Вечная битва против врага, армия которого в сто раз больше, чем количество жителей в этом городе, которого сложно поймать и который обычно нападает среди ночи.
Клоны.
Все четыре ножки кровати стоят в консервных банках, полных керосина. Ингеборг заткнула все щели и отверстия в полу и стенах вымоченными в керосине тряпками. Она даже вымазала потолок над кроватью этой вонючей жидкостью. Сань принес сноп соломы для матраса, а Ингеборг выстирала постельное белье во дворе. Теперь кровать высится у стены белым нетронутым сугробом.
Ингеборг сидит на табурете у печки и массирует колени. Это началось прошлой зимой. С наступлением холодов у нее болят колени после многократных походов вниз-вверх по лестницам с тяжеленной корзиной белья. По утрам ей трудно сгибать пальцы. У нее улучшается настроение, когда она смотрит на кровать. Новая кровать, новый год, 1906-й.
Сань стоит у окна и смотрит на демонстрацию внизу. До Ингеборг доносятся невнятные крики и иногда звуки, похожие на барабанную дробь.
Что-то заставляет ее подняться и подойти к кровати. Черная точка величиной с булавочную головку посреди нетронутой белизны. Она наклоняется так низко, что различает краснокоричневую головку и ножки клопа, хватает его и раздавливает между большим и указательным пальцами. Подходит к окну, открывает задвижку свободной рукой и выбрасывает клопа на улицу. Холодный ветер врывается внутрь вместе с криками толпы и барабанным боем. После демонстрантов в тонком слое снега остается темный след.
Ингеборг спешит закрыть окно, беспокоясь о здоровье Саня. Он ежится, прижимая подбородок к груди, возможно, подавляет кашель.
Видит ли он там вообще что-нибудь?
Сквозь запотевшее стекло в полосках влаги демонстранты кажутся танцующими тенями, идущими по дну темного оврага. Ингеборг достает тряпку из передника и вытирает влагу сначала с холодного стекла, потом с черного трухлявого подоконника. Когда ветер дует прямо в окно, кажется, что между комнатой и зимой не больше, чем тонкий лист бумаги.
— Против чего выступают эти люди?
— Против того, что кто-то значит больше, чем все остальные, — отвечает Ингеборг.
— Это порядок?
— Порядок? — повторяет она, сомневаясь, что именно Сань имеет в виду.
Сань ничего не объясняет, поэтому она говорит:
— Город растет, а с ним растет и разница между богатыми и бедными.
— Ошибка?
— Не ошибка. Копенгаген — это машина, которая размножает саму себя.
Ингеборг не знает, откуда к ней приходят эти слова, не знает, что она хочет ими сказать. Она поднимает голову, но опускает взгляд, словно ищет в своем теле что-то, что могло бы под твердить ее заявление. Что-то, что заставило бы ее спуститься по лестнице и присоединиться к демонстрации. Но все в ней стремится остаться тут, с Санем. Наверное, она где-то вычитала это.
Сань все еще смотрит вниз, на улицу, когда говорит:
— Копенгаген — старая женщина, красивая и холодная?
Ингеборг не знает, когда впервые заметила это. Сань выглядит бледным. Хотя для китайца это, наверное, невозможно. В те дни, когда Сань много кашляет, его лицо покидают все краски. Но когда он просыпается после хорошего ночного или полуденного сна, когда пьет и ест, к нему возвращается золотистое сияние.
— Давай заварю чай?
— Я сам заварю чай.
— Тогда я принесу воды, а ты займешься чаем.
— Я просто стою тут у окна… как птица, — говорит он.
— Ну, тогда смотри за клопами, — говорит Ингеборг, вешает мокрую тряпку на спинку стула у печки и берет ведро за ручку.
Ей больше по душе, когда она уходит, а он остается, и все равно она оборачивается и смотрит на его темный силуэт у окна.
На лестничной площадке изо рта у нее облаком идет пар. Движется она слегка согнувшись, не распрямляя ноги до конца, чтобы не разбудить боль в коленях. Ступеньки скрипят под ногами, словно хрупкий лед. На левой лодыжке повязка: напоролась на длинный гвоздь на бельевом чердаке. Рана очень долго не заживает, будто ничто не в силах зарасти во влажном и холодном климате. Единственное, что растет, кроме числа клопов, — волосы и ногти Саня. Ингеборг кажется, что она видит, насколько выросли его похожие на перламутр ногти за одну ночь. Ногти на его изящных руках — словно самостоятельные существа, твердые, гладкие и почти невосприимчивые к грязи. Сама она стыдится своих ногтей — маленькие и неровные, грязные, вдавленные в красную морщинистую плоть рук. Но если она говорит об этом, Сань берет ее руки и подносит к губам, и, когда он целует их, она обращает внимание, насколько у него длинные ресницы. Скоро ей придется и их подстричь.
Спустя пару месяцев после нападения волосы Саня отросли достаточно, чтобы собрать их в косичку. Сначала в небольшой хвостик на шее, потом — в длинную черную ленту вдоль спины. Вскоре он снова стоит в солнечных лучах у окна и долго расчесывает свои волосы. Он не хочет говорить о нападении или заявлять в полицию. Отмахивается от происшедшего, будто упал в водосточную канаву и разбился почти до смерти. Сань не выглядит напуганным, просто криво улыбается, словно его застигло ненастье. Ин-ге-борг. Как можно обвинить в чем-то непогоду?
Как только косичка снова отросла, он начинает выходить на улицу, когда захочет. Иногда Ингеборг кажется, что она замечает, как он морщится от боли, когда садится в определенном положении, прижимая правую ладонь к ребрам на левом боку. Ингеборг не раз думала, не замешаны ли в этом те двое, хотя и понимает, насколько это абсурдно. Весь этот город полон мужчин с недобрыми намерениями.
Свет постепенно меркнет, хотя до вечера февральской субботы еще далеко, и кажется, что во дворе, на дне которого стоит и смотрит вверх Ингеборг, давно наступили сумерки. Легко можно усомниться, дотягиваются ли сюда вообще солнечные лучи. Она прислушивается, но не слышит демонстрантов: ни криков, ни малейшего отзвука барабанов. С неба бесконечно медленно падают огромные редкие снежинки.
Колонка взвизгивает, как раненый зверь, когда она берется за ледяной рычаг, у них есть чай, немного картошки и они сами. У нее кривится рот. И да, еще клопы.
Когда она ставит ведро под ржавый кран, она замечает движение в подворотне. Первая ее мысль: «Те двое», — тут же сменяется другой, потому что она понимает, что это женская фигура. Теперь Ингеборг думает: «Какой счет она принесла?» Отмечает, что это молодая девушка. Не ее сестра Бетти София. Другая, посланная кем-то, кому они задолжали. Тут Ингеборг приходит в голову мысль, что незнакомка, возможно, зашла в подворотню передохнуть. Возможно, она работает семь дней в неделю с раннего утра до позднего вечера. Падает на постель в ледяной каморке размером с гроб и едва успевает почувствовать под собой матрас, как уже снова должна вставать. Единственный отдых для нее — пять дней летом, когда ей разрешают навестить родных в деревне и помочь со собором урожая, и еще те короткие перерывы, которые она делает тайком, прячась в подворотне вроде этой. В таком случае Ингеборг будет последней, кто погонит ее прочь.
Долгое хрупкое мгновение, похожее на снежинку перед ее лицом, Ингеборг видит в незнакомке подругу. Она выпускает рычаг колонки и идет к воротам. Девушка закутана в платки, словно мумия. Теперь Ингеборг различает, что она держит что-то в руках. Она принесла им еды? Но кто послал ее? Даниэльсены? Одна из состоятельных семей города? Те, кто приглашал Саня в Сендермаркен, чтобы за столом присутствовала диковинка?
Девушка стоит неподвижно.
— Ты Ингеборг? — спрашивает она.
— Да. А ты кто?
— Ты знаешь китайца… Саня?
— Ты знаешь Саня?
Голос Ингеборг звучит будто эхо сказанного девушкой.
— Это его, — говорит она.
— Ты о чем? — спрашивает Ингеборг.
— Просто возьми.
Девушка протягивает сверток, Ингеборг машинально поднимает руки и ахает, не в силах выговорить ни слова. Она стоит в подворотне и смотрит вслед незнакомке, выходящей за ворота, повесив голову. Сверток теплый и весит больше, чем хлеб. Когда что-то шевелится в руках, Ингеборг чуть не роняет свернутый из одеяла кулек и делает шаг назад. Она слышит внутри чмокающий звук и видит клочок угольно-черных сальных волос.
Ребенок. Она зажмурилась и покачала головой, но сомнений нет.
Ингеборг держит сверток на вытянутых руках. Пошатываясь, идет обратно к колонке. Вспоминает, как в детстве они с Петером стояли у колодца на Тагенсвай и смотрели, как камушки падают вниз, чтобы услышать далекий всплеск. Мысль вызывает у нее смутное беспокойство.
Она входит в квартиру, посматривая на свои руки и удивляясь, как это она одновременно смогла удержать и ведро, и ребенка. Сань отворачивается от окна, но Ингеборг не поднимает глаз. Сначала ставит ведро у жарко полыхающей печки, а после короткого колебания кладет сверток с младенцем на кровать.
— У тебя родился ребенок, — говорит она, подходя к окну.
Кажется, ее удивляет, что Копенгаген все еще там, внизу. Темный след, оставленный демонстрантами, постепенно исчезает под тонким слоем снега. Она чувствует взгляд Саня на своем лице, но сама не может смотреть на него.
Он не подходит сразу к ребенку. Скользит вокруг стола и садится на корточки перед печкой, подбрасывает в нее пару щепок и смотрит в огонь, потом наливает воду из ведра в чайник и ставит его кипятиться. Подготавливает чайные листья, кувшин, чайнички, мисочку. Сгибается, заходясь в кашле.
Ингеборг уже забыла, как выглядела эта девушка. Она никогда не сможет узнать ее на улице. Помнит только мокрые бегающие глаза и покрасневший кончик носа. Она понятия не имеет, как выглядит ее тело, упрятанное под многими слоями одежды. Ингеборг тошнит, когда она представляет Саня голым рядом с другой женщиной, и все же она не может остановить поток мысленных картинок. Она видит его голову между незнакомых бедер, чужие пальцы на его косичке и белый зад, который раз за разом скачет на нем, видит, как чей-то взгляд блуждает по его безволосой золотистой груди, поднимается по тонкой шее к красивому напряженному лицу с закрытыми от наслаждения глазами.
— Как ее зовут? — спрашивает Ингеборг.
— Это мальчик, — говорит Сань.
Ингеборг слышит, как Сань моет руки, и видит уголком глаза, как он приближается к кровати. От ее дыхания на стекле появился большой запотевший овал. Она задерживает выдох, пока ребенок не испускает кудахчущий звук, от которого губы Ингеборг невольно растягиваются в улыбке. Она улыбается, чувствуя, как по щекам бегут слезы.
Она плачет, потому что понимает: ничто не будет так, как она мечтала. Но есть и другая причина для слез. Она плачет еще и от облегчения. Ее просто распирает от счастья. Никогда еще она не чувствовала себя настолько живой и свободной, как в этот момент.
Ей вспоминается кошмар, который она пыталась забыть и который неясной тревогой затаился в теле. Ей снилось, что она проснулась от жуткой боли внизу живота. Она не стала будить ни Саня, ни Теодора, ни Дортею Кристину, ни других членов семьи — в ее сне они жили все вместе — и с трудом добралась до туалета во дворе. Когда она уселась и задрала нижнюю рубашку, между ее бедер высунулась пара окровавленных когтей. Она закричала, и из нее вылезла слепая покрытая чешуей голова. Чем громче она кричала, тем дальше тварь проталкивалась наружу.
Когда они с Санем любили друг друга, что-то в ней противилось этому. Вот почему она прибегала к уловкам до, во время и после соития. Она боялась забеременеть. В ее голове гремели слова: нельзя смешивать расы. Ей все уши прожужжали об этом. Что это все равно что смешивать воду и растительное масло; хуже, от этого родятся дегенераты со слишком короткими руками и ногами или вовсе без них, с молочно-белыми глазами, обрубком языка во рту и изуродованными половыми органами. Когда она читала об этом, то начинала думать, что ее живот просто взорвется. А на заднем плане маячила установка, полученная от Теодора, Генриетты и всех остальных: твоя цель — матка. По большому счету все, для чего ты живешь, — это роды. Без них ты — ничто.
Они заставили ее бояться, что она родит чудовище. Теперь на ее кровати лежит ребенок. Ингеборг чувствует: несмотря на тоску по рухнувшей мечте, в ней растет желание — она хочет Саня всего и полностью. Они лгали — Сань доказал обратное. Своим особым, противоположным способом. Который понимает только она. Она может положиться на него.