Возвращаюсь к затишью начала 41-го года. Я заходил к маме. Однажды уговорил ее выйти со мной погулять. Она боялась припадков, да они и в самом деле были ужасны. Никогда не забыть мне один из них, самый длительный и ужасный, когда больше всего меня обидело, как на маминых висках набухали синие вены. Мне показалось несправедливым, что с женщинами болезнь так же беспощадна, как с мужчинами. Непрерывная, неукротимая рвота, сильнейшее головокружение. Вот она и береглась. И очень соблюдала диету, и я видел, как ей хочется есть, когда она расспрашивала, что у нас было на обед. Она скучала и радовалась, когда я приходил. И вместе с тем, особенно это заметно было, когда я гулял с ней по бульвару и отвел домой, выступало ее шелковское неприятие благополучия. Ей чудилось, что тут придется поплатиться, что так не бывает. Рязанское российское недоверие к тишине. Но следует сказать, что и нам тишина казалась зловещей. Мы сняли дачу в Сестрорецке. Не у прежних хозяев — там было слишком дорого. Нам теперь не нужна была такая большая дача. Но недалеко. Около канала. Я давно любил одну узенькую улочку, которая шла свободно, поворачивала, как тропинка, и вся заросла травой. Дома все стояли в садиках. И я снял тут верх для Наташи, а низ сняли Эйхенбаумы. Все было благополучно, слухов никаких не ходило, но переехали мы на дачу в холод — весна была поздняя. А мы перебрались в середине мая. Сестрорецк поражал меня столькими чудесами. Приехала Розочка Колдобина с сыном, и мы пошли с ними искать дачу. И верхняя часть Дубковского шоссе, которую я думал, что знаю, при этом случае оказалась совсем незнакомой. Нам указывали какие-то домики, в которых сдавались комнаты, мы шагали через пустыри с уцелевшими деревьями, море вдруг, сдержанно поблескивая, показывалось далеко за дамбой.