняя дойка на ферме закончилась, готовься к вечерней, да вот увидела в окошко тебя, сидишь у соседей на бревнах, думаю, в кои веки наведался в Займище, не пройдет мимо, заглянет из интереса, и тоже присела.
— В ожидании?
— В ожидании. А что?
— Да так, ничего, — раздеваясь в кутке, уклонился от объяснения Лихов. А хотелось, очень хотелось упрекнуть бывшую супругу, что когда надо было, она не ожидала. Теперь заждалась! Пересилил себя, заговорил о другом: — Поди, не рядовая доярка, начальство?
— А где и кто теперь не начальство? И ты, слышала я, у себя там начальник, и не маленький. Теперь не начальниками, покуда в яслях да в детском саду, а пошли в школу, и уже, смотришь, один над другим, кто староста класса, кто вожатый звена, кто санитар, кто санитарка. Мои-то, двое парней, двое девок, покуда учились, не вылазили из начальства. И теперь, взрослым, нет им передышки, то в председателях, то в секретарях.
— Всяк своей семьей живут дети и в Займище?
— Семьями. И кто где. Старший парень Сергей с женой, ребятишками тут, под одной со мной крышей. Ребятишки вместе с матерью в садике… У тебя, слышала я, один сын и тот не с тобой.
— Так вышло. Проживает в Москве, ударился в науку, завтрашний академик, получает намного больше моего, так опять здоровья сибирского нет. Хоть в чем-нибудь, да наперекосяк! — Родион Аверьянович вспомнил, какая у Леньки беда, почему плакала Верочка, и досадливо крякнул. Молодой еще совсем человек, а уже одолевают недуги; он, отец, перешагнул полустолетний рубеж, а у него только и старости, что седина в голове. Или вот она, Варька, да она, наверно, и не кашлянула за жизнь. А перетерпела всего, ох, конечно, перетерпела, в особенности в войну и сразу после войны, с двумя девками, двумя парнями, без Степки. И вот ничего ей не сделалось. Да отдай ее замуж, она еще четверых народит.
Но когда Родион Аверьянович подсел к столу да заглянул в Варькино, хотя и отлитое из бронзы, лицо повнимательней, к удивлению заметил и сумеречную синеву под глазами, и застывшие красные искорки на выступах скул, — следы какого-то неблагополучия в сосудах; Варькина рука, лежавшая на клеенке, сколько ни тугая, ни прочная, оказалась перевитой набухшими венами, а пальцы, все пальцы были в кольцеообразных рубцах. Досталось бабе с коровами! Поди, надоила, пока состоит в займищенском колхозе, целый Чулым молока! Кормила артельных коров да доила коров, рожала детей да кормила детей, — так и прошла молодая Варькина жизнь. С хлопотами и заботами, поди, некогда было вспомнить не только умыкавшего ее в юности Родьку, но и Степана. Хотя о Степке напрасно…
— Так и жила тут, знала ферму да дом?
— Дом да ферму, артельное да свое.
— Не сетовала на судьбу? Не раскаивалась?
— А в чем я должна была, интересно, раскаиваться? В чем? — переспросила она уязвленно и взвыла. Но тотчас взяла себя в руки, осушила рукавом платья лицо. — Что не поехала к тебе тогда? Так, может, ты не очень и ждал, раз скоро женился.
— Не ранее же того, как тебе приехать с вещами.
— Ах, тебя по сегодня тревожат оставленные на мое попечение вещи?! — Она собрала лежавшие на голубом поле клеенки рубцеватые пальцы в увесистый, не женский кулак. — Так они были как твои, так и Степановы, вы же сродные братья, — усмехнулась она едко, — жили одной дружной семьей. Да только и Степан, — поперхнулась она, — не воспользовался богатством, то, что было увезено за реку, там и осталось, что спрятали в яме, погнило. А потом и Степана не стало… поди, сгнил.
— Да я же без умысла, просто так упомянул о вещах, — взмолился Родион Аверьянович.
— Фарфоровая посуда сгнить не могла, ее добыли из земли, — не слушала Варвара, — половину оставили у себя, половину унесли в детский сад с яслями, там не было ни чашки, ни блюдца. Что уцелело из половин, можешь проверить, если охота, забрать.
— Неохота!
— Искаться через столько лет о вещах, уцелели они али не уцелели!.. Тут люди не уцелели, столько мужиков займищенских не вернулось с войны. Бабы жилы вытянули из рук, управляясь в колхозе. Твоя бывшая Варька по колено в навозе ходила и ходит. А ты приехал ее упрекать.
— Да не упрекаю я ее, нет!
— Судить явился, что она в ту пору не приехала к тебе, не привезла в сундуках и ящиках тряпки и черепки…
— Да не собираюсь ни судить, ни рядить! — обиженно сказал Родион Аверьянович и поднялся из-за стола, намереваясь пройти к вешалке. Только это и урезонило разошедшуюся было хозяйку, она замолчала и прикрылась стыдливо ладошкой. — Какой я тебе действительно через столько лет судья. Вся жизнь русского человека до революции укладывалась в этот срок. Это теперь долго живем, есть время и топать вперед и возвращаться к истоку. Вот подошел к крупному счету годов, съездил к сыну в Москву, поглядел на невестку, на внука, решил завернуть в Займище, в свой первоисток. Тоже поглядеть, что-то вспомнить. Но никак не упрекать ни тебя, ни других, ни деревню Займище, ни областной центр или Москву. — С объяснениями он совсем забыл, что собирался одеться, уйти, сделал круг по комнате и вернулся к столу. — Не знаю, кто ты: Варька, Варвара, Варвара Васильевна, как тебя правильнее именовать…
— Для кого как, — ответила она тихо, из-под ладошки.
— Скажем, Варвара. Ты ко мне, Варвара, с упреками, которые я тоже не принимаю. Так сложилась жизнь. И твоя и моя. Какие могут быть нынче претензии и упреки!
— Правда что! — нежданно для Родиона согласилась она и быстренько встала, никакая там не замученная возле коров да еще по колено в грязи, а дороднейшая, литая. Не старая. Вон даже заглянула в круглое зеркальце, висевшее на заборке. — Так самовар ставить, что ли?
— Не знаю… Дело хозяйское, — сказал Родион Аверьянович. Получилось так, что он вроде бы согласился на самовар, но подумал, как и о чем будут говорить за столом — опять ссориться? — и понял, что сидеть вдвоем с Варькой за самоваром вот сейчас, сию минуту — выше его сил, может, позже и в присутствии третьего или третьей. А теперь хотелось на воздух. И тут вовремя подвернулась спасительная мысль: к горячему неплохо бы горячительного; придется сбегать, как говорилось тогда, в потребиловку. — Какое предпочитаешь вино, белое или красное, Варвара?
— Какое подадут. А не подадут, так и никакое.
— Ну, что найдется, то принесу. — И Родион Аверьянович заторопился, срывая с вешалки попеременно беличью шапку, — нахлобучил ее до ушей, шерстяной шарф, — обмотнул шею, пальто.
В действительности же он спешил только из дому, выскочил на крыльцо и остановился, жадно глотнув весенней солнечной свежести. День успел разгореться, поблескивали на солнце лужи и лужицы, шуршаще капало с крыш в остатки талого снега. Как в мире чудесно! И все в мире сегодняшнее, ничего вчерашнего и позавчерашнего. Сегодняшний, какой-то особенно голубой свет над старым домом, над протаявшей улицей. Не та, не прежняя Варька, нынешняя хозяйка в дому, обиделась, чуть произнес неосторожное слово, значит, цену себе знает. Не тогдашняя улица, по которой она теперь ходит, вон начинена галькой, чтобы не было грязи, по обеим сторонам ее вышагивают столбы.
Но больше сегодняшнего, мог убедиться, глядя с крыльца, Родион Аверьянович, было даже не в деревне, а за деревней, по Удинке и по лугам. Да там все было застроено каменным, — фермы, которая-то молочная, Варькина, бесчисленные четырехугольники ферм, свежепокрашенные суриком крыши и побеленные известью стены! В отдалении и по другую сторону располневшей в пору водополи Удинки вросло в землю что-то бело-коричневое, круглое. Что там непонятно еще?!
Не сегодняшнее, давнившнее стало попадаться, когда шел в магазин. Крестовик Пентюхова Матюхи оказался на месте. Правда, в окнах висела — по-сегодняшнему! — белая марля: дом занимали аптека и фельдшерско-акушерский пункт. Оказался цел-невредим и дом Ивана Степановича в заречье, виднелся, поднятый на фундамент. Старым, нетронутым был бы центр Займища, если бы не новый среди всего посеревшего сельповский универмаг, он сверкал на солнце алюминием и стеклом. И чего-чего только не торчало из его по-городскому глазастых витрин.
Да не могли они быстро Лихова соблазнить, он не сразу зашел в магазин. Он еще попетлял по деревне, без конца натыкаясь то на чьи-то ворота со знакомой деревянной резьбой, то на знакомого петуха из заржавленной жести на коньке чьей-то избы. Все новое, ранее незнакомое, вызывало любопытство, все старое, открытое заново, чиркало острым по сердцу, вышибало слезу.
Вот как ездить через долгие-долгие годы в родные места! Думал оглядеть знакомое сверху, как бы погладить по шерстке, а получилось — взадир. И с Варькой думал встретиться так, здравствуй и до свидания, а вышло — сразу копнули друг друга под сердце. И что дальше? Убежать бы, лучше всего убежать, так обещал что-то купить и вернуться. Придется вернуться, да лучше бы с кем-то вдвоем, чтобы не растравлять больше Варьку, не переживать самому.
Выручил Родиона Аверьяновича давний знакомый Ипат, оказавшийся в магазине. То был мало изменившийся Ипат-Ветродуй, разве только у него напрочь вылезла бороденка, да изрядно согнулся хребет. Его и в гости приглашать не понадобилось, он напросился сам и потом наравне с Лиховым и Варварой пил белую, пил красное. Опять, теперь уже трое, вспоминали минувшее, давнее, но как-то вспоминали больше смешное, например, как Родька однажды развернул на дороге Ветродуевы сани вместе с хозяином и его лошаденкой, как потом откупался пшеницей. Никакого зла старик не попомнил, добродушно смеялся, широко разевая рот с редкими пеньками зубов, да заглядывал, щурясь, в бутылки, сколько там оставалось на дне.
В середине дня заскочил в дом, чтобы перекусить и снова бежать на работу, старший сын Варвары Сергей. «Степка!» — было первое, что подумал, увидев его, Родион Аверьянович; Степкин рост, ниже среднего, его широкая в плечах, кряжистая фигура. Даже в походке, с приплясом, было явно отцовское. Его, Лихова, Сергей как-то узнал и, здороваясь за руку, назвал по имени-отчеству. Сел за стол и снова поднялся, энергично пробежал к умывальнику. Вернулся с влажным лицом, с прилипшими к широкому лбу мокрыми светлыми — тоже отцовскими! — волосами. Заявил, что пить он не будет, он на работе, так что ни-ни.
Родион Аверьянович все следил за молодым хозяином дома, искал, как еще повторился в нем Степка, в чем именно. В голосе! В мягком голосе с шелестинкой!
— В животноводстве трудишься, как и мамаша, Сергей?
— В животноводстве. Только под началом у меня не в полном смысле животные, живые существа. Маленькие по сравнению с коровой или овцой, с крылышками, — он смешливо сощурился, — летают.
— Пчелы, что ли?
— Аха, пчелы.
— Ты, значит, пчеловодом на пасеке?
— Старшим пчеловодом, аха.
Это «аха» и было как раз Степкино, он произносил его с шелестинкой от придыхания и вот как-то передал сыну, может, когда учил его говорить.
— Пчеловодство у нас не последняя отрасль, даже важнейшая, если считать по доходу. А доходы враз подскочили, как стали выезжать с пасеками подальше, в особенности на гари, где много кипрея, — без расспросов охотно рассказывал гостю Сергей. Торопливо хлебал ложкой сдобренные сметаной жирные щи, торопливо рассказывал: — Гектар кипрея на гарях — пять центнеров чистого меда, разлитого по бочонкам. Аха! Так что есть резон выезжать. Пока сидим на месте, готовимся к главному медосбору. Не самый главный уже идет, правильней сказать, продолжается, а главный еще впереди. На сегодня основная работа в омшанике, подготовка к выносу и вынос подготовленных ульев. А всего их — о-хо! — если одному, то хватит управляться до заговенья, морковкиного. Всем наличным штатом подналегли.
— Чуть свет, уже на ногах, — подтвердила Варвара. — И мчится, мчится впереди меня к своим живым существам. Я осталась в коровнике, он держит курс на омшаник, что выстроен на другом берегу нашей Удинки. Заметил, Родион, когда с крылечка смотрел, большое здание за фермами?
— Круглое, что тебе цирк?
— Оно самое. Вот туда и торопится вечно, — продолжала Варвара, поглядывая на сына с укором, да невзаправдашним. — Так торопится, посмотри, весь вспотел. Подлить еще в миску?
— Я сам, сам.
— И вот всегда сам, и дома и у своих существ, собственными руками. И с карандашом сам, и с инструментом токарным, слесарным, плотницким сам. Всеми днями у пчел, будь там еда, и обедал бы, ужинал там. И ночевать бы в омшанике оставался, с пчелами в обнимку. Брат и сестра его живут в городе, работа у обоих негрязная, квартиры с удобствами, приглашали на жительство — где там, даже не ответил письмом. Ему там неинтересно, ему хочется тут.
— Не тянет в город, Серега? — решил уточнить Родион Аверьянович.
— А у меня тут город.
— Город?
— Свой город, пчелиный, — ответил Серега с улыбочкой. — Многомиллионный, если считать, в каждом улье тысячи и тысячи душ, а всего ульев двести пятьдесят с гаком. Так что город поболе Москвы, а я того города мэр. — Он поднялся из-за стола и с приплясом — как Степка! — заспешил к вешалке, накинул на себя телогрейку. — Спасибочки за обед! До свиданьица, меня ждет мотоцикл.
— Пчелы тебя ждут! — вслед ему сказала Варвара.
«Второй Степка?» — подумал, уже без него, Родион Аверьянович. И от одной мысли, что живет на свете такой человек, стало как-то особенно хорошо на душе. Существует Степкин город пчелиный, многомиллионный, и не где-нибудь, в Займище! (Оно, это Займище, без него, Родьки, не умерло, как и он не погиб без него!..) И за все это, за многое другое, за Варьку и за Ипата хотелось еще выпить по чарке. Но хватился, Ипат-Ветродуй спит. Сидит на стуле, полураскрыв рот, и тихонько похрапывает. Варька бодрствовала и была трезвой.
С разговорами они засиделись почти до самого вечера. Варвара даже на ферму свою не пошла, наказала что делать там заглянувшей на мгновенье соседке-доярке, женщине тоже справной. Родиону предложила остаться еще на денек.
И он согласился, хотя и нетвердо. А в потемки уже обнаружилось, что на станцию железной дороги идет попутный грузовик геологической партии. И Родион Аверьянович попросился на него. Варьке сказал так: распутица, бездорожье, как бы не завесновать.