Дело усложнялось тем, что окаменели и не исчезли обиды, нанесенные в молодости. Близость, разрушенная в те дни, не могла возродиться в старости. Впрочем, неверно. Близость не исчезла, окаменев. Близость обиды. Мама — душа сложная, ранимая — ничего не простила и не забыла. Не больной старик, а все тот же муж, сказавший когда-то в бешеной шварцевской вспышке «люби меня, пожалуйста, поменьше», жил возле. Не сердилась на него мама — душа все болела. Прирожденная артистка — не ушла она на сцену. Неиспользованные силы все бродили и мучили. Она не сердилась, но спорила с отцом, как с равным. Правда, ведь и она была тяжело больна и стара — но еще полна жизни. Я тут не мог вмешиваться. Или, по душевному сходству, внутренне вдруг соглашался с матерью. Беда! Я уходил, и туман на некоторое время шел за мной облаком. Но что-то в силе и определенности этого страдания внушало уважение. А жизнь шла. Конец сорокового и начало сорок первого сливаются у меня в одно. Рест начал работу над «Давайте не будем». Я написал отрывочек для одной части программы настолько неудачный, что пришлось его снять. Тем не менее, и к удовольствию и к раздражению Реста, меня считали основным автором программы. Объяснялось это еще и тем, что вступительное слово, по настоятельному требованию Реста, говорил я. В перепутанной моей душе одним из яснейших и несомненных чувств была моя любовь к Наташе.