Вход в Луна-парк находится в западном конце Курфюрстендамм, откуда парк веером раскидывается по огромной территории, спускающейся идиллическими склонами к восточному берегу озера Халензее. Место для прогулок, которое посещают и о котором говорят все в Берлине. И вот теперь в длинной очереди стоит семейство Вун Сун, приехавшее сюда в этот летний выходной на поезде по линии Цоо — Курфюрстендамм — Хуидекеле (Хагенплац). Сань бессознательно пригибается под аркой высоких ворот с двумя башенками, чувствуя, как внутри медленно нарастает беспокойство. Поворачивать назад уже поздно, но что-то, как полагал Сань, давно оставленное позади, теперь внезапно возвращается с такой силой, будто один из троих контролеров в униформе у входа не дал ему билеты и сдачу, а ударил кулаком в лицо.
Широкая лестница ведет в глубь парка и к берегу Халензее, оттуда доносится какофония звуков. Дети подпрыгивают на месте от нетерпения. Из-за коляски с Гербертом они идут по дорожке справа от ступеней. Камушки на плотно утоптанной земле ярко сверкают на солнце, и Оге, и Соня, и Арчи то и дело подбегают к родителям, показывая одну находку за другой.
— Бриллиант, — говорит Соня.
Ингеборг улыбается ей.
— Это оты у меня бриллиант.
В шатре для танцев звучит музыка, другой оркестр играет у кафе со столиками под красно-белыми зонтиками от солнца. Мелодия шарманки доносится от карусели, толстый человек у колеса томболы без конца выкрикивает одни и те же зазывные фразы; щелкают снова и снова ружья в тирах, пули глухо стукаются о мишени.
— Хочешь пострелять? — спрашивает Ингеборг.
Сань мотает головой, и они идут дальше.
Красочные рекламные плакаты оповещают о больших и маленьких мероприятиях. Из деревянного павильона доносятся звуки танго и шарканье танцующих. Они останавливаются у палатки, где нужно сбить поставленные друг на друга жестяные банки тремя мячиками. Когда Сань платит за них всех, его рука дрожит. Оге бросает сильно, но неточно, все мячи попадают в стенку палатки далеко от банок. Движения Сони осторожны, она подается вперед всем телом и раскрывает ладонь. Попадает один раз, но силы удара хватает, только чтобы сбить две банки. Арчи тоже разрешают попробовать. Сань поднимает его над стойкой, мальчик взмахивает рукой и мяч летит по низкой дуге, но падает, не долетев до составленных пирамидой банок. Наконец мячи берет Ингеборг. Сань обращает внимание, как ее широкая ладонь с маленькими пальцами смыкается вокруг мягкого серого мячика. Она в своем нарядном бордовом платье с кружевным воротником. Сань попросил, чтобы вся семья красиво оделась. На Соне белое платье и бант в волосах, она повязала такой же бант на темные кудри куклы. Герберт лежит в коляске в светлых, только что выстиранных ползунках. Оге и Арчи надели темные свитера, синие шорты и гольфы. На Сане европейское платье: серый костюм, белая рубашка, жилет в цветочек и лакированные туфли. Косичка спрятана под высоким воротничком рубашки. Он отпустил усы.
Ингеборг выставляет вперед одну ногу и поднимает руку для броска на уровень плеча. Ее глаза азартно сверкают. Первые два броска сбивают с полки половину банок. Сань наблюдает за Ингеборг со стороны. Его восхищение настолько всепоглощающе, что он не находит слов. Едва ли объяснением этому может быть тот факт, что Ингеборг родила ему детей. Она подарила ему семью, о какой он не мог и мечтать. Сань вздрагивает, когда мяч врезается в банки, которые разлетаются в разные стороны, словно они на миг ожили. Ни одной не остается на месте.
Ингеборг выигрывает желтый полевой цветок.
— Это тебе, — говорит она.
— Нет, тебе.
— Теперь твоя очередь, Сань.
Сань берет у нее цветок и закрепляет на груди платья, глядя прямо в глаза. Она опускает взгляд на цветок. Ее голос ломается.
— Разве ты не будешь бросать?
— Нет, — улыбается Сань. — Но Герберт будет.
Малыш берет мячик обеими руками. Остальные дети прыгают вокруг, показывая, как нужно бросать, но мальчик, очевидно, не собирается выпускать мяч из рук. Саню приходится выкрутить мячик из хватких маленьких пальчиков. Когда Ингеборг берег Герберта на руки, чтобы утешить, Сань замечает слезы в ее глазах. Дети ничего не видят и радостно бегут дальше,
— Мама геванн[26] — кричит Оге.
— Мама молодец, — присоединяется к нему Сопя.
Ингеборг пытается улыбнуться, укладывая Герберта обратно в коляску. Глаза у нее сухие, и Сань уже сомневается, не показалось ли ему.
— Как у тебя что получается?
Вопрос относится ко всему, но она, конечно, не может этого знать. Подтыкая Герберту одеяльце, она отвечает так, словно повторяет прописную истину:
— Когда бросаешь, надо представить что-то, что ты терпеть не можешь.
— Кого ты терпеть не можешь?
Ингеборг поднимает голову, внезапно краснея.
На сцене за каруселями выступает перед большой толпой силач. На нем только холщовые брюки со стрелками, торс обнажен. Он поднимает одну тяжелую штангу за другой, мускулы напрягаются и дрожат. Но его коронный номер совсем другой. На сцену выкатывают ящик, утыканный поверху длинными острыми гвоздями. Хорошо видно, как гвозди впиваются в кожу силача, когда он ложится на них спиной. Потом на его грудь кладут доску, а на нее ставят тяжелую наковальню. Зрители свистят и корчат рожи. Наковальню убирают. Двое мужчин в жилетах поверх рубашек приносят наковальню еще больше и тяжелее и ставят на грудь силача.
— Варум[27] у него не идет кровь? — спрашивает Оге.
— Потому что он сильный, — отвечает Ингеборг.
«Где он сильный?» — думает Сань, у которого во всем теле свербит от пота и неприязни.
Наковальню меняют три раза. Отдельные волны классической музыки долетают до них с террас, но номер на этом не закапчивается. Двое мужчин выходят на сцену с длинными молотами в руках, вроде тех, какими забивают болты в трамвайные рельсы. По публике проносится взволнованный вздох, когда она догадывается, что сейчас произойдет. Мужчины по очереди бьют молотами по наковальне. Силач закрывает глаза и надувает щеки, но, кроме этого, его лицо ничего не выражает. Любое подозрение о том, что это обман, развеивается от звонкого звука удара металла о металл. Ore прячет лицо в складках платья Ингеборг.
На вывеске написано «Сомалийские негры». Они выступают на большой сцене на берегу Халензее, танцуя под громкий ритм барабанов, подобный стуку копыт галопирующих лошадей и достигающий вершин самых высоких деревьев. На мужчинах — всего их десять — из одежды только кожаные набедренные повязки. Тела черны как уголь. Некоторые из них оскаливают зубы, похожие на наклеенную на лица белую ленту. Саня невольно поражает контраст между пассивными берлинцами и более чем активными африканцами. Под танцорами качаются доски сцены, будто они надеются провалиться через них и исчезнуть под землей.
— Как ты? — спрашивает Ингеборг.
— Все хорошо.
— Уверен?
— Пообещай мне только одно, — говорит Сань. — Никогда не выпускать детей из виду.
— Почему ты это говоришь?
— Обещаешь?
— Да, — отвечает она. — Что сказал Пунь?
— Почему ты спрашиваешь о Пуне?
— Потому что он знает то, чего не знаем мы.
Сань не уверен — может, это шутка? Но ему кажется, что Ингеборг говорит серьезно. Он чувствует себя подавленным, но, возможно, виной тому очевидное сходство между Луна-парком в Берлине и Тиволи в Копенгагене. От архитектуры парка — этих псевдовосточных декораций — до набора экзотических сувениров и блюд. Фальшивое подобие чужого мира. Когда Сань встречается с кем-то взглядом, у него колотится сердце от страха, что сейчас его спросят, что он продает, или скажут, что будут с нетерпением ждать его выступления. Когда кто-то смеется, первая его мысль — смеются над ним. Когда чужие дети смотрят с любопытством на его детей, он ищет в их лицах насмешку или отвержение. Когда охранники окидывают взглядом пространство, он уверен, что ищут его. Кажется, будто способность быть великодушным и снисходительным, которую Сань годами развивал в себе, по кирпичику выстраивая в душе храм спокойствия, в этом парке затрещала по швам, словно одежда, которую рванули с плеч. Ему приходится собрать всю свою волю в кулак, чтобы Ингеборг с детьми ничего не заметили. Его кожа под костюмом не может дышать, мокрая от пота рубашка липнет к спине между лопаток, бедра начали чесаться.
Ингеборг кладет ладонь на его руку.
— Пойдем к водяной горке?
— Как хочешь.
— А чего ты хочешь?
Слышит ли он раздражение в ее голосе? Ингеборг не глупа и знает его лучше всех остальных, но он не может рассказать ей о своем состоянии. Он наклоняется к детям.
— Я хочу сказать: решать Оге.
— Да! Водяная горка!
Водяная горка такая же широкая, как берлинские дороги, и ведет в озеро. Людские тела скользят по ней, словно лососи в реке. Слышатся мужские крики, а порой и женский визг, пока ноги и руки дрыгаются в воздухе. Дети смеются, брызгаясь в Халензее. Сань, глядя на них, застегивает пиджак. У него семья и ресторан. Он берлинец.
На пляже играет оркестр в полосатых бело-синих купальных костюмах. Три пары танцуют полураздетые, и вода плещется вокруг их лодыжек. Саня охватывает странное чувство. Он вспоминает, как Ингеборг рассказывала, что христиане верят в рай и ад.
Он ведет семью к «Железному озеру» — это что-то вроде катка, по которому ездят в открытых тележках в форме плетеного кресла с небольшим рулем спереди. Они пробуют прокатиться один раз: Ингеборг, Герберт и Арчи в одной тележке, Сань с Соней и Оге в другой. Оге разрешают рулить.
Потом они молча поднимаются по ступеням, идущим вдоль искусственного водопада. Приятный шум воды и брызги на лице делают разговор ненужным. Выше находится популярный аттракцион «Трясущаяся лестница» — крутая, со ступенями разной высоты и к тому же постоянно движущаяся, от чего люди на ней вынуждены принимать самые причудливые позы. В конце лестницы снизу дует поток воздуха — волосы и подолы платьев взлетают вверх. Тут собралась кучка смеющихся зевак.
Семейство Вун Сун выходит на верхнюю площадку, где разбит пышный сад. Фонтан в центре окружают цветущие клумбы. От многочисленных водных струй доносится слабый шелест. Здесь пахнет блинчиками и кофе. Люди сидят на террасах и едят принесенную с собой еду, пьют кофе, вино и пиво. Семейство Вун Сун тоже усаживается. Первые такты песни, ставшей гимном парка, встречают отдельными криками «Ура!» и разрозненными аплодисментами. Сань поворачивает голову к сцене за их спинами. У ее края стоят двое певцов, на заднем плане — оркестр из двадцати музыкантов. Кажется, что солнечные лучи играют в пятнашки на бронзе духовых инструментов. Женщина в белой широкополой шляпе возвышается почти на голову над своим партнером по дуэту, маленьким гибким человечком в котелке и с черными усами. Они поют куплеты по очереди, лицом друг к другу: он — возбужденно притопывая, она — выставив вперед объемный бюст. Потом оба поворачиваются к публике, раскидывают руки в стороны и вместе поют припев: Котт' mein Schatz, котт' mein Schatz, in den Luna-Park![28]
— Хочешь? — спрашивает Ингеборг.
— Хочешь что?
— Ничего.
Она склоняется над Гербертом, который беспокойно ворочается в пеленках.
— Ты не собираешься ничего попробовать?
— Мне и так хорошо, главное, что мы вместе.
— Хотелось бы и мне так сказать.
В ее голосе слышны умоляющие нотки, но он не знает, как на них реагировать.
— Ингеборг, хочешь пива?
Она смотрит на него долгим взглядом. Вздыхает, прежде чем сказать:
— Мы можем себе это позволить?
— Быть может, ты пожалеешь, если откажешься.
— Я ни о чем не жалею, — отвечает она. — А ты?
От «Трясущейся лестницы» доносится чей-то крик, и Сань переводит взгляд на небо, где солнце уже начало клониться к закату и почти касается крон самых высоких деревьев. Жара спала, но Саню все равно приходится прищуриться в ярких закатных лучах. Он проводит пальцами по усам и поднимается на ноги.
Это победа, что он без всяких проблем может заказать, оплатить и получить напитки под полосатым навесом палатки. Что он может идти с двумя стаканами в руках, как любой другой свободный человек. Пиво теплое, но вкусное и утоляющее жажду. От него в голове тут же возникает пузырящаяся легкость. Можно вам представить владельца берлинского ресторана и отца семейства Саня Вун Суна? Но радужное чувство проходит слишком быстро. События восьмилетней давности не дальше от него, чем та сцена в паре метров от них, на которой выступали негры. Сань не позволяет себе погрузиться в тяжелые мысли и улыбается Ингеборг и детям. Он ведь ни о чем не жалеет. Его здоровье сильно пошатнулось с тех пор, как он ступил на берег Европы, а здесь, в этом парке он чувствует себя силачом, в спину которого вонзаются гвозди. Каждое мгновение этого дня возлагало на его грудь еще одну наковальню, наносило еще один удар молотом по его телу.
Сань сидит, положив ладони на колени, пустой стакан из-под пива стоит между его туфлями, но, когда вершины деревьев вспыхивают, словно угли костра, он вскакивает на ноги.
— Пошли.
Оге поднимается слишком медленно и неохотно, и Сань тянет его за руку. Он торопит Ингеборг с детьми и в спешке разбивает стакан. Собирает осколки, подгоняя остальных, и понимает, что это привлекает к ним больше внимания, чем за весь прошедший день. Он будто видит что-то, невидимое для остальных, будто вот-вот на них обрушится огромная волна и потопит всех, хотя совершенно спокойное озеро блестит закатным серебром. Это правда. Он знает, что грядет что-то ужасное. Сань торопит домашних; он взялся за коляску и быстро везет ее по дорожке, вьющейся между верхним рядом палаток. Ингеборг держит Арчи и Соню за руки. Оге бежит рядом, уставившись себе под ноги. Девочка хнычет, остальные молчат. Они изо всех сил торопятся уйти из этого так называемого парка аттракционов. Только когда Сань уголком глаза замечает маленькую палатку, он понимает, почему помчался в этом направлении. Он заметил эту палатку сразу, как вошел в парк, и запомнил юную пару, сидевшую неподвижно с прямыми спинами, улыбаясь и держась за руки, перед аппаратом, из-за которого виднелись только ноги и зад скрытого под покрывалом мужчины. Фотограф разбирает фоновую декорацию, камера уже снята с треноги.
— Закрыто, — говорит мужчина через плечо. — Приходите завтра.
Он продолжает скручивать в трубку пейзаж с нарисованным парком и Халензее, и на мгновение озеро кажется волной потопа, который поглощает все.
— Завтра нас тут не будет, — говорит Сань.
Он протягивает фотографу остаток денег. Тот оценивающе разглядывает нарядное, но вспотевшее и измученное семейство, потом заталкивает деньги в кармашек жилета и делает жест рукой в сторону подиума. Ингеборг смотрит на Саня большими изумленными глазами.
— На что мы жить-то будем?
Сань замечает, что она потеряла свой желтый полевой цветок. Он отводит прядку волос с ее лба двумя пальцами.
— Ты такая красивая.
Фотограф просит Ингеборг сесть на тяжелый полированный стул темного дерева с подлокотниками и резной спинкой. Герберт должен сидеть у нее на коленях, Арчи — стоять слева от стула. Соню и Оге усаживают на подушку в стиле рококо и скамеечку перед Санем. Позади них нет фона с пейзажем, там только темный, испачканный землей полог палатки. Сань думает, что так хорошо — будто они находятся вне этого мира.
— Прошу всех посмотреть сюда!
Когда фотограф под нимает локти под покрывалом, его руки становятся похожи на крылья большой птицы, длинный чудной клюв которой — фотоаппарат. Глядя прямо в этот клюв, Сань сознает, что весь день был несправедлив к Ингеборг и детям — торопил их, придирался к ним, чего обычно никогда не делал, а сам по большей части молчал и был не в своей тарелке. Вс< дело в том, что он не хотел привлекать ненужного внимания надеялся на то, что как можно меньше людей заметят китайскую семью, а ведь они прогуливались в парке наравне со всеми.
Раздается хлопок, громче, чем когда стреляют ружья в тире, вспыхивает яркий белый свет, ослепляющий их всех. Сань чувствует, как вздрагивают Оге и Соня. Сам он остается стоять неподвижно. Потому что на самом деле он стремился дождаться момента, когда они смогут сделать семейную фотографию. Не просто фотографию, а снятую в конце целого дня, проведенного вместе с семьей. И в то же время в глубине души, которую не может заснять ни один фотоаппарат, он знает, что это просто судорожная попытка удержать что-то, что вскоре выскользнет у него из рук.